Упадок и деградацию умудрялись находить даже в языке русских переселенцев – ср. следующее высказывание: «Смешение русских старожилов с инородцами отразилось в невыгодную сторону на русском языке их потомков» (Григорьев 1928а: 267).
   Приверженцы второй точки зрения, также достаточно распространенной, исходят из тех же предпосылок – той же или сходной иерархии «культурности» и «цивилизованности» – и так же неодобрительно смотрят на тех русских переселенцев, которые переняли что-то из быта, поведения, облика, языка или верований у инородцев либо и вовсе ассимилировались. Однако эти авторы скорее склонны оправдывать такое «нехорошее поведение» русских тем, что у тех просто не было другого выхода. Так, П. Головачев в нескольких публикациях (Головачев 1902а, 1902б) подробно описывает все «грехи» сибирских русских. Его вывод: влияние русского населения на инородческий мир Сибири невелико в смысле положительном, чего следовало бы ожидать от народа более многочисленного, более культурного и стойкого, и, наоборот, весьма заметно в смысле отрицательном, разлагающем и вредном для инородцев. Обратное влияние можно усмотреть в физическом типе, быте и языке. Физический тип, появившийся в результате смешанных браков, представляет собой вырожденцев: умственно отсталые, физически слабые, поголовно больны сифилисом и вымирают. Быт – явный регресс по сравнению с русским: едят полусырое мясо, верят в шаманов и держат дома идолов. Русский язык забыт, люди не понимают старинных русских песен, речь сюсюкающая и страшно испорчена инородческим влиянием (Головачев 1902а: 145—146). Однако здесь же находим и такое высказывание: «Инородцы долголетним опытом выработали самые простые и практичные меры для защиты от холода, для передвижения по тундре и т. п., и новым пришельцам, русским, оставалось только следовать их вековому опыту» (там же: 144).
   Эти позиции различаются не столько подходом, сколько степенью раздражения их приверженцев по отношению к отуземившимся русским и тем, насколько они склонны этих русских оправдывать. Обе группы ученых подписались бы, видимо, под следующей фразой, которую использует В. Сандерлэнд для характеристики этой позиции: «В смешении не видели ничего дурного, но оно должно было в результате дать, с культурной точки зрения, русского, а не кого-то иного» (Sunderland 1996: 810).
   Согласно третьей, более редкой и, по-видимому, более поздней, точке зрения, переимчивость русских и способность их к ассимиляции трактуются не как упадок или вырождение, а как минимум нейтрально. Так, один из авторов, писавших в конце прошлого века о Якутии, констатируя, что якуты подчиняют своему влиянию немногочисленных здесь русских, замечает, что приленские крестьяне сплошь забывают язык и переходят на якутский – но никаких гневных инвектив в адрес «предателей русского дела государственной важности» не следует: автор просто отмечает поразивший его факт (Вруцевич 1891: 29). Другой автор пишет с оттенком восхищения о якутах на севере Дальнего Востока: «Якуты, подобно китайцам, обладают какой-то особенной агрессивной силой, объякучивая все народы, с которыми приходят в соприкосновение – не только тунгусов, но и великороссов. Они сумели заставить решительно всех говорить по-якутски» (Георгиевский 1929: 8).[34]
   Вот что писал через несколько десятков лет о том же районе С. Бахрушин – писал тоже без оценок, отстраненно констатируя факт: смешанные браки русских крестьян с якутскими женщинами в середине XVII века привели к сильному объякучиванию русских, «изменился физический тип, русские перешли на якутский язык, восприняли религиозные представления, в частности веру в шаманов. Одежда, орудия, жилища – все у этих русских было якутское» (Бахрушин 1927: 306).
   Похожие мотивы есть и у Богораза: русские пришельцы, пишет он, «смешиваясь с туземными аборигенами, составили своеобразную племенную смесь, которая, с одной стороны, сохранила русский язык <…> русские сказки, суеверия и многие обычаи <…>, а с другой – усвоила весь материальный быт туземных племен и приняла образ жизни и привычки охотников-ихтиофагов, какими были тунгусы и юкагиры, жившие в этих местах до прихода русских» (Богораз 1899б: 103). Тем не менее у русского населения существует вполне определенное «национальное самосознание», которое, между прочим, выражается в постоянных насмешках над окружающими инородцами. Зато с пришельцами из России население никогда не ставит себя наравне. Колымчане смотрят на «настоящих» русских снизу вверх, стараются подражать, восхищаются умениями и умом русских (там же, 106—107). Нейтрален и Майнов: «Наряду с остатками глубокой русской старины, уже забытой на Оке и на Волге, у них можно наблюдать и заимствования от юкагиров, ламутов и якутов, и образование на новой родине особых чисто местных обычаев» (Майнов 1927: 386).
   Другой автор находит в многочисленных фактах отуземливания русских подтверждение своего мнения о своеобразном превосходстве русских над другими народами. Ср. следующую очень типичную цитату: «…там, где русским насельникам пришлось жить вместе с инородцами – в городе или в уезде, – уже в первый период заселения Сибири установилось между завоевателями и покоренными полное житейское общение: какой-нибудь племенной вражды, отчуждения мы совсем не замечаем. Подобное общение устанавливалось необыкновенною способностью русского человека к уживчивости с людьми… Русский человек легко ориентируется в каждой новой местности, умеет приспособиться ко всякой природе, способен перенести всякий климат и вместе с тем умеет ужиться со всякой народностью <…>; благодаря этой способности, помимо превосходства культуры, он быстро превращал в свою плоть и кровь всяких сибирских инородцев, хотя, конечно, и сам не вполне оставался тем, чем был до переселения в Сибирь» (Буцинский 1889: 334—335).
