Когда мы уселись в кресла с чашками чая в руках, Меллор позволил себе рассмотреть голову поближе. Кажется, он был очень доволен.
   — Итак, каковы ваши познания во Френологии, Ваша Светлость? — спросил он.
   — В самой теории — почти никаких, — признал я и тут же рассказал ему, что в детстве мою голову обмерил (весьма грубо, хочу добавить) некий пожилой господин с костлявыми пальцами, под озабоченным взглядом мамы и папы. Я припомнил, как френолог достал из своего чемоданчика огромный кронциркуль и принялся прикладывать его к моей голове. До сих пор вижу, как сижу, нахохлившись, на шатком стульчике, ожидая, что в любую минуту старик вонзит мне кончики кронциркуля прямо в виски.
   — Одно время эта наука была в большой моде, — сказал Меллор. — Возможно, вы слышали, что Ее Величество пригласила френолога, чтобы измерить головы всех ее отпрысков?
   Он настоящий кладезь сведений, этот Меллор. Ходячая говорящая книга. И вдруг я обнаружил, что без какой-либо помощи с моей стороны знания низвергаются на меня, да притом целым потоком. В частности, данный поток полностью относился к науке Френологии — к тому малому, который изначально ее придумал (по фамилии Такой-то), и к тому, как наука распространилась по Европе (с помощью двух других ребят), а затем на другом берегу Атлантики (спасибо еще одному парню). Имена и даты мелькали со всех сторон, как и марширующие ноги огромных медицинских комитетов — некоторые из них выступали в поддержку Френологии, но большинство было резко против — и через какое-то время мне стоило большого труда держаться за подлокотники кресла, и оставалось молиться, чтобы меня не смыло этим потоком.
   Какая часть этой внушительной речи была спонтанной, а какая — хорошо подготовленной, не могу сказать. Вполне возможно, Его Преподобие зубрил какой-нибудь учебник до той самой минуты, когда я постучал в его дверь. С другой стороны, может, он просто из тех светлых голов, что впитывают до капли все сведения, которые им предлагают, а потом с той же легкостью изливают их обратно. В любом случае мне понадобилось приложить усилия, чтобы пережить атаку Меллора, не заснув и не свалившись с кресла, и выйти из всего этого, обладая тем, что я счел сутью вопроса... а именно, что Френология была попыткой определить характер личности, отмечая различные шишки и вмятины на голове субъекта. Каждая шишка, в зависимости от местоположения, говорит о преобладании определенного качества — Надежды, Духовности, Твердости и т. п. — так что, сверившись с картой (или моделью вроде головы Фаулера), френолог может оценить любую голову, находящуюся под рукой.
   — Немного осталось стариков, которые еще держатся на плаву, Ваша Светлость, — сказал Меллор. — Вся эта компания с некоторых пор уже не в почете. — Затем он помедлил и посмотрел мне прямо в глаза. — Прошу прощения, Ваша Светлость, но откуда взялся этот неожиданный интерес к Френологии?
   Голова Фаулера застенчиво покоилась на коленях Меллора. Они вдвоем молча глазели на меня. Если бы я не так хорошо знал обоих или не доверял им, я мог бы вообразить, что они сговорились против меня.
   В этой неуютной комнате воцарилась тишина. Я воспользовался случаем поискать своего лунного мальчика. Обыскал каждый дюйм, но обнаружил, что он ускользнул.
   — Я как следует все обдумал, — услышал я собственные слова, — и решил, что мне нужен специалист по голове.
   Его Преподобие медленно кивнул мне, осторожно поставил Фаулера на ковер и выбросил себя из кресла. Он провел следующие пять минут, цепляясь за скалистые обрывы своих книжных полок, со склоненной головой отбирая по корешкам книги. Он мурлыкал себе под нос и скрежетал зубами, и останавливался, только чтобы вытащить какую-нибудь огромную кожаную плиту. Минуты ползли мимо, книжная охота требовала крови, и я видел, как Меллор все больше унывает, пока, наконец, он не отступил от одной полки с выражением величайшего подозрения на лице — как будто книги были виновны в заговоре против него. Затем он повернулся... медленно, медленно... казалось, он прислушивается к торопливым шагам своей отступающей жертвы.
   — Ага! — сказал он и бросился на безобидный с виду стол. После недолгой возни с кипой бумаг он выдернул из-под нее картонную папку, оставив неустойчивое сооружение раскачиваться из стороны в сторону.
   Вернувшись, он достал из пачки один листок.
   — Вот он, — сказал Меллор и бросил его ко мне на колени.
   Бумага пожелтела с годами и обтрепалась по краям, но рисунок полностью сохранился. И какой странный и экзотический рисунок, доложу я вам: голова в разрезе, подобная Фаулеровой, но ничего похожего на прозаические надписи или номера. Сперва я решил, что это нечто вроде головы-гостиницы, потому что в каждом отделении сидели миниатюрные люди, представляя все свойства Человека. Здесь живая картина изображала Самолюбие (гордая парочка на загородной прогулке) и Обходительность (скользкого вида тип, который манил читателя скрюченным пальцем). Тут была Воинственность, олицетворенная двумя боксерами... в сущности, все человеческие качества, хорошие и плохие, разыгрывались мужчиной или женщиной в своей крохотной ячейке.
   — Чудесно, — сказал я Его Преподобию.
   — Примите в дар, — ответил он и прибавил: — Не очень редкий.
   Тем не менее я поблагодарил его и уже начал обдумывать, как листок впишется в мой алтарь. Я продолжал изучать картинку, пока, наконец, не собрался с мыслями и не спросил, не знает ли он случайно, где мне найти хорошего специалиста по голове.
   Прежде чем поднять голову, я немного помедлил. А подняв, обнаружил, что он уставился на меня с кислой миной.
   — Специалиста по голове? Ну, как я уже сказал, Ваша Светлость, френологи в некотором роде — вымирающий вид. Но, при острой необходимости, я бы посоветовал Эдинбург. Вот где скрываются последние из них.
   — Эдинбург, — сказал я.
   — Я знаю там одного профессора. Мой старинный друг... Я мог бы написать ему. Уверен, он сразу вас примет.
   — А в Эдинбург ведут тоннели? — спросил я. Он покачал головой.
   — Пока нет, Ваша Светлость.
   Это было большим разочарованием. Я как-то на них рассчитывал.
   — Эдинбург, — сказал я. — Отлично.
   Я уже готовился уходить, когда Его Преподобие поймал меня за рукав пальто и возбужденно зашептал мне в ухо:
   — Прежде чем вы уйдете, я должен показать вам мое последнее приобретение.
   И он потрусил в угол, порылся там и вернулся с предметом, который я сперва принял за пару очков с толстыми стеклами и прикрепленной полоской картона. Он прямо-таки сиял, передавая мне странное приспособление.
   — Примерьте их, — сказал он.
   Что ж, я нацепил их на нос, и моему взору предстала фотография. Но — как удивительно! — фотография с естественной объемностью. Мальчик сидел, раскрыв книгу на коленях, но стол на переднем плане и стена позади, казалось, существовали в совершенно других плоскостях. Поразительно! Двигая головой из стороны в сторону, я даже заметил некоторое смещение. Просто ради интереса, я взглянул на картонку поверх стекол и увидел бок о бок две одинаковых фотографии, но, когда я опять посмотрел через очки, они слились в одно потрясающее изображение, в котором учитывались все измерения.
   — Стереоскопия, — объявил Меллор из-за моего плеча.
   — Замечательно, — сказал я. — А как она называется?
   — «Мальчик в раздумьях», — сообщил он. — Что вы об этом скажете?
   Уходя, одной рукой я придерживал свою новую френологическую карту головы, свернутую и перевязанную бечевкой, а другой — голову Фаулера. Клемент и Гримшоу застыли в карете, укутавшись шотландскими пледами. Вид у них был не очень приветливый.
 
Показания миссис Пледжер
 
   В Уэлбеке давно существует традиция, что днем в канун Рождества каждый, кто работает в доме и поместье, приходит со своими семьями. Ничего особенного, просто фуршет в бальном зале и какие-нибудь игры для малышей. Но по большей части просто повод собраться вместе и пожелать друг другу счастья.
   Так вот, около трех часов Его Светлость спускается к ним минут на десять и помогает разливать пунш. Он никогда не любил произносить речи или привлекать внимание к своей персоне, и не то чтобы кто-нибудь этого от него ждал. Но когда однажды он присоединился к игре в домино с ребятишками, разговоров об этом было — недели напролет. Понимаете, всего-то мелочь, а людям приятно.
   Ну, и в последний раз мы с девочками приложили немало стараний. Наготовили кучу картофельного салата, подали копченый окорок и расставили это все на самых лучших скатертях. Но приходит три часа, четверть четвертого, потом половина, а Его Светлости — ни слуху, ни духу. Тогда Клемент уходит его искать и, в конце концов, находит его в углу одной из своих комнат с книжками и чертежами. Пытается уломать его спуститься, показаться хоть на секунду, но Его Светлость говорит, что он занят и пусть его оставят в покое.
   Ну, кто-то из нас встречает его каждый божий день, но для кого-то это, может, единственный раз за весь год, когда они его увидят, и, когда выясняется, что Его Светлость не появится, люди начинают расходиться. А он все это время сидел наверху и читал. Как прикажете это понимать?
   Только потом он спустился и попросил прощения. Сказал, что он, мол, не имел понятия, что сейчас канун Рождества, и ужасно расстроился. Но когда человек забывает про Рождество, тут явно что-то не так. Дело ж не только в стараниях. В конце концов, у людей есть чувства.

Из дневника Его Светлости

    Эдинбург, 6 января
 
   Сегодня в восемь утра мы были на платформе станции Уорксоп — достаточно рано, чтобы посмотреть, как подходит поезд. Был адский бедлам, с фырканьем и визгом тормозов, пока он, задрожав, не остановился и не закрыл тот скудный свет, который прежде освещал станцию. Клемент помог мне подняться в вагон, потом забрался сам и втащил багаж; он легко закинул мои чемоданы на полки и вообще захлопотал по хозяйству. Должен сказать, я не ожидал, что купе будет обставлено столь роскошно. Последний раз, когда я путешествовал по железной дороге, вагон мало чем отличался от деревянной коробки с прохудившейся крышей, а сейчас здесь были занавески, подушки, ковры и даже зеркало, чтобы причесываться.
   На мне было пальто в стиле Вильгельма IV, с глубокими карманами в форме полумесяца, высоким воротником и спрятанным где-то рекомендательным письмом Меллора. На сиденье рядом с собой я положил свой ранец, в котором лежал овощной пирог, фрукты, печенье и фляга с горячим сладким чаем. Я намеривался поехать в Эдинбург один, как человек, твердо стоящий на ногах, но на меня давили с разных сторон, чтобы я позволил Клементу поехать со мной. А миссис Пледжер отметила, что мои рубашки и брюки потребуют глажки после того, как добрую часть дня проведут втиснутыми в чемоданы, и что, хотя наш отель может кишмя кишеть чистильщиками обуви, есть некоторое опасение, что они не отличают носок ботинка от пятки. Тогда я уступил с тем непременным условием, что Клемент едет в отдельном вагоне и вообще не болтается под ногами, чтобы каждый, кто встретит меня в эти несколько предстоящих дней, мог счесть меня обыкновенным, независимым светским человеком.
   Клемент то выходил на платформу, справляясь о времени отбытия у всех служащих подряд и доводя себя до полнейшего исступления. То возвращался в вагон, узнать, готов ли я к поездке, и никак не хотел закрывать купе.
   Я махал на него свой тростью, пока он, наконец, не оставил дверь в покое. Затем пришел кондуктор и захлопнул ее, и Клемент зашагал в свой вагон. Затем где-то на платформе прозвучал свисток, и секундой позже вся наша махина совершила ужасный рывок, за которым последовали более слабые и частые рывки, пока моя крохотная, причудливо обставленная комнатка не понесла меня прочь. Я высунул голову в окно, взглянуть, как проплывает станция, и увидел в двух вагонах позади себя Клемента, который с тревогой взирал на меня. Я закричал, чтобы он убрал голову, и со временем он меня послушался. Полагаю, он просто хочет убедиться, что со мной все хорошо. Но ему не стоило волноваться, ведь меня сопровождает плавающий мальчик.
   Паровоз тащил нас через город, весьма болезненно кашляя и брызгая слюной, но постепенно ему удалось прочистить легкие, и вскоре мы покинули Уорксоп и, в общем, набрали скорость. Рессоры визжали, как поросята, холмы в окне принялись вздыматься и опадать огромными земляными волнами, а поскольку мимо, как на смазанных колесах, проносились фермы и коровы, должен признать, я почувствовал легкую тошноту. Задернул занавески, чтобы унять позывы, и глубоко дышал, пока ко мне не вернулось самообладание.
   Клемент предусмотрительно прикрепил к моей двери табличку, на которой написано:
 
    ЗАРЕЗЕРВИРОВАНО ОСОБО,
 
   чтобы отвадить у пассажиров, ожидающих посадки на попутных станциях, охоту вторгаться ко мне.
   Что ж, мы, похоже, навестили едва ли не каждый город и деревню на севере Англии, без конца прибывая и отбывая. Рядом с занавешенным окном было небольшое смотровое отверстие, и первые несколько станций я вставал на сиденье и выглядывал наружу, наблюдая, как садятся и сходят люди. Во всех направлениях катились огромные сундуки; когда мы трогались, люди целовались, жали руки, обнимались и махали платками. Но вскоре я устал подглядывать за анонимными прощаниями, и, покуда станции становились все реже, я постепенно впадал в спячку, не лишенную приятности.
   Часом или двумя позже я поел пирога. Хотя я был безупречно зашторен и отгорожен, станционный шум все же вторгался ко мне на каждой остановке. Доносились бесчисленные крики: «Береги себя» и: «Пиши... Обещай писать!» — вместе с: «Обними от меня такого-то..»; все это перемежалось пронзительными запятыми кондукторских свистков и перестуком хлопающих Дверей.
   Невольно подслушивая все эти торопливые прощания, я начинаю замечать, что среди голосов шотландцев, едущих домой, можно различить и местное произношение и что по мере нашего продвижения на север оно медленно смещается от одного акцента к другому.
   Мальчик в своем пузыре витал наверху, у багажной полки, демонстративно повернувшись ко мне спиной. Я подумал, может, он затаил на меня обиду, и поделился с ним этой идеей, но не получил ответа. Этот парень не слишком разговорчив.
   Мы ехали уже несколько часов, и я смертельно заскучал. До такой степени, что хотя знал, что до Эдинбурга еще далеко, на следующей остановке решил оставить занавески открытыми, а когда мы неслись по виадуку, я просунул руку в открытое окно и снял табличку, которую Клемент прикрепил к двери. Я сказал себе, что, если Судьба решит послать мне попутчиков, так тому и быть. Меня внезапно охватило желание разделить общество ближнего своего.
   К Ньюкаслу мой ближний обрел форму молодой матери с двумя близнецами (мальчик и девочка около пяти лет от роду) и грозного вида малого лет пятидесяти с лишком, чьи усы были слишком напомажены. Мои надежды на дух товарищества между попутчиками были тут же разбиты: женшина отдала предпоследние силы тому, чтобы поднять своих детей на сиденья, а поза джентльмена, который устроился рядом со мной, не оставляла сомнений, что меньше всего он заинтересован в беседе. После приветствий мы, кажется, не проронили ни слова. Дети являли собой образец примерного поведения, только раз или два они запищали, но тут же были встречены сердитым взором зловещего Человека с Усами. Присутствие его было столь гнетущим, что я вскоре заметил, что собственный мой взгляд довольствуется маленьким участком ковра и глаза мои почти не отваживаются смотреть куда-то еще. В то же время мне было интересно (да и сейчас мне интересно), как можем мы позволять одному человеку безнаказанно довлеть над обстановкой с таким своеволием и зловредностью и вообще отравлять атмосферу. Может быть, именно скованность современных путешествий взращивает такую жуткую отчужденность в их человеческом грузе.
   Поезд вез нас прямо по берегу Северного моря, чудесно бурому, поросшему орляком и такому удивительно острому и блестящему, что он казался высеченным из кремня. Будь я один, я мог бы распахнуть окно и вбирать в себя морской воздух огромными глотками. Вместо этого все мы впятером довольно озлобленно взирали на берег и возвращались взглядами обратно в свои каторжные норы.
   Вскоре после этого один из близнецов издал потрясающий зевок, полностью изнуривший своего маленького владельца. Было изумительно, с какой скоростью то же состояние настигло всех остальных, хоть мы, взрослые, и прятали свои зевки за поднятыми руками и подвергали их такому безжалостному сжатию, что выдавливали из них все удовольствие. И все равно, зевота малыша прокатилась по купе как заразная болезнь, прыгая от сиденья к сиденью, точно мячик. И очень скоро взоры наши стали безучастными, а сами мы преисполнились вздохов, подчиняясь движению поезда. И все мы, взрослые, постепенно уменьшились до младенцев, и каждый из нас укачивался на руках своей мамы, и хотя сперва нам не удалось сблизиться в беседе, теперь нас наконец объединил сон.
 
    Эдинбург, 7 января
 
   Свободный день перед визитом к профессору Баннистеру, так что мы с Клементом провели утро, бродя по городу. Расхаживая туда и сюда по ветреным улицам, переходя от чайной к лавке портного, я заметил, как, однако, странно все одеваются в наши дни — воротники и шляпы скроены так скупо. Почувствовал себя крайне старомодным и до смешного франтоватым в своем бурнусе, цилиндре и рубашке с двойными оборками.
   После обеда, по рекомендации Меллора, мы посетили знаменитую «Camera Obscura» [14], которая находится на самом верху Хай-стрит, прямо у ворот Замка. Это толстенькая башенка, немного напоминающая маяк, только бревенчато-кирпичного вида с полностью деревянной крышей.
   Меллор очень воодушевился, когда рассказывал мне об этом месте, говоря, что ни одно его посещение Эдинбурга не обходилось без посещения «Камеры». Поэтому, добравшись до нее, мы тут же устремились внутрь и подошли к маленькому окошечку, где я заплатил наши пенни женщине, с головы до ног затянутой в твид. Она поздравила нас с тем, что для визита мы выбрали такой ветреный день, поскольку ветер разогнал все утренние облака, обеспечив нам, настаивала она, особенно эффектное зрелище. Приободренные этими новостями, мы начали подъем по каменным ступенькам — сотня ступенек, не меньше, словно они вели на вершину мира — чтобы, наконец, очутиться на высокой террасе, где стояли еще три джентльмена, куря и любуясь окрестностями. И что за панорама! — столь отрадная, столь величественная, что она одна стоила подъема и входной платы.
   Камера стоит на той же громадной каменной скале, что и Замок, так что у нас был почти полный обзор головокружительного города под нами.
   — Сколько шпилей! — сказал я Клементу, который неопределенно кивнул в ответ.
   В самом деле, казалось, на каждом углу один из них непременно протыкал небосвод. Ближайшие облака были свалены на горизонте в нескольких милях от нас, и небо было райского оттенка, придавая всем крышам и церквям еще более морозную четкость, так что от удовольствия даже пощипывало глаза. Я насчитал куда больше дюжины шпилей и колоколен и насчитал бы гораздо больше, но тут женщина в твиде (и великолепной паре шотландских башмаков, стоит добавить), пыхтя, появилась на лестнице.
   — Прошу вас сюда, джентльмены, — объявила она.
   Затем она открыла дверь с террасы и поманила нас в деревянную комнату, которая снаружи напоминала высокий бельведер без окон или купальную машину со снятыми колесами.
   А должен признаться, что пока нас подгоняли в сторону крохотной комнатки, я не имел ни малейшего понятия, чего ожидать. Преподобный Меллор, горячо поддерживая «Camera Obscura» и даже предприняв попытку описать принцип действия, не оставил у меня сколько-нибудь твердого представления о том, что же там, собственно, может происходить. И потому, оказавшись в маленькой круглой комнатке, выдающейся только высоким потолком, должен признать, я был немного разочарован. Если мы должны стать свидетелями наглядной демонстрации той красоты и значительности, которую я ожидал после описания Его Преподобия, то, конечно, рассуждал я, здесь не обойтись без кучи серьезных механизмов.
   Пока эти мысли блуждали в моей голове, женщина в твиде закрыла за собой дверь и затем минуту или две объясняла принцип действия Камеры. Я был не особенно впечатлен, и, видя, как малый рядом со мной подавляет зевоту, испытал некоторое удовлетворение. Но когда она протянула руку и начала приглушать свет ламп, я неожиданно обратился в слух и зрение, ибо осознал: сейчас мне, возможно, предстоит пережить еще один столь же сильный приступ клаустрофобии, что и тот, в пещере Меллора. И в эти последние мгновенья, прежде чем тьма совсем накрыла нас, я тщательно удостоверился, что определил точное расположение двери, на случай если меня вдруг охватит такое же смятение и мне придется внезапно и постыдно бежать. «Неудивительно, что Меллору здесь так нравится», — подумал я, пока мой живот скручивался знакомым паническим узлом, а тьма струилась вверх из углов и покрывала своим плащом комнату вместе с ее обитателями.
   Но, как и в пещере, я был еще на грани настоящего ужаса, и в ушах моих пронзительно кричал мой собственный детский голос, но через мгновение приземлился на другом конце бездны. Узел в моем животе чудесным образом развязался, и я снова был весел и полон сил.
   Как и мои товарищи-наблюдатели, я положил руки на круговые перила и стал смотреть вниз, на широкий вогнутый стол — совершенно гладкий и белый — пока женщина в твиде спешила поведать хорошо поставленным голосом о комнате, в которой мы стояли. Одной рукой она держалась за длинный деревянный шест, подвешенный к высокому потолку, и, когда наши глаза привыкли к темноте, постепенно ее стало лучше видно. Ее руки и лицо призрачно отсвечивали. Она повернула шест со словами:
   — ...тот же принцип, что и в камере. Крохотный проем в крыше позволяет проецировать изображение на тарелку внизу...
   И действительно, окутанный ее заклинаниями, я увидел, как вырисовываются первые черты картинки. Я увидел деревья — деревья сада поблизости, их ветви медленно становились резче, в то время как позади них из тумана выплывала Принсесс-стрит во всей своей протяженности. Мы словно наблюдали с высоты птичьего полета само создание Эдинбурга. На минуту эмоции совершенно захлестнули меня, а взглянув украдкой на своих товарищей, я увидел, что мое изумление отражается и в них. Они были словно персонажи Рембрандта, и лица их сияли молочной белизной тарелки.
   Я снова посмотрел на стол, как раз вовремя, чтобы увидеть, как вся картинка внезапно заскользила на своей оси, под аккомпанемент скрипящего шеста, который вертелся в цепких руках твидовой женщины. На тарелку выкатился замок.
   — Ура, — воскликнул один из джентльменов.
   — Крепость, — возвестила наша провожатая.
   Теперь каждая черточка была резкой, как вспышка, и я как раз думал о том, как замечательно изображение напоминает фотографию — разве что очень круглую и большую, — когда через всю неглубокую чашу проплыла чайка и картина внезапно ожила. Вся честная компания прыснула удивленным смехом. Один или двое начали возбужденно болтать.
   — То, что мы видим, — объявила наша провожатая, словно чтобы успокоить нас, — не неподвижное, а живое изображение внешнего мира.
   И мы стояли там, во чреве дышащей Камеры, и целый город вливался в нас через единственный луч света. И все же изображение, которое он нам приносил, ни в коем случае не было замороженным, но самым что ни на есть живым и настоящим.
   Глядя на эту белую тарелку, вцепившись в поручни, мы проехали через все триста шестьдесят градусов города. Здесь были конки, муравьиным шагом ползущие по Хай-стрит мимо уличных торговцев, выставивших свои корзины, — вся торговля и транспорт трудолюбивого города и глубокое море, прикорнувшее рядом.
   Эдинбург целиком вылился в чашу перед нами, словно мы были ангелами в первом ряду, но все колдовство состояло из пары линз и маленькой дырочки в крыше.
   Когда мы, часто моргая, вышли на свет, я, откровенно говоря, чувствовал, что посидел у богов на коленях. И весь остаток дня, продолжая осматривать достопримечательности, мне приходилось сдерживаться, чтоб ненароком не вырвался смешок.
 
    Эдинбург, 8 января
 
   — Профессор Баннистер, — говорю я, протягивая руку.
   — Ну, ну, ну, — говорит высокий субъект, и его палец раскачивается передо мной, как метроном. — Уильям, если не возражаете.
   Я находился в самых недрах университетского Факультета Анатомии и знакомился с человеком, ради которого было затеяно все это путешествие, и, судя по поклонению, которым окружили его студенты и коллеги вне стен его кабинета, а также вместительности внутри, он должен быть чрезвычайно значительным малым, ибо у него были диваны, кресла и древняя кушетка, не говоря о бескрайнем письменном столе, покрытом зеленой кожей. Профессор принялся уверять меня, что они с Меллором — старинные друзья. Затем какое-то время мы вдвоем перекидывались приличными случаю шутливыми замечаниями касательно поездов и сырости Эдинбурга, прежде чем вернуться к нашему общему другу.
   — Здоров ли он? — спросил Баннистер.
   — Как бык, и довольно упитанный, — ответил я, что, кажется, порадовало его сверх всякой меры.
   — Превосходно, — сказал он с нешуточной пылкостью и проводил меня в кресло.
   Думаю, мне следует упомянуть об исключительном росте моего хозяина, поскольку он завладел едва ли не большей частью моего внимания, ибо, сев в кресло, Баннистер принялся скрещивать свои длинные ноги так быстро и при этом доставал ими так далеко, что я беспокоился, как бы он случайно не разрезал меня надвое.