Когда разрыв совершается так полно, редко бывает возможно restitutio ad integrum(возврат к прежней целостности). Для того, кто вкусил однажды плодов с древа познания добра и зла, рай навсегда закрыт. Если блаженство вернется, это уже не будет простое неведение скорби, а нечто бесконечно более сложное, куда войдет и зло мира, как одна из составных частей; зло перестанет быть тогда камнем преткновения и предметом ужаса, таинственно слившись с высшим добром. Это не будет возвращение к обыкновенному состоянию душевного здоровья, это будет искупление, второе рождение, жизнь в духе, состояние сознания, неизмеримо более глубокое, чем то, в каком человек жил раньше.
   Автобиография Джона Баньяна (John Bunyan) дает нам картину своеобразной религиозной меланхолии.
   Толстого больше всего мучили вопросы о цели и смысле жизни, имеющие широкое объективное значение. Наоборот, у Баньяна мы видим терзания, сводящиеся исключительно к его личной жизни. Он может служить характерным образцом невропатического склада души: его нравственное сознание отличалось болезненной чувствительностью, его осаждали сомнения, страхи, навязчивые идеи; он был жертвой словесного автоматизма, влиявшего как на сферу его чувств, так и на сферу поступков.
   Чаще всего на него влияли тексты священного писания, в которых он слышал то одобрения себе, то проклятия. Они являлись ему в полугаллюцинаторной форме, в виде голосов и, фиксируясь в его уме, бросали его из стороны в сторону, как ракеты, отбрасывающие мяч. К этому нужно прибавить ужасающую меланхолию и отчаянное презрение к самому себе.
   "Нет, думал я, мое положение становится все хуже и хуже; я дальше чем когда бы то ни было от спасения. И даже, если бы меня сожгли за это на эшафоте, я не мог бы поверить, что Христос питает любовь ко мне. Увы! Я Его не слышал, не видел, не испытывал сладости Его дел. Иногда мне хотелось рассказать о моем состоянии близким к Богу людям, и они жалели меня и говорили мне о божественных обетах. С таким же успехом они могли бы мне сказать, что я должен взлететь на солнце. В течение всего этого времени я всячески старался избегать греха, моя совесть была так болезненно чутка, что по всякому поводу приходила в трепет: я не осмеливался дотронуться ни до палки, ни до булавки, мне не принадлежащей. Перед каждым произносимым мною словом, я содрогался, боясь совершить грех. С какими бесконечными предосторожностями говорил я и действовал! Я ходил как бы по трясине; с каждым шагом я утопал в ней; я жил в ней увязший, покинутый Богом, Христом, Духом, всем, что есть доброго в мире.
   Моя врожденная и скрытная греховность – вот что было предметом моих печалей и моих мук. Я был в моих собственных глазах отвратительнее жабы; я был убежден, что таков же я и в глазах Бога. Грех и беззаконие истекали из моего сердца, как вода из фонтана. С радостью я отдал бы мое сердце в обмен на что угодно, Я думал, что только один дьявол может сравняться со мною в злобе и развращенности духа; и я оставался в этом печальном состоянии долгое время.
   Я сожалел, что Бог сделал меня человеком. Благословлял состояние животных, птиц, рыб и т.д., потому что природа их безгреховна, Бог не гневается на них, и они не осуждены на адские муки после смерти. Я был бы счастлив, если бы мог стать одним из них. Счастливым мне казалось положение собаки, жабы; да, охотно стал бы я собакой или лошадью, так как я знал, что у них нет души, которая может быть раздавлена вечной тяжестью Ада и Греха, подобно моей душе. Я постоянно чувствовал эту тяжесть, был обращен в прах ею, и моя боль еще увеличивалась тем, что я не мог от всей души пожелать освобождения. Мое сердце по временам было совершенно окаменелым. В такие минуты, если бы мне заплатили тысячу фунтов за одну слезу, я не мог бы пролить ее, и даже не мог бы пожелать этого.
   Я был бременем и предметом ужаса для самого себя. Никогда я не знал так хорошо, что значит быть усталым от жизни; и в то же время я боялся смерти. С какой радостью стал бы я кем-нибудь другим! Все бы я отдал за то, чтоб не быть тем, чем я был!" [86]
   Бедный Баньян, как и Толстой, вновь увидел свет. Но мы отложим продолжение его истории до другой лекции.
   Генри Аллайн, евангелический проповедник Новой Шотландии, живший сто лет тому назад, схожий по типу с Баньяном, ярко описывает то подавленноенастроение, с которого начались его религиозные переживания (позже я расскажу, к чему они привели его).
   "Все, что представлялось моим глазам, говорит Аллайн, угнетало меня тяжким бременем: земля казалась мне проклятой из-за меня; все деревья, растения, скалы, холмы, долины, казалось мне, одеты трауром и скорбью под бременем осуждения; все вокруг меня как бы вступило в заговор ради моей погибели. Я был убежден, что грехи мои явны для всего света, что они очевидны для всех, кто меня видит; и я был часто готов покаяться перед людьми в том, что, как я думал, им было известно. По временам я испытывал такое чувство, как будто все показывали на меня пальцами, как на величайшего преступника. Так сильно было во мне сознание суетности и тщеты всего, что ничто в мире и даже весь мир в целом не мог бы, я был в том уверен, дать мне счастье. Когда я просыпался по утрам, первой моей мыслью было: "О, как ничтожна моя душа! Что делать? Куда идти?" Перед сном я думал: "Еще до рассвета, быть может, я буду в аду". Часто с чувством зависти смотрел я на животных, всем сердцем желая быть на их месте, ибо им не грозит опасность погубить свою душу. Не раз, глядя на летающих надо мной птиц, я думал: "О, если бы можно мне было улететь подальше от моей гибели и моего отчаяния! Как был бы я счастлив, если бы мог быть на месте этих птиц" [87].
   Чувство зависти к внутреннему покою животных, вообще, часто встречается при таком типе меланхолии.
   Самый тяжелый вид меланхолии – тот, который принимает форму панического ужаса. Вот хороший пример такого случая, который я печатаю в свободном пересказе с разрешения человека, пережившего его. Это француз. Он был, по-видимому, в состоянии сильного нервного расстройства, когда писал приводимые строки, но отчетливость и ясность этого случая делают его для нас очень ценным.
   "В то время я был весь во власти глубокого пессимизма и полного уныния. Однажды вечером, в сумерки, я зашел за чем – то в уборную. Внезапно, без всякой постепенности, меня охватил ужасный страх, который, казалось, вырос из темноты: я испугался себя самого. Так же внезапно в уме моем возник образ несчастного эпилептика, которого я видел в одной больнице: это был совсем молодой человек, черноволосый, с зеленоватым цветом кожи, – совершенный идиот. Он сидел целый день неподвижно на скамье, окаймлявшей стены, с поднятыми до подбородка коленями, с головы до ног окутанный рубашкой из сурового холста, составлявшей его единственную одежду. Он сидел тут, как египетский сфинкс или перуанская мумия; все застыло в нем, кроме его черных глаз. Что-то было нечеловеческое в его облике. И этот образ как – то слился с моим ужасом. Этот страшный человек – это я, – по крайней мере, в возможности, – подумал я. Ничто из того, что у меня есть, не спасет меня от подобной участи, если пробьет мой час, как он пробил для него". Я чувствовал отвращение и ужас перед ним. И так ясно сознавал, что между ним и мной только временная разница! Что-то растаяло в моей груди, и я превратился в дрожащую массу страха. С тех пор весь мир изменился в моих глазах. Каждое утро я просыпался с ужасным ощущением страха, которое локализировалось в области желудка, и с таким чувством беззащитности и беспомощности, которого я не знал раньше и никогда не испытывал впоследствии [88]. Это было как бы откровением. И хотя эти мгновенные ощущения совершенно исчезли, – опыт этот внушил мне особенную симпатию ко всем тем, кто переживает такие болезненные ощущения. Мои страхи мало-помалу стушевались, но в продолжение целых месяцев я не решался оставаться один в темноте.
   "Вообще я всегда боялся одиночества. Помню, я удивлялся, как могут другие, как мог я сам жить, не думая о той опасной пропасти, которая скрывается всюду под поверхностью жизни. Особенно моя мать, очень бодрая по природе, казалась мне живым парадоксом в своей беспечности. Разумеется, я не хотел тревожить ее и потому не говорил ей о своем состоянии. – Я всегда думал, что моя меланхолия была религиозного характера".
   Так как эти последние слова нуждались в пояснении, то я обратился с письмом к этому человеку. Вот что он ответил:
   "Я хочу сказать, что страх мой был так велик, что если бы я не нашел некоторой поддержки в таких текстах Священного Писания как: "Бог – мое прибежище"… "Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные"… "Я – воскресение и жизнь", – то я бы, вероятно, совсем лишился рассудка" [89].
   Этих примеров нам будет достаточно. – Одни из них показали нам чувство тщетности и суетности всего преходящего; другие – сознание греха; последний рассказ, наконец, передает чувство страха перед вселенной. Наш природный оптимизм и наша самоудовлетворенность погибают всегда на одном из этих трех путей.
   Во всех вышеприведенных случаях не видно признаков умственного расстройства или болезни воображения; но если бы мы захотели приподнять завесу над областью действительно патологической меланхолии, с ее иллюзиями и галлюцинациями, то мы увидели бы еще более мрачную картину: мы увидели бы уже абсолютное и беспросветное отчаяние, – ощущение, что весь мир обрушился на страдальца тяжестью безумного ужаса, охватившего его душу железным кольцом, из тисков которого нельзя вырваться. Этот ужас порожден не представлением или мыслью о зле, но леденящим кровь и разрывающим сердце на части живым ощущениемего. Никакое другое представление или чувство не может хоть на мгновение зародиться в душе, охваченной таким ощущением. И каким безнадежно пустым представляется для гибнущей и жаждущей спасения души наш обиходный оптимизм, и как бессильны тут все интеллектуальные и моральные утешения. Вот где истинный корень религиозной проблемы, в этом вопле: Помогите! Спасите! – Никакой пророк не будет в силах принести благую весть такой душе, если не сможет сказать того, что в ушах жертвы подобного отчаяния прозвучит, как нечто реальное. Но для того, чтобы спасение было действительным, оно должно прийти в такой же потрясающе сильной форме, как и самая душевная боль. Вот почему, думается мне, жестокие, оргиастические религиозные культы, с кровью, чудесами и сверхъестественными таинствами никогда не исчезнут с лица земли. Многие души известного склада слишком нуждаются в них.
   Теперь мы видим, как глубок антагонизм между мироощущением душевного здоровья и тем отношением к миру, которое в основе его видит только зло. Для человека, в душе которого преобладают болезненные состояния – душевное здоровье кажется чем – то слепым и бессодержательным. Наоборот, человеку, обладающему душевным здоровьем, страждущая душа кажется извращенной и достойной презрения. Ему представляется отвратительным в этих детях горя, прошедших через "второе рождение" то, что они постоянно живут в потемках какой-то мышиной норы без стремления выйти на свет Божий, что они окружают себя страшными призраками и постоянно сосредоточены на болезненных ощущениях своего несчастья. Если суждено вновь возродиться религиозной нетерпимости и религиозным казням, то нет сомнения, что – в противоположность тому, что было в средние века, – самой нетерпимой стороной окажется религия душевного здоровья.
   Что же скажем мы, с точки зрения беспристрастных наблюдателей, об этом религиозном споре? Я думаю, что мы принуждены будем признать, что душевная болезненность обнимает более обширную шкалу опыта, и что ее мировоззрение построено на более обширных основаниях. Метод жизни при свете одного только добра и отвращения своего внимания от зла прекрасен, пока он не отказывается служить человеку. Он действительно служит большему числу людей, чем мы вообще склонны предполагать; и в области его успешного применения против него, как против решения религиозной проблемы, ничего нельзя возразить. Но он бессильно рассыпается в прах, как только со дна души поднимается меланхолия. И даже, хотя бы человек был совершенно свободен и обеспечен в своей душевной жизни от меланхолии, все же не подлежит сомнению, что религия душевного здоровья несостоятельна как философское учение, так как те проявления зла, существование которых оно категорически отказывается признать, составляют неотъемлемую принадлежность реальности. В конце концов, именно они дают лучший ключ к познанию смысла жизни и возможно, что, только они одни открывают нам глаза для проникновения в глубину истины.
   Всякая нормально протекающая жизнь таит в себе ряд моментов столь же горьких, как и те, которыми полна болезненная меланхолия, – моментов, в которых торжествует зло. Ужасные призраки, угнетающие душу безумца, все почерпнуты из материала ежедневных событий жизни. Наша цивилизация основана на безжалостной борьбе, и каждый индивидуум погибает в беспомощных судорогах одинокой агонии. Если вы, читатель, протестуете против этого утверждения, то погодите, очередь дойдет и до вас! Наше воображение с трудом верит в реальность кровожадных чудовищ древних геологических эпох, – они кажутся нам принадлежностью кунсткамеры. Нет зуба в каждом из этих музейных черепов, который ежедневно, в течение многих лет давно минувшего времени не вонзался бы в отчаянно отбивавшееся тело пожираемой живьем жертвы. Но ведь и теперь мир полон ужасов, которые их жертве кажутся столь же страшными, как ископаемые чудовища. Ведь в наших домах и садах кот играет с трепещущей мышью и с адской жестокостью забавляется муками попавшейся в его когти птички. Ведь, крокодилы, гремучие змеи и питоны – такие же реальные создания жизни, как мы сами; они наполняют своим отвратительным существованием каждую минуту каждого дня, который они влачат на земле. И смертельный ужас, испытываемый экзальтированным меланхоликом всякий раз, когда он представит себе, как эти рептилии или другие дикие звери пожирают живьем свою добычу, – есть вполне правильное реагирование на подобное устройство мира [90].
   Отсюда как будто следует, что никакое религиозное примирение со всей совокупностью вещей и явлений невозможно. Правда, некоторые проявления зла служат путем к высшим ступеням добра; но возможно, что есть и такие виды крайнего зла, которые не могут войти ни в какую систему добра, и что по отношению к такому злу единственным прибежищем является или немая покорность или отказ замечать его. Этого вопроса мы коснемся другой раз. Сейчас же, как набросок решения и его метода, мы можем, – имея в виду, что зло составляет такую же существенную часть мира, как и добро, – сказать, что создавшаяся философская презумпция такова: и тот, и другой путь имеют разумный смысл, но душевное здоровье, как теоретическое учение, отказывающееся уделить сколько-нибудь положительного и активного внимания горю, страданиям и смерти, формально менее полно и завершено, чем те системы, которые стараются включить эти элементы в свои границы.
   Поэтому самыми полными религиозными системами являются те, в которых лучше всего развиты пессимистические элементы. Из таких религий нам больше других известны буддизм и, разумеется, христианство. По своему существу – это религии освобождения: человек должен умереть для нереальной жизни прежде, чем родиться для жизни реальной. В следующей лекции я попытаюсь разобрать некоторые из условий того, что можно назвать вторым рождением. Теперь мы будем иметь дело с менее мрачными людьми, чем те, с которыми мы встретились в этой лекции.

Лекция VIII РАЗДВОЕНИЕ ЛИЧНОСТИ

   Последняя лекция должна была оставить по себе тягостное впечатление, так как ее предметом было зло, как элемент, проникающий весь мир, в котором мы живем. В ее заключении мы познакомились с глубокой противоположностью между двумя воззрениями на жизнь: воззрением людей, которых мы называли душевно-здоровыми, которые довольствуются одним рождением, и воззрением страдающих душ, которые должны пройти через второе рождение, чтобы стать счастливыми. Таким образом, существуют два вполне различных понимания мира, постигаемого нашим опытом. В религии однажды рожденных мир рассматривается, как прямолинейное и односложное явление, которое легко выразить одним определением, причем отдельные части его имеют тот смысл, который написан на их внешней поверхности; простая алгебраическая сумма положительных и отрицательных элементов этого мира представит его истинную ценность. Счастье и религиозное удовлетворение заключаются в том, чтобы жить положительными элементами мира. Наоборот, для религии дважды рожденных, мир представляется двойственной тайной. Нельзя достичь душевного покоя простым сложением положительных и исключением отрицательных сторон из жизни. Естественные блага жизни не только недостаточны и преходящи: в самой их сущности кроется ложь. Все они уничтожаются смертью и другими, раньше ее приходящими врагами, и не могут вызвать в нас длительного преклонения перед ними. Скорее они отвлекают нас от нашего истинного блага; отречение и разочарование в них – это первые шаги наши на пути к истине. Есть две жизни, – жизнь в природе и жизнь в духе, и мы должны умереть для первой, чтобы стать причастными ко второй.
   В своих крайних проявлениях натуралистическая религия и то, что можно бы назвать религией спасения, представляют резкую противоположность. Надо заметить, что и здесь, как и во всякой общепринятой классификации, крайние типы являются только абстракциями, и те люди, которых мы встречаем в жизни, чаще всего представляют своеобразные и сложные промежуточные сочетания обоих типов. Тем не менее, в жизни мы практически очень ясно видим существующую между обоими типами разницу; мы понимаем, например, то презрение, которое чувствует методист по отношению к моралисту душевно-здорового склада; мы так же хорошо понимаем отвращение последнего к тому, что ему кажется болезненным субъективизмом методистов, которые, по их выражению, умирают для того, чтобы жить, и которые в своих парадоксах и извращении естественного облика вещей видят сущность Божьей правды [91].
   Психологическая основа дважды рожденной души вероятно коренится в известной расколотости или гетерогенности врожденного характера человека, в неполном единстве его нравственного и интеллектуального склада.
   "Ноmo duple, Ноmo duple! пишет Альфонс Додэ. – В первый раз я почувствовал, что во мне два человека в момент смерти моего брата Анри, когда отец мой так страшно кричал: "Он умер, умер!" В то время, как мое первое я плакало, второе я думало: "Как искренно прозвучал этот крик, как прекрасен он был бы со сцены". Мне было тогда четырнадцать лет.
   "Эта страшная раздвоенность часто заставляла меня задумываться над ней. Как ужасно это второе я, всегда спокойное, когда первое действует, живет, страдает, движется. Мне ни разу не удалось вывести это второе яиз его состояния вечной трезвости, заставить его пролить слезу или усыпить. Как оно вглядывается в вещи, как насмехается надо всем!" [92].
   Новейшие сочинения по психологии характера много занимаются этим вопросом [93]. Некоторые люди наделены от самого рождения гармоническим и уравновешенным душевным складом. Их импульсы не противоречат друг другу, их воля покорно следует руководству разума, их страсти не чрезмерны, и раскаяние редко может найти себе место в их жизни. Другие люди наделены противоположным душевным складом; в последнем есть разные ступени, начиная от такой мягкой формы внутреннего раздвоения, которая приводит только к несколько странному сочетанию противоположных черт в одном человеке, и кончая таким раздвоением, которое уже вносит настоящее расстройство в душевную жизнь. Хороший пример одной из наиболее невинных форм душевной гетерогенности мы находим в следующем отрывке из автобиографии Анни Безант.
   "Во мне всегда было странное соединение слабости и силы, и слабость моя мне стоила дорого. Ребенком я всегда мучилась ощущением стыда; когда у меня развязывался ботинок, мне казалось, что все взгляды устремлены на мой злополучный шнурок. Молодой девушкой я дичилась посторонних людей, убежденная, что они должны пренебрежительно отнестись ко мне; я бывала бесконечно благодарна тем, кто оказывал мне какое-нибудь внимание. В положении молодой хозяйки я боялась моих слуг; мне приятнее было допустить всякую неисправность, чем побранить их. После моих лекций с прениями, когда на кафедре я держалась с полным самообладанием, возвратясь в отель, я предпочитала обойтись без нужных для меня вещей, чтобы не позвонить лишний раз прислуге. Перед аудиторией я готова сражаться за то, что мне дорого; дома я страшусь всякого спора, всякого выражения неудовольствия. Перед многочисленной публикой я не испытываю смущения, но в моей частной жизни отличаюсь трусливостью. Сколько тяжелых минут провела я, стараясь подбодрить себя перед тем, как сделать выговор кому-нибудь из подчиненных! Сколько раз я смеялась над собою, над храбрым бойцом, отступавшим перед необходимостью побранить ребенка! Часто достаточно было одного косого взгляда, чтобы заставить меня спрятаться в мою раковину, подобно бедной улитке, в то время как на собраниях, когда я выступаю перед публикой, возражения только вдохновляют меня" [94].
   Такую степень внутреннего разлада личности можно считать просто невинною слабостью; но более сильные степени его могут внести настоящий распад в жизнь человека. Есть люди, жизнь которых подобна зигзагообразной линии, – в их душе побеждает то одно, то другое стремление. В них дух борется с плотью, их желания противоречивы, упрямые и непреодолимые импульсы разрушают самые продуманные и сознательно принятые решения, и жизнь для них является долгой драмой раскаяния и усилий исправить совершенные ими проступки и ошибки.
   Существует теория, в которой гетерогенность личности объясняется влиянием наследственности: предполагается, что несовместимые и антагонистические черты характера различных предков сохраняются в потомстве рядом друг с другом [95]. Какова бы ни была ценность этого объяснения, – все же оно нуждается в подтверждении. И какими причинами не была бы вызвана гетерогенность личности, несомненно, что самые резкие проявления ее мы встречаем в том патологическом душевном складе, о котором я говорил в первой лекции. Все писатели, занимавшиеся этим душевным типом, всегда выдвигали на первый план в своих описаниях именно явление раздвоения личности. Часто даже одна эта черта побуждает нас отнести человека к такому типу. Так называемый "deg?ner? superieur" [96]является просто человеком с чрезмерно повышенной чувствительностью, которому труднее, чем обыкновенным людям, управлять своею психикой и держаться раз намеченного пути, так как импульсы его психической жизни слишком бурны и слишком противоречат друг другу. В тех навязчивых идеях, иррациональных импульсах, болезненных терзаниях совести, страхах и воображаемых препятствиях, которые тяготеют над психопатологической душевной организацией, когда она полно выражена, – мы имеем великолепный образчик гетерогенной личности. Баньяна, которого я не раз уже цитировал, долго преследовали слова: "Продай Христа, продай, продай Его!", по сто раз в день пронизывавшие его мозг; но однажды, обессилев от борьбы, в которой он непрерывно отвечал "Я не хочу, не хочу", он почти бессознательно сказал: "Делай как хочешь", и это отступление с поля битвы повергло его в отчаяние, длившееся больше года. Жития святых полны рассказов о таких богохульственных навязчивых идеях; они, конечно, приписывались прямому вмешательству Сатаны. Это явление непосредственно связано с жизнью так называемого подсознательного Я, о котором в ближайших лекциях мы будем говорить подробнее.
   В каждом из нас, какой душевной организацией мы не обладали бы, – в тем большей степени, чем повышеннее наша чувствительность, и чем сильнее мы подвержены разнообразным искушениям, и в наисильнейшей степени, если мы принадлежим к психопатическому типу, – в каждом из нас нормальная эволюция нашего характера состоит главным образом в объединении нашего внутреннего Яи в направлении его по заранее намеченному пути. Высшие и низшие чувства, полезные и вредные импульсы – все это вначале находится в нас в хаотическом состоянии, но они должны в конце концов стать твердо установленной и правильно подчиненной нашему сознанию системой психических функций. Период борьбы и установления порядка в психической жизни тягостно переживается человеком. Если совесть его чрезмерно чутка и окрашена религиозными настроениями, то это тягостное чувство облечется у него в форму нравственных терзаний, угрызений совести, сознания своей порочности и греховности, ощущения, что он стоит в ложном отношении к Богу. В этом именно и состоит та религиозная меланхолия, то "сознание своей греховности", которые играли такую важную роль в истории протестантства. Душа человека кажется ему полем битвы между его двумя насмерть враждующими