   «Не вполне оставался» – весьма изысканное выражение для описания того, для чего другие авторы не находят иных слов, чем «деградация», «упадок», «одичание», «опустились», «выродились».
   Еще один, более поздний автор также находит в ассимиляции русских некоторые плюсы: «Насколько чукчи великолепно приспособились к местным условиям, показывает то, что два встреченных нами американца, поселившись у них, перешли совершенно на чукотский образ жизни. Русские, по своей характерной национальной особенности, входя в соприкосновение с инородцами, быстро усваивают их язык и образ жизни» (Толмачев 1911: 100). Здесь факт приспособления к местному образу жизни трактуется уже как признак, во-первых, идеального соответствия этого образа жизни окружающим природным условиям и, во-вторых, – признаком здоровья приспосабливающегося человека.[35]
   Сюда же примыкает и такая позиция, сформулированная, правда, несколько позже: «Русские в значительной степени перемешались с камчатской кровью, усвоили от камчадал туземные способы хозяйствования, однако в своем самосознании, по крайней мере до тех пор, пока это было выгодно, противопоставляли себя камчадалам» (Жидяевский 1930: 119; выгода заключалась в том, что с камчадалов собирался ясак, а с прочих нет). Это – одна из очень немногих работ, в которой автор хоть и робко, но пишет о том, что этничность зависит от экономической выгоды. Он же пишет далее: «Камчадалы, говорящие на русском языке, по всесоюзной переписи 1926 года отнесены к русским на том основании, что они говорят на русском языке. Однако, кроме языка, камчадалы ни в чем не отличаются от ительменов, с которыми имеют и общее происхождение» (там же).
   Виллард Сандерлэнд собрал в своей статье (Sunderland 1996: 821—823) достаточно убедительный перечень всех возможных объяснений, к которым прибегали ученые конца XIX – начала XX века для объяснения феномена отуземливания русских – феномена «неправильной ассимиляции», которой теоретически быть не должно. Прежде всего ее объясняли демографически: процент русских среди инородцев был слишком низок, их поселения слишком малы. Объясняли ее и окружающей обстановкой (environmentalist): русские поселки были изолированы, природа – сурова и недружелюбна, а туземцы – агрессивны и многочисленны. Объясняли также низким уровнем, культурной отсталостью самих русских переселенцев, контакт которых с туземцами привел в ряде районов к ассимиляции русских, а не туземцев потому, что был контактом равных, а не более цивилизованных с менее цивилизованными.[36]
   Все эти точки зрения порождали и такие, уже упоминавшиеся, идеи, что туземцы в данных природных условиях имели определенное материальное преимущество перед русскими поселенцами – и поэтому русские, будучи по природе уживчивы и переимчивы, воспринимали элементы туземного быта.
   Попытки объяснения этих явлений более или менее прекратились в России к середине 1930-х годов, когда окончательно сформировалась, застыла и окаменела знаменитая схема советской этнографии «нации – национальности – народности – этнографические группы» (см.: Крюков 1989). Это «номиналистское» направление[37] представляет собой, по мнению Дэвида Андерсона, «дальнейшее развитие старого подхода официальной этнографии, согласно которому не только необходимо ранжировать группы, но и подданные или граждане должны однозначно принадлежать к одному, и только одному, определенному народу» (Андерсон 1998: 93) – независимо от того, что говорят сами эти подданные. Для этого подхода явления, подобные рассматриваемым в данной книге, представляли определенное неудобство: согласно теории, общность может быть либо «русской», либо «туземной» – к промежуточным, текучим, переходным, неустойчивым формам эта теория относится с подозрением. Когда такие формы бьют в глаза – ссылаются на традиционную этнографическую терминологию, ср.: «Сейчас русские старожилы-марковцы (их в совхозе несколько семей) живут среди численно превосходящего их русского пришлого и чукотского населения. Марковцев по традиции числят чуванцами и юкагирами…» (Гурвич 1966: 258; выделено нами). Непреодоленное наследие эволюционизма, крепко усвоенная иерархия народов и культур по степени цивилизованности, почти бессознательно регулирующая мысль ученых, сказывается практически во всех работах этого времени. Даже такой представитель точной науки (физической антропологии), как В.В. Бунак, позволяет себе следующие замечательные проговорки: «На южной лесостепной окраине Западной Сибири татарские селения, окруженные русскими деревнями, частично денационализировались (т. е. переставали быть татарскими. – Авт.) и вливались в русскую этническую среду. В Якутии и на северо-востоке Сибири <…> происходил обратный процесс – слияние потомков русских поселенцев с якутами или эвенками» (Бунак 1973: 173; выделено нами). Слияние татар с русскими – это один процесс, а слияние русских с эвенками – обратный… Необыкновенно все-таки устойчивая модель – лестница эволюции.
   Другой исследователь Севера, В.А. Туголуков, пишет, что чуванцы не представляют собой единой народности ни в языковом, ни в культурном и бытовом отношении. Их можно квалифицировать как своеобразную этнографическую группу, занимающую промежуточное положение между юкагирами, северо-восточными палеоазиатами (коряки и чукчи) и русскими старожилами. Сами чуванцы считают и называют себя именно чуванцами (Туголуков 1975: 189).[38]
 
   Из интересующих нас групп индигирщики, и прежде всего русскоустьинцы, отчетливо противопоставлены по параметру этничности камчадалам, марковцам и колымчанам. Относительно этнической принадлежности жителей Русского Устья у исследователей начала ХХ века никаких сомнений нет: перед нами – русские, которые полностью сохранили русский язык, что сильно отличает их от других русских в Якутии. Причем дело тут не в удаленности и изолированности поселения: «Если вспомнить, что в селе Казачьