И они становятся друзьями.
   Дружба эта с одной стороны подкрепляется желанием Соломона избавиться от одиночества и с другой – нежеланием Исаака платить за ужин. Позже Соломон подсчитал, что тем летом тратил на Исаака от четверти до трети своего дохода. Как расточительно! Он не мог себе этого позволить. Соломон одалживал Зингеру деньги, чтобы тот мог починить порванные штаны, или купить игрушку своим многочисленным детям, или купить Мэри Энн цветы. Или вообще просто так, давал деньги – и все. Ведь его просил об этом друг.
   Нет, он не ждал ничего взамен. Не ждал, что разбогатеет, отдав что-то сейчас. Просто ему хотелось делиться, а перед шумным Зингером к тому же отступало одиночество.
   И все же щедрость окупилась сторицей. В 1851-м Зингер переехал в Нью-Йорк, забрав с собой семью, фургон и деньги, что он занимал у Мюллера. Там Исаак основал фирму, «Дженни Линд, швейные машинки». В этом странном названии был свой смысл: Линд звали любимую певицу Зингера. Вот такой получился намек на его любовь к сцене.
   Однако название не прижилось, и вскоре люди стали называть его машинки просто зингеровскими.
   В Штатах производят множество швейных машинок, и к тому времени, как творения Зингера попадают на полки магазинов, там уже имеются четыре марки. Но зингеровские работают лучше всех, и вскоре Зингер становится самым богатым человеком в стране. И Соломон Мюллер вместе с ним.
   Позволим себе порассуждать о том, что бы было, если бы… Что, если бы Соломона не избили до полусмерти? Если бы он вернулся в Германию? Если бы ему не понравилось так представление? Если бы он отказался платить за ужин? Если бы знал тогда, что Мэри Энн вовсе не вторая жена Исаака Меррита Зингера, а лишь его любовница, первая из длинной череды женщин, за которыми волочился Исаак, из-за чего в конце концов ему пришлось бежать из страны? В юности Соломон был большим ханжой и, вполне возможно, порвал бы с другом, если бы узнал правду. Сколько альтернативных реальностей стояло между Соломоном и богатством! Добился бы он такого положения сам? Кто знает.
   Может, и добился бы. Он много трудился, и мозги у него были. А что еще надо?
 
   Последнее, что сказал Исаак Соломону, прежде чем бежать в Европу, скрываясь от позора:
   – Глядя на тебя, я сразу отца вспоминаю.
   Они говорили в доме высотой тридцать метров, в богато обставленной гостиной, и было это много лет спустя. К тому времени «галантерейные товары» разрослись. Появились: фабрика «Мюллер и братья. Мануфактура», фабрика «Мюллер и братья. Товары легкой промышленности», магазин «Мюллер и братья. Экзотические платья со всего света», фабрика «Мюллер и братья. Железные дороги и шахты», фабрика «Мюллер и братья. Ткани», сеть булочных «от Ады Мюллер», компания «Мюллер и братья. Строительство» и банк «Мюллер и братья. Сбережения и заемы».
   – Почему отца? – спросил Соломон.
   – Ты всегда говорил, как он. Его, кстати, звали Райзингер. Ты знал?
   Нет, Соломон этого не знал.
   – Он был из Саксонии. И до пяти лет разрешал мне говорить с ним только по-немецки. Да, жуткий был человек, я тебе скажу. – Зингер улыбнулся. – И вот когда я тебя в первый раз увидел, то решил, что ты – его тень. Представляешь? Как в «Гамлете». Да. Ты чего? У тебя такой вид, будто я твою собаку съел.
   Соломон ответил, что к моменту их встречи полагал, будто говорит без акцента.
   – Господи, дружище, да ты и сейчас говоришь совсем как мой отец.
   – Правда? – Соломон очень расстроился.
   – Конечно! Только рот раскроешь, а я уже вижу старого хрыча. Ха! Да ладно тебе, не расстраивайся. Зато у тебя такой голос! Кого хочешь очарует.
   Соломон Мюллер, новый, не тот, что был раньше, ответил:
   – Я бы предпочел, чтобы у меня был американский акцент. Ведь я американец.
   – Не переживай. Здесь все просто: как скажешь, так и будет. Скажешь – американец, значит, ты американец.
   Исаак Зингер, человек с фантастическим животом, богатством и либидо, засмеялся, и от его смеха стены тряслись. Казалось, сработала главная сирена Америки. Он смеялся и колотил своего друга по плечу.

Глава четвертая

   В наши дни «открытие» выставки – сплошной обман. Как правило, все, что выставляется, распродано еще до начала. Я решил нарушить традицию и запретил предварительные показы и продажу. Уже в середине лета телефон раскалился от бесконечных звонков взволнованных коллекционеров и консультантов. Пришлось их успокаивать, говорить, что поблажек я не сделаю ни для кого. Каждому придется прийти и самому открыть для себя Виктора Крейка.
   Мэрилин считала, что я совершаю ужасную ошибку. Так и сказала. Мы с ней обедали вместе за неделю до открытия.
   – Ты же хочешь их продать?
   – Конечно, – ответил я.
   Это правда, я хотел их продать. Не то чтобы денег хотел заработать, просто так ведь положено. Я хотел убедить публику вложить деньги в то, что я считал гениальным, потому и выставил эти картинки на всеобщее обозрение. И все же какая-то часть меня не желала расставаться с творением Крейка. Со мной так бывало – продавать то, что мне нравилось, было тяжело. Однако картины Виктора отдать было еще труднее. Наверное, потому, что я чувствовал себя сопричастным его творчеству. А обычно выступал просто в роли агента.
   – Сейчас или после выставки, но их все равно раскупят, – сказал я.
   – Продай сейчас, и дело сделано.
   Людям было трудно понять, что связывало нас с Мэрилин. Ну, во-первых, все думали о разнице в возрасте. Она старше меня на двадцать один год. Хотя пятидесятилетние женщины легко могли бы найти этому оправдание.
   Друзья бестактно напоминали мне о странности подобных отношений, особенно когда напивались.
   «Она тебе в матери годится». Открыли Америку.
   Не совсем годится. Если бы мама не умерла, она была бы на четыре года старше Мэрилин. Но все равно спасибо, спасибо вам большое. Я-то, конечно, сам не догадывался, но теперь, когда вы мне сказали, все встало на свои места.
   Те же самые друзья неизменно добавляли (наверное, чтобы подсластить пилюлю): «Выглядит она хорошо. Этого у нее не отнимешь».
   И еще раз спасибо! И этого я тоже как-то не заметил.
   Мэрилин действительно выглядит отлично. И не просто для своего возраста отлично, она вообще очень красивая женщина. Ну конечно, и пластические операции помогли. А кто их не делал? Она хоть не врет насчет своего возраста. Честно говорит, что была королевой школьного бала в Айронтоне в 1969 году. И то, что вы видите, это скорее результат ухода за собой, чем вымысел пластического хирурга.
   Айронтон – это городок в Огайо. Он подарил своей самой красивой девушке яростное желание пробиться. Когда Мэрилин сердится, она начинает растягивать слова, как делают это в Кентукки. С таким говором можно и невинность изображать, и обрушиваться на голову высокомерным южанам, дабы сбить с них спесь. Не завидую тому, кто разозлит Мэрилин.
   Теперь она платит за прическу столько же, сколько заплатила когда-то за свою первую машину. У нее есть номера телефонов тех, у кого вообще нет телефонов. У меня же есть подозрение, что, когда она входит в «Барниз», специально обученный персонал тут же нажимает кнопку и все продавцы сбегаются к ней. Каждый житель Нью-Йорка знает: главное мерило успеха – это недвижимость и то, как ты ею распоряжаешься. Мэрилин добилась всего. У нее дом в Вест-Виллидж, а в столовой висит де Кунинг,[8] который стоит в десять раз больше, чем ее родители заработали за пятьдесят лет совместной жизни. Еще у Мэрилин есть квартира на Манхэттене, на углу Пятой авеню и Семьдесят пятой. Оттуда открывается чудесный вид на Центральный парк. Когда солнце садится, мягкий оранжевый свет заливает верхушки небоскребов и гостиную, и тогда кажется, будто плывешь по поверхности звезды.
   Выбить Айронтон из девчонок нельзя. Мэрилин так и встает в 4.30, чтобы сделать зарядку.
   О том, как она пробилась наверх, ходят легенды. Девять человек детей. Дорога в Нью-Йорк на автобусе «Грейхаунд» – так и было, я не шучу. Работала продавщицей в отделе дамских сумочек в «Саксе». Какой-то банкир покупал жене подарок и ушел с номером телефона Мэрилин. Роман. Развод. Свадьба. Благотворительные балы. Попечительские советы музеев. Постепенно растущая коллекция. Уорхол, Баския,[9] танцы, кокаин. Снова развод, схватка, яростная, как кровная месть балканцев, потрясающие условия раздела имущества. Галерея Мэрилин Вутен открылась в ночь на 9 июля 1979 года. Мне тогда было семь лет.
   Кому-то может показаться, будто Мэрилин просто невероятно повезло. А я так и видел, как она сидит в старом автобусе, идущем на восток, и планирует все наперед. Может, даже записывает в маленькой книжечке, вроде той, что была у Гетсби. «Как я собираюсь изменить себя, а потом стать известной и богатой. Десять этапов».
   Довольно скоро Мэрилин обнаружила, что разница между продажей предметов искусства и дамских сумочек невелика. Она продавала, и как продавала! Дом на побережье в Гемптоне, квартиры в Риме, Лондоне – все это Мэрилин купила на собственные деньги, а не на деньги, которые муж оставил ей при разводе. К черту мужа!
   Со всеми она знакома, с каждым встречалась. Многие от нее пострадали. Она назвала Клемента Гринберга, самого могущественного американского критика двадцатого века, нудлом сипатым. Прямо так в глаза и сказала. Мэрилин первой выставила у себя Мэтью Барни,[10] которого до сих пор зовет мальчиком. Она разбогатела, сделав ставку на пристрастие современного общества к вторичным продуктам. Покупала никому не нужные картины, а потом добивалась, чтобы автор стал не менее популярным и богатым, чем она сама. Добивалась сама, исключительно за счет собственного упрямства. И всегда шла напролом. Мэрилин продает предметы искусства, лично ей не принадлежащие. Продает, рассчитывая, что когда-нибудь она тоже станет их владелицей. Поэтому на аукционы ее теперь не пускают – она скупает все, что ей нравится. Разговоры о том, что Мэрилин сдулась, ушла в историю, не прекращаются ни на минуту. Она всегда воскресает, как птица феникс, великолепная, в сшитом на заказ потрясающем костюме, с коктейлем «Гимлет» и словами: «Не дождетесь!»
   Мы познакомились на открытии выставки. Я тогда занимался самыми бесперспективными художниками у одной женщины, которая потом подарила мне галерею. В мире искусства я вращался уже несколько лет и, конечно, знал, кто такая Мэрилин, но никогда с ней не разговаривал. Она откровенно разглядывала меня сквозь бокал с вином. Нимало не смущаясь тем, что выпила лишнего, и очаровательно улыбаясь, Мэрилин двинулась ко мне.
   – Кроме вас в комнате не осталось ни одного мужчины правильной ориентации, которого бы я еще не трахнула или не уволила.
   Неплохое начало.
   Люди говорили, будто я ее приручил. Не смешите меня. Просто мы встретились вовремя, и наше творческое общение сулило нам взаимную выгоду и массу удовольствия, а потому отказываться от такого подарка судьбы было бы глупо. Мэрилин любит говорить. Я люблю слушать и кивать. Оба мы в то время продавали картины, хотя и совсем по-разному. Оба как ненормальные контролировали каждую мелочь. И все же мы умудрялись не лезть в личную жизнь друг друга, и, следовательно, территориальных столкновений между нами не было. Мэрилин никогда в этом не признавалась, но я полагаю, что имя «Мюллер» ее завораживало. В пантеоне самых старых американских денежных мешков мой род, может, и не занял бы первое место, но для Мэрилин Вутен, у которой папа был механиком, я стал почти что Джоном Джейкобом Астором.[11]
   Наши отношения были такими прочными еще и потому, что мы ничего друг от друга не ждали. Такое у нас было правило: ни о чем не спрашивай, ничего не рассказывай.
 
   За обедом Мэрилин ела «наполеон» с козьим сыром.
   – Вот вечно у тебя все не как у людей. В кои-то веки нашел никому не известного художника, да и тот умеет рисовать. Вся идея ар брют[12] в том, чтобы найти говно. И сделать из него конфетку.
   – С чего ты взяла, что это ар брют?
   – Ну, как-то же придется назвать.
   – Зачем?
   – Потому что все должно лежать по полочкам.
   – Обойдутся и без полочек.
   – Ты хоть понимаешь, что выставку провалишь к чертям собачьим?
   – Я не ради денег стараюсь.
   – «Я не ради денег стараюсь…» – передразнила Мэрилин и откинулась на спинку стула, утирая губы. Мэрилин ест, как узница нацизма. Быстро, словно боится, что отберут. И отваливается от стола не потому, что наелась, а потому что радуется – успела. Восемь родственничков быстро научат, как защищать свою миску.
   – Ты никогда не научишься расставаться с любимыми картинами и милыми штучками, Итан. Так нельзя.
   – Почему нельзя? И потом, они не любимые. И не милые. Ты их вообще видела?
   – Видела.
   – Они не милые.
   – Наверное, такие картинки Френсис Бэкон рисовал, когда его оставляли в школе после уроков за плохое поведение. Ладно, не слушай меня, солнышко. Я просто завидую, ты столько денег заработаешь. Ты будешь доедать?
   Я отдал ей тарелку с салатом.
   – Спасибо. Я слышала, Кристиана вышла на тропу войны?
   – Пришлось ей отказать. Не очень красиво, конечно, но что поделаешь…
   – Перестань. Ты не виноват. Я ведь когда-то была ее агентом. Это я ее открыла.
   – Да что ты говоришь? – Вот это точно враки.
   Мэрилин пожала плечами:
   – Я нашла ее у Джеффри Манна. Он ее не раскручивал, так что пришлось открывать Кристиану по второму разу.
   – То есть ты ее украла.
   – Разве взять на время – это воровство?
   – Я ей предложил назначить другой день, но она и слушать не хочет.
   – Ничего, перетопчется. Кто-нибудь ее подберет. Так всегда бывает. Она, кстати, мне звонила.
   – Неужели?
   – М-м-м. Спасибо большое! – Мэрилин приняла от официанта блюдо с жареной уткой. – Ага, и вылила на меня все свои идеи. Ну, насчет этих льдов. Я сказала: благодарю покорно, кушайте сами. На фиг мне это надо, выключать кондиционеры, чтобы ее тут удар хватил на почве переживаний из-за глобального потепления. Совсем с ума сошла. Мне же продавать что-то надо.
   – Она раньше хорошо писала.
   – Все они поначалу неплохо пишут. Пока художник голодный, он рисует так, чтобы его хвалили критики. А стоит его похвалить, он сразу же решает, что можно насрать в баночку, и это будет искусство.
   Я напомнил ей, что Пьеро Мандзони и правда продавал баночки с собственными экскрементами.
   – Так то когда было! – ответила Мэрилин. – Сорок лет назад это считалось открытием. А сейчас это просто говно.
 
   Основную идею я уловил. Виктор Крейк не вписывался ни в какие рамки. И тут от меня зависело, понравится он публике или нет. Большую часть работы галериста составляет творческий процесс создания правильного контекста, в котором должен подаваться художник. Каждому хочется со знанием дела поговорить об искусстве с друзьями. Как иначе объяснить, почему карандаш и моток бечевки ушли с молотка за полмиллиона долларов?
   Теоретически, работка – не бей лежачего. Все, что нужно, можно просто придумать. Что бы я ни придумал – будто Виктор мыл посуду в ресторане, был в цирке гимнастом или наемным убийцей на пенсии, – никто меня за руку не схватит. Но я решил, что окончательно заинтригую публику, если вообще про него ничего не расскажу. Тайна Виктора Крейка. Пусть люди сами придумывают, что хотят. Пусть приписывают ему надежды, мечты, страхи, желания. Наши картинки станут тестом Роршаха.[13] В принципе, это верно для любого настоящего произведения искусства. И все же мне казалось, что именно галлюциногенная работа Крейка, ее масштаб, ее всеобъемлющая мощь должны каждым зрителем восприниматься по-своему. И порядком смущать умы.
   Так я всем и отвечал в день открытия:
   – Не знаю.
   – Если честно, мы не в курсе.
   – Хороший вопрос. Еще бы знать на него ответ.
   Или:
   – А вы как думаете?
   Новичка на открытии выставки отличить легко. Он всем интересуется. Галеристы вообще по сторонам не смотрят. Они приходят выпить вина, погрызть крекеров и поговорить о взлетах и падениях общих знакомых.
   – Очуметь, – сказала Мэрилин и поставила стаканчик обратно на стол.
   – Спасибо.
   – Ты подарок мой заметил?
   – Где?
   – Да вон же, балда, – она кивнула на высокого красивого парня в хорошо сшитом костюме.
   Вот это да. Я знал, что Мэрилин дружит с Кевином Холлистером, он был однокашником соседа по комнате в общежитии ее бывшего мужа. Гарвард, три ученые степени в лучших университетах Штатов (все из «Лиги плюща»,[14] разумеется), удар, гол – и он получает непыльную и высокооплачиваемую работу прямо по окончании учебы. С тех пор он неуклонно двигается вверх по карьерной лестнице. Живет припеваючи. У него свой инвестиционный фонд, называется «Даун-филд».
   В последнее время Холлистер потерял интерес к валютным операциям на восточноевропейском рынке и занялся искусством. Типичный богатей, для которого холсты – всего лишь очень дорогой билет в высший свет. Я смотрю на бизнесменов и удивляюсь. Мозги есть, деньги есть, власть есть. Они контролируют мировые рынки, управляют огромными корпорациями, к их мнению прислушиваются политики. И эти же самые люди вдруг превращаются в брызжущих слюной имбецилов, стоит поставить их перед картиной. Что говорить, они не знают, поэтому стараются повторить подслушанное мнение, пусть предвзятое, пусть продиктованное корыстными интересами, лишь бы оно было.
   Вот пример типичной для таких людей ошибки: Холлистер нанял Мэрилин в качестве консультанта, фактически дав ей полную финансовую свободу и снабдив ее необходимыми средствами. Разумеется, она продавала ему работы только тех художников, чьи интересы представляла, и давала отпор каждому, кто посмел ступить на ее территорию. Мэрилин как-то сказала мне: «Он не понимает, что настоящая коллекция – плод долгих усилий и требует вдумчивого подхода. Что ее нельзя создать одним махом. Но я могу помочь ему создать такую коллекцию, и это хорошо».
   Я несколько раз встречался с Холлистером, перебрасывался с ним парой слов, но никогда не говорил об искусстве. Мэрилин привела его сюда, и это либо означало, что она считала Крейка хорошим художником, либо она не видела во мне и моей выставке угрозы для ее монополии.
   – Я расширяю кругозор Кевина. – Она подмигнула мне, подошла к Холлистеру и взяла его под руку.
   Весь вечер я был очень занят, болтал со всеми потенциальными клиентами. Джоко Стейнбергер впал в кататонию и простоял несколько часов перед одним панно. Вид у него был такой, будто он не брился с открытия собственной выставки в декабре прошлого года. Мы очень удивились, увидев среди гостей Этьена Сент-Морица. Когда-то он был одним из ведущих торговцев картинами в Америке, наряду с Кастелли и Эмерихом. Нынче он превратился в развалину, морда бульдожья, вся в печеночных пятнах, с коляски Этьен не встает. По залу его возила женщина в длинной шубе и сапогах от Кристиана Лубутена. Этьен нашел работы Крейка великолепными и так мне прямо об этом и сказал.
   Нэт привел своего дружка, и они вдвоем принялись окучивать Гленна Стайгера, еще одного торговца, известного пристрастием к сальным шуточкам и дурацким историям. Я проходил мимо и слышал, как Гленн говорит: «…хотел купить у меня картину за сорок восемь тысяч долларов… купюрами в один доллар… торчок недотраханный… так и несет марихуаной… в песочнице за такие деньги покупай…»
   Руби подготовилась, соорудила на голове сложный кукиш и встала на прикол у журналов Крейка вместе со своим парнем. Я с ним раньше никогда не встречался, хотя рассказы о нем слышал.
   – Итан, познакомься, это Ланс Дюпо.
   – Очень приятно. Я много о вас слышал.
   – И я о вас. – Глаза у него были красные и бегали. От него тоже попахивало марихуаной. – У меня прям башню сносит от вашей выставки.
   – Мы читаем журнал про еду, – сообщила Руби. – Очень успокаивает. Каждый день одно и то же. Мама мне с собой в школу завтраки давала и всегда клала одни и те же бутерброды, со сливочным сыром и с вареньем. Смотрю на этот журнал и сразу свои школьные завтраки вспоминаю.
   – Ну да, – кивнул Ланс. – Или тюрьму.
   Мы все посмотрели на журнал.
   – Псих, – сказал Ланс.
   Из дальнего угла комнаты мне помахала Мэрилин. Я извинился перед ребятами и пошел разговаривать с Холлистером. Руку он пожимал совсем не так, как я ожидал. Мягко, не давя. Ладонь у Холлистера была сухая и теплая. И ногти наманикюренные.
   – Мы как раз восхищались панно, – сказала Мэрилин.
   – У вас хороший вкус.
   – Это ведь центральный элемент композиции, правда, Итан?
   Я кивнул:
   – Рисунок номер один.
   – Странный какой. Это что, младенцы, что ли?
   – Похожи на херувимов, – сказал Холлистер.
   – Интересно, что вы обратили на них внимание. Мы их так и зовем, «херувимы Виктора».
   В центре композиции располагалась пятиконечная звезда скучного, нетипичного для Виктора коричневого цвета на пылающем фоне. Вокруг нее танцевали дети с крылышками. Их блаженные улыбки контрастировали со всеми остальными деталями карты, ее возбуждением и кровавой резней. Художник вообще был мастером деталей, однако ему было важно ничего не упустить при изображении центрального элемента, и техника тут использовалась почти чертежная.
   – Они похожи на… не знаю… нечто среднее между Боттичелли и Салли Манн.[15] Есть тут что-то от педофилии, а?
   Я приподнял бровь.
   Холлистер, щурясь, качнулся к панно:
   – Удивительно, что оно так хорошо сохранилось.
   – Это да.
   – А вы видели его квартиру? – спросил финансист, показывая на развешанные по стенам фотографии жилища Крейка.
   – Я туда первым пришел.
   Мэрилин за спиной Холлистера хихикнула:
   – Кевину хотелось бы побольше узнать о художнике.
   – Я и сам больше ничего не знаю.
   – Что вы скажете о нем в контексте других художников ар брют? – спросил Холлистер.
   – Ну… – начал я, сердито глянув на Мэрилин, – я вообще не уверен, что его можно отнести к этому направлению. – Холлистер побледнел, и я быстро добавил: – В том смысле, что его в принципе трудно с кем-то сравнить. Впрочем, не исключено, что вы правы, относя Виктора к этому направлению, поскольку основная отличительная черта ар брют – это отсутствие художественного контекста.
   Мэрилин за спиной у Холлистера потерла указательный палец о большой, показывая, что финансист готов раскошелиться.
   Я вывалил на голову несчастного хрестоматийные истины о Жане Дюбюффе,[16] ар брют и контркультурном движении.
   – Обычно речь идет о творчестве заключенных, детей, душевнобольных, и я совсем не уверен, что Крейка можно отнести к какой-нибудь из этих категорий.
   – По мне, так он ко всем трем относится, – заметила Мэрилин.
   – Разве он был ребенком? – спросил Холлистер. – Я думал, он старый.
   – Ну… нет… – ответил я, – то есть да. Нет, он не был ребенком.
   – А сколько ему было?
   – Мы не знаем точно.
   – Я же не в буквальном смысле говорю, – вступила Мэрилин. – Просто посмотрите на его восприятие мира. У него совершенно детское восприятие. Танцующие ангелы, с ума сойти. Ну какой взрослый человек будет их писать? Нет, мы слишком серьезны для этого, и, по-моему, этот Крейк ужасно трогательный.
   – Как-то это чересчур, – пробормотал Холлистер.
   – Возможно, хотя большая часть полотна совсем другая. Страшная, кровавая. Именно поэтому я и заинтересовалась так Крейком – здесь сошлись две прямо противоположные эмоции. Мне кажется, Итан, что мы как будто имеем дело с двумя Викторами Крейками. Один рисует щенят, пирожки и танцующих фей. Другой… – она показала на отрывок с изображением батальной сцены, – казни, пытки и прочую гадость. – Она улыбнулась мне. – Согласен?
   Я пожал плечами: