Думаю, что никто из нас не подозревал, сколько хлопот может доставить натягивание тента. В теории это выглядело проще простого. Берутся пять железных дуг – в точности как крокетные воротца, только гораздо больше, – и укрепляются стоймя над лодкой, а поверх них натягивается парусина и прикрепляется внизу, – не такая уж большая премудрость. На всю операцию потребуется, прикинули мы, минут десять.
   Но мы просчитались.
   Мы взяли дуги и начали вставлять их в специальные гнезда. С первого взгляда никак не скажешь, что такое занятие может быть опасным. И, однако, я до сих пор удивляюсь тому, что участники этого дела остались в живых и что есть кому рассказать о происшедшем. Это были не дуги, а сущие дьяволы. Поначалу они никак не хотели влезать в предназначенные для них гнезда, и нам пришлось налегать на них всей своей тяжестью, толкать и заколачивать багром. И когда наконец они стали на место, оказалось, что мы вставили дуги не в те гнезда, для которых они предназначены, и что теперь их нужно выдергивать обратно.
   Но они не желали выдергиваться, и двоим из нас пришлось вступить с ними в борьбу, которая продолжалась минут пять, после чего они неожиданно выскочили, с намерением задать нам встряску, вышвырнуть нас в воду и утопить. Посредине у них были шарниры, и стоило нам отвернуться, как они ухитрялись прищемить нам этими шарнирами самые чувствительные части тела. И пока мы сражались с одним концом дуги, убеждая его выполнить свой долг,
   – другой конец предательски подкрадывался сзади, чтобы треснуть нас по голове.
   Наконец нам удалось укрепить дуги, – оставалось только натянуть парусину. Джордж раскатал ее и прикрепил одним концом на носу лодки. Гаррис встал посредине, чтобы подхватить парусину, переданную Джорджем, и отправить дальше ко мне, а я изготовился принимать ее на корме. Парусине потребовалось немало времени на то, чтобы добраться до меня. Джордж вполне справился со своей операцией, но для Гарриса это дело было в новинку, и он дал маху. Как он ухитрился это сделать, я не знаю, да и сам он не мог объяснить, – только после десяти минут сверхчеловеческих усилий он, с помощью совершенно загадочных манипуляций, обмотал всю парусину вокруг себя, Он был так плотно в нее завернут, и упакован, и закатан, что никак не мог из нее выбраться. Нечего и говорить, что он отчаянно боролся за свободу своей личности, как сделал бы всякий британец, пользующийся этим благом от рождения, – и в процессе борьбы (это мне стало ясно лишь впоследствии) повалил Джорджа; тут Джордж, ругая Гарриса на чем свет стоит, тоже вступил в бой и сам запеленался в парусину.
   В тот момент я ни о чем не догадывался. Я вообще понятия не имел о том, что творится. Мне было сказано, что я должен стоять там, куда меня поставили, и ждать, когда мне передадут парусину; и вот мы вдвоем с Монморанси стояли и ждали, как паиньки. Мы заметили, что парусина как-то судорожно дергается и здорово брыкается, но полагали, что, видимо, так и надо, что в этом вся соль, а потому не вмешивались.
   Из-под парусины доносились приглушенные выражения, по которым мы догадывались, что занятие находившихся внутри было не из легких; сделав такое заключение, мы укрепились в решении подождать, пока все образуется, прежде чем самим включиться в работу.
   Мы ждали довольно долго, но дело, видно, запутывалось все больше и больше. Вдруг над бортом лодки возникла голова Джорджа и заговорила.
   Ока сказала:
   – У тебя руки отсохли, что ли, растяпа? Стоит как пень, когда мы оба чуть не задохлись! Чертов болван!
   Когда взывают к моему состраданию, я не способен оставаться в стороне, а потому я поспешил на помощь и распутал их, – и едва ли преждевременно, так как у Гарриса лицо уже почернело.
   Нам пришлось еще с полчаса зверски поработать, пока тент не был наконец натянут как полагается; потом мы очистили место в лодке и занялись ужином. Мы поставили чайник на спиртовку в носовой части лодки и удалились на корму, делая вид, что не обращаем на него внимания и озабочены совершенно другими делами.
   Это единственный способ заставить чайник закипеть. Если только он заметит, что вы нетерпеливо ждете, чтобы он закипел, – он даже и зашуметь не подумает. Надо отойти и приступить к еде, как будто вы и не собираетесь пить чай. Ни в коем случае не следует оглядываться на чайник, тогда вы скоро услышите, как он фыркает и плюется, отчаянно желая напоить вас чаем.
   Если вам очень некогда, то неплохо вдобавок громко переговариваться друг с другом о том, что чай вам вовсе не нужен и что вы и не помышляете о чаепитии. Вы располагаетесь невдалеке от чайника так, чтобы он мог вас слышать, и громогласно заявляете: «Я не хочу чаю; а ты, Джордж?» Джордж кричит в ответ: «Да ну его, этот чай, выпьем лучше лимонаду, – чай плохо переваривается». После таких слов чайник немедленно начинает кипеть ключом и заливает спиртовку.
   Мы применили эту невинную хитрость, и в результате, когда другие приготовления к ужину были закончены, чай уже ждал, чтобы мы его выпили. Мы зажгли фонарь и сели ужинать.
   Как мы ждали этого мгновенья!
   В течение тридцати пяти минут на всем протяжении лодки от носа до кормы и от одного борта до другого не раздавалось ни звука, если не считать позвякиванья посуды и непрерывного чавканья четырех пар челюстей. Через тридцать пять минут Гаррис сказал: «Уф!» – и, вытянув левую ногу, поджал под себя правую.
   Еще через пять минут Джордж тоже сказал: «Уф!» – и швырнул свою миску на берег. Три минуты спустя Монморанси впервые после нашего отъезда выказал признаки примирения с действительностью и повалился на бок, вытянув лапы. А потом я сказал: «Уф!» – и откинулся назад и крепко стукнулся головой об одну из дуг; но это не испортило моего настроения – я даже не ругнулся.
   Как хорошо себя чувствуешь, когда желудок полон. Какое при этом ощущаешь довольство самим собой и всем на свете! Чистая совесть – по крайней мере так рассказывали мне те, кому случалось испытать, что это такое, – дает ощущение удовлетворенности и счастья. Но полный желудок позволяет достичь той же цели с большей легкостью и меньшими издержками. После обильного принятия сытной и удобоваримой пищи чувствуешь в себе столько благородства и доброты, столько всепрощения и любви к ближнему!
   Все-таки странно, насколько наш разум и чувства подчинены органам пищеварения. Нельзя ни работать, ни думать без разрешения желудка. Желудок определяет наши ощущения, наши настроения, наши страсти. После яичницы с беконом он велит: «Работай!» После бифштекса и портера он говорит: «Спи!» После чашки чая (две ложки чая на чашку, настаивать не больше трех минут) он приказывает мозгу: «А ну-ка воспрянь и покажи, на что ты способен. Будь красноречив, и глубок, и тонок; загляни проникновенным взором в тайны природы; простри свои белоснежные крыла – трепещущую мечту и богоравный дух – и воспари над суетным миром и направь свой полет сквозь сияющие россыпи звезд к вратам вечности».
   После горячих сдобных булочек он говорит: «Будь тупым и бездушным, как домашняя скотина, – безмозглым животным с равнодушными глазами, в которых нет ни искры фантазии, надежды, страха и любви». А после изрядной порции бренди он приказывает: «Теперь дурачься, хихикай, пошатывайся, чтобы над тобой могли позабавиться твои ближние; выкидывай глупые шутки, бормочи заплетающимся языком бессвязный вздор и покажи, каким полоумным ничтожеством может стать человек, когда его ум и воля утоплены, как котята, в рюмке спиртного».
   Мы всего только жалкие рабы нашего желудка. Друзья мои, не поднимайтесь на борьбу за мораль и право! Заботьтесь неусыпно о своем желудке, наполняйте его старательно и обдуманно. И тогда без всяких усилий с вашей стороны в душе вашей воцарятся спокойствие и добродетель; и вы будете добрыми гражданами, любящими супругами, нежными родителями, – словом, достойными и богобоязненными людьми.
   До ужина Джордж, Гаррис и я были раздражительны, задиристы, сварливы; после ужина мы блаженно улыбались друг другу и нашей собаке. Мы любили друг друга, мы любили весь мир. Гаррис нечаянно наступил Джорджу на мозоль. Случись это до ужина, Джордж высказал бы такие пожелания и надежды касательно будущности Гарриса как на этом, так и на том свете, которые заставили бы содрогнуться человека с воображением.
   Теперь он сказал всего-навсего:
   – Полегче, старина! Это моя любимая мозоль.
   А Гаррис, вместо того чтобы крайне нелюбезным тоном сделать замечание, что трудно не наступить Джорджу на ноги, находясь всего в десяти ярдах от него; вместо того чтобы посоветовать человеку с ногами такой длины никогда не влезать в лодку обычных размеров; вместо того чтобы предложить Джорджу развесить свои ноги по обоим бортам, – вместо этого он просто сказал: «Ах, дружище, прости, пожалуйста! Надеюсь, тебе не очень больно?»
   И Джордж сказал: «Ни капельки!» – и добавил, что сам виноват и просит прощения. А Гаррис возразил, что, наоборот, виноват исключительно он.
   Слушать их было одно удовольствие.
   Мы закурили трубки и сидели, любуясь тихой ночью, и разговаривали.
   Джордж высказал мысль: почему бы нам не остаться навсегда вдали от греховного мира с его пороками и соблазнами, ведя скромную, простую, воздержную жизнь и творя добро. Я сказал, что давно мечтал о чем-нибудь в таком роде. И мы стали раздумывать, не отрешиться ли нам четверым от мира и не обосноваться ли на каком-нибудь удобно расположенном и хорошо обставленном необитаемом острове, чтобы зажить там среди лесов.
   Гаррис заметил, что он слыхал, будто главным недостатком необитаемых островов является сырость; но Джордж возразил, что ничего подобного, если предварительно как следует осушить их, чтобы не бояться промочить ноги.
   Тут кто-то из нас заметил, что лучше промочить горло, чем промочить ноги, и в связи с этим Джордж вспомнил одну забавную историю, происшедшую с его отцом. Джордж рассказал, что его отец путешествовал по Уэльсу с приятелем и однажды они остановились на ночь в гостинице, где проживали еще несколько молодых людей, и они (отец Джорджа и его друг) присоединились к этим молодым людям и провели вечер в их обществе.
   Компания была веселая, засиделись они допоздна, и когда пришло время отправляться спать, то оказалось, что оба (отец Джорджа был тогда еще зеленым юнцом) изрядно накачались. Они (отец Джорджа и его приятель) должны были спать в одной комнате с двумя кроватями. Они взяли свечу и поднялись к себе. И когда они добрались до своей комнаты, свеча пошатнулась и, наткнувшись на стенку, погасла, так что им предстояло раздеваться и ложиться в постель ощупью. Так они и сделали; но забрались они, сами того не подозревая, в одну и ту же постель, хотя им казалось, что ложатся они в разные; при этом один устроился, как и полагается, головой на подушке, а второй, вползавший на кровать с другой стороны, улегся, водрузив на подушку ноги.
   На минуту воцарилось молчание, потом отец Джорджа сказал:
   «Джо!»
   «В чем дело, Том?» – ответил голос Джо с другого конца кровати.
   «Послушай! В моей постели уже кто-то есть, – сказал отец Джорджа, – его ноги у меня на подушке».
   «Подумай, какое странное совпадение, Том, – ответил Джо. – Провалиться мне на месте, если в мою постель тоже кто-то не забрался».
   «Что же ты собираешься делать?» – спросил отец Джорджа.
   «Я? Я собираюсь сбросить этого типа на пол», – ответил Джо.
   «Я тоже», – храбро заявил отец Джорджа.
   Последовала короткая схватка, закончившаяся двумя полновесными ударами об пол; потом жалобный голос позвал:
   «Том, а Том?»
   «Ну?»
   «Как твои дела?»
   «Знаешь, честно говоря, – мой тип сбросил на пол меня!»
   «А мой – меня! Это не гостиница, а черт знает что!»
   – Как называлась гостиница? – спросил Гаррис.
   – «Свинья со свистулькой», – ответил Джордж. – А что?
   – Да нет, значит это не та, – сказал Гаррис.
   – А почему ты спрашиваешь? – настаивал Джордж.
   – Видишь ли, какая штука, – пробормотал Гаррис. – Точно такое же приключение случилось и с моим отцом в одной провинциальной гостинице. Я часто слыхал от него этот рассказ. Я подумал, может, это было в той же гостинице?..
   Мы улеглись спать в десять часов, и я считал, что благодаря усталости сразу усну, но не тут-то было. Обычно я раздеваюсь и кладу голову на подушку, а потом кто-нибудь барабанит в дверь и кричит, что уже пора вставать; но сегодня, казалось, все было против меня. Новизна обстановки, жесткое дно лодки, служившее мне ложем, неудобная поза (мои ноги были под одной скамейкой, а голова – на другой), плеск воды о лодку и шуршание листвы от порывов ветра – все это отвлекало меня и не давало уснуть.
   Все-таки я заснул и проспал несколько часов. Потом какая-то часть лодки, выросшая только на эту ночь (ибо ее еще не было, когда мы отправлялись в путь, и она исчезла к утру), впилась мне в позвоночник. Некоторое время я все же еще спал, и мне снилось, будто бы я проглотил соверен и, чтобы его извлечь, в моей спине буравят дырку. Я считал, что это бестактно, и просил поверить мне в долг, и обещал расплатиться в конце месяца. Но меня и слушать не хотели и настаивали на том, чтобы вытащить деньги немедленно, потому что в противном случае нарастут большие проценты. Тут у нас произошла словесная перепалка, и я высказал своим кредиторам все, что о них думал. И тогда они повернули бурав с таким изощренным садизмом, что я проснулся.
   В лодке было душно; голова у меня болела. Я решил выйти подышать свежим ночным воздухом. Я натянул на себя оказавшуюся под рукой одежду (кое-что было мое, а кое-что – Джорджа и Гарриса) и выбрался из-под тента на берег.
   Ночь была чудесная. Луна уже зашла, оставив притихшую землю наедине со звездами. Казалось, что, пока мы, ее дети, спали, звезды вели беседу с нею, со своей сестрой, и поверяли ей свои тайны голосами слишком низкими и глубокими для младенческого слуха человека.
   Они невольно вызывают в нас благоговейный трепет, эти яркие и холодные, удивительные звезды… Мы похожи на заблудившихся детей, попавших случайно в полуосвещенный храм божества, которое их учили почитать, но которое они до конца не познали; и они стоят под гулким сводом, затканным мириадами призрачных огней, и глядят вверх, надеясь и боясь увидеть некое страшное видение, парящее в вышине.
   И все же ночь кажется исполненной силы и умиротворенности. Перед ее величием тускнеют и стыдливо прячутся наши маленькие горести. День был полон суеты и волнений, наши души были полны зла и горечи, а мир казался жестоким и несправедливым к нам. И вот ночь, великая любящая мать, ласково прикасается своей ладонью к нашему пылающему лбу, и заставляет нас повернуться к ней заплаканным лицом, и улыбается нам; и хотя она безмолвствует – мы знаем все, что она могла бы нам сказать, и мы прижимаемся горящей щекой к ее груди, и горе наше проходит.
   Порою горе наше поистине глубоко и мучительно, и мы безмолвно стоим перед лицом Ночи, ибо у нашего горя нет слов, а есть только стон. И Ночь полна сострадания к нам. Она не может облегчить нашей боли, но она берет нашу руку в свою, и маленький мир уходит куда-то далеко-далеко и становится совсем крошечным, а мы на темных крыльях Ночи переносимся пред лицо еще более могущественного существа, чем она сама, и вся жизнь человеческая, освещенная сиянием этого существа, лежит перед нами как открытая книга, и мы понимаем, что горе и страдание – лишь ангелы божьи.
   Только те, кому дано было страдать, могут увидеть это неземное сияние; но те, кто его видел, вернувшись на землю, не смеют говорить о нем и не могут поведать тайну, которую узнали.
   Случилось давным-давно, что несколько прекрасных рыцарей ехали по незнакомой стране, и путь их лежал через дремучий лес, густо заросший колючим кустарником; и стоило кому-нибудь заблудиться в этом лесу, как шипы раздирали ему тело в клочья. А листья деревьев, росших в этом лесу, были такие темные и плотные, что ни один солнечный луч не проникал сквозь ветви, чтобы смягчить мрак и уныние.
   И когда они ехали через этот дремучий лес, один из рыцарей отдалился от своих товарищей и уже не вернулся к ним больше; и они, горько сокрушаясь, поехали дальше, оплакивая его, как погибшего.
   И вот наконец рыцари достигли прекрасного замка, который был целью их странствия, и пробыли они в этом замке много дней, и весело там пировали. И как-то вечером, когда сидели они в пиршественном зале перед пылавшими в очаге бревнами и осушали заздравные кубки, растворились двери и вошел рыцарь, потерявшийся в лесу, и поклонился им.
   Его платье было в лохмотьях, как у нищего, и на теле было много глубоких ран, но лицо его сияло светом великой радости.
   И они стали его расспрашивать о том, что с ним случилось. И он рассказал им, как заблудился в дремучем лесу и блуждал много дней и ночей, пока, изодранНый шипами и истекающий кровью, не упал, готовясь умереть.
   И когда он был уже на пороге смерти, в глухом мраке подошла к нему величавая дева и взяла его за руку и повела его неведомыми тропами; и вот над мраком чащи засиял лучезарный свет, пред которым дневной свет был как лампада перед солнцем. И в этом дивном сиянии явилось измученному рыцарю, словно во сне, некое видение; и столь ослепительно прекрасным было это видение, что рыцарь, забыв о своих тяжких ранах, стоял словно зачарованный, и радость его была глубокой, как море, глубины которого не измерил еще никто.
   И видение исчезло; и рыцарь преклонил колени и возблагодарил святую, бывшую его путеводительницей в этом мрачном лесу и давшую ему узреть сокрытое в чаще видение.
   И дремучий лес этот зовется Скорбью. Но о видении, которое явилось там прекрасному рыцарю, мы не смеем рассказывать, не можем поведать.
 

ГЛАВА XI

   Как Джордж раз в жизни встал слишком рано. – Джордж, Гаррис и Монморанси не выносят вида холодной воды. – Джей проявляет героизм и решительность. – Нравоучительная повесть о Джордже и его рубашке. – Гаррис в роли повара. – Страничка истории (учебное пособие для школьников)
   На следующее утро я проснулся в шесть часов и обнаружил, что Джордж тоже не спит. Мы поворочались с боку на бок и попытались снова уснуть, однако из этого ничего не вышло. Если бы по каким-нибудь особым причинам нам было необходимо немедленно встать и одеться, мы, конечно, свалились бы замертво, едва взглянув на часы, и проспали бы до десяти. Но поскольку нам в течение добрых двух часов было абсолютно нечего делать и такое раннее пробуждение не имело ни малейшего смысла, то мы оба, вопреки рассудку, но в полном соответствии с общей извращенностью человеческой натуры, почувствовали, что умрем на месте, если пролежим еще хоть пять минут.
   Джордж рассказал, что нечто подобное – только еще хуже – случилось с ним полтора года назад, когда он жил на квартире у некой миссис Гиппингс. Однажды вечером его часы испортились и остановились на четверти девятого. Он не заметил этого сразу, потому что, ложась спать, забыл их завести (случай в его жизни весьма редкий), и повесил у изголовья кровати, даже не взглянув на циферблат.
   Все это происходило зимой, дни стояли очень короткие, и к тому же всю неделю над городом висел непроницаемый туман; поэтому, когда Джордж проснулся утром, темнота не могла служить признаком раннего часа. Он приподнялся и снял с гвоздя часы. Они показывали четверть девятого.
   «Господи помилуй! – воскликнул Джордж. – К девяти я должен быть в Сити. Почему меня никто не разбудил? Что за безобразие!»
   И тут он швыряет часы, и вскакивает с постели, и принимает холодную ванну, и моется, и одевается, и бреется без горячей воды, так как греть ее некогда, и затем вновь кидается к часам.
   То ли от сотрясения, полученного ими, когда они шлепнулись на кровать, то ли по какой-нибудь другой причине, неясной самому Джорджу, только часы, застывшие на четверти девятого, пошли и теперь показывали уже без двадцати девять.
   Джордж схватил их и сбежал по лестнице. Внизу, в гостиной, было темно и тихо: ни огня в камине, ни завтрака на столе. Это было невиданное безобразие со стороны миссис Гиппингс, и Джордж твердо решил, что вечером, по возвращении домой, выскажет ей свое мнение на этот счет. Пока же он напялил пальто, нахлобучил шляпу, сунул под мышку зонтик и бросился к выходу. Дверь была еще на крюке. Джордж предал анафеме всех ленивых старух вообще и миссис Гиппингс в частности и, удивляясь, что в такой поздний, неподобающий для порядочных англичан час все в доме спят, откинул крюк, отпер дверь и выскочил на улицу.
   Он резво пробежал с четверть мили, и лишь к концу этой дистанции ему показалось странным и непонятным, что на улицах так мало народу, а лавки закрыты. Конечно, утро было очень мрачное и туманное, но это еще не основание, чтобы замерла вся деловая жизнь. Ему-то ведь приходится идти на работу, – почему же другие валяются в постели из-за таких пустяков, как туман и темень?
   Наконец он добрался до Холборна. Ни единого омнибуса, ни одного открытого ставня! И ни души вокруг, если не считать трех человек: полисмена, зеленщика с тележкой и возницы обшарпанного кэба. Джордж вытащил часы и воззрился на них: без пяти девять! Он остановился и сосчитал свой пульс. Он нагнулся и ущипнул себя за ногу. Потом, с часами в руке, он подошел к полисмену и спросил, который час.
   «Который час? – переспросил тот, окидывая Джорджа откровенно подозрительным взглядом. – А вот послушайте и сосчитайте, сколько пробьет».
   Джордж прислушался, и башенные часы по соседству не заставили себя ждать.
   «Как, всего три?» – возмутился Джордж, когда удары затихли.
   «Ну и что ж? А вам сколько нужно?» – ответил констебль.
   «Девять, разумеется», – заявил Джордж, предъявляя часы.
   «А вы помните, на какой улице живете?» – строго вопросил блюститель общественного порядка.
   Джордж подумал и сообщил свой адрес.
   «Ах, вот оно что, – сказал полисмен. – Ну так послушайтесь моего совета: спрячьте подальше ваши часы да идите себе подобру-поздорову домой. А дурака валять тут нечего».
   И Джордж в полном недоумении поплелся домой.
   Вернувшись к себе, он решил было опять раздеться и лечь в постель, но, вспомнив, что придется снова одеваться, и снова умываться, и снова принимать ванну, предпочел устроиться в кресле и там поспать.
   Но уснуть он не мог: никогда в жизни он не чувствовал себя так основательно проснувшимся. Он зажег лампу, достал шахматную доску и стал играть с самим собой в шахматы, но даже это занятие не воодушевило его; время тянулось слишком медленно. Тогда он бросил шахматы и попытался читать. Убедившись, что и чтение не вызывает в нем ни малейшего интереса, он снова надел пальто и вышел прогуляться.
   Улицы были так пустынны и мрачны, а все встречные полисмены осматривали его с таким нескрываемым подозрением и так далеко провожали лучами своих фонариков, что ему стало казаться, будто он вправду что-то натворил, и он начал прятаться в переулках и укрываться в темных подворотнях, как только издали доносилось мерное «топ-топ».
   Разумеется, подобный образ действия не вызвал у полисменов прилива доверия: они извлекли Джорджа из очередной подворотни и спросили, что он там делает. Когда же он ответил «ничего» и добавил, что просто вышел на прогулку (это было в четыре часа утра), ему почему-то не поверили и двое полицейских в штатском проводили его до самого дома, чтобы выяснить, действительно ли он живет, где говорит. Они посмотрели, как он открывает дверь своим ключом, подождали, пока он войдет, потом расположились на противоположной стороне улицы и стали наблюдать за домом.
   Придя домой, Джордж решил разжечь камин и, чтобы убить время, собственноручно приготовить себе завтрак, но за что он ни брался, начиная от ведерка для угля и кончая чайной ложечкой, – все опрокидывалось или валилось на пол. Поднялся такой грохот, что он чуть не умер со страху, представляя себе, как миссис Гиппингс вскакивает с постели, вообразив, что к ней забрались воры, и как она открывает окно и визжит: «Полиция!» – и как вышеупомянутые сыщики врываются в дом, надевают на наго наручники и волокут в полицейский участок.
   К этому времени нервы у Джорджа были так взвинчены, что ему уже мерещилось и судебное заседание, и безуспешные попытки растолковать присяжным обстоятельства дела, и всеобщее недоверие, и приговор, осуждающий его на двадцать лет каторжных работ, и смерть его убитой горем матери. Тут он отказался от намерения приготовить себе завтрак, закутался в пальто и просидел в кресле до тех пор, пока в половине восьмого не появилась миссис Гиппингс.
   Джордж сказал, что с тех пор никогда не просыпался раньше времени: эта история послужила ему хорошим уроком.
   Пока Джордж рассказывал мне свою правдивую повесть, мы оба сидели, завернувшись в пледы. Как только он кончил, я принялся за дело: вооружился веслом и начал будить Гарриса. Я ткнул его всего три раза, но этого оказалось достаточно: он повернулся на другой бок и пробормотал, что сию минуту спустится в столовую, только зашнурует ботинки. Пришлось пустить в ход багор, чтобы напомнить ему, где он находится, и тогда он вскочил, а Монморанси, спавший у него на груди сном праведника, полетел кувырком и растянулся поперек лодки.
   Потом мы приподняли брезент, все четверо высунули наружу носы, поглядели на реку и задрожали. Накануне вечером мы предвкушали, как проснемся чуть свет, сбросим пледы и одеяла, скатаем брезент, кинемся в воду и предадимся долгой, упоительной оргии купанья, оглашая воздух восторженными криками. Но вот настало утро, и эта перспектива почему-то представилась нам совсем не такой соблазнительной. Вода казалась слишком мокрой и холодной, а ветер пронизывал насквозь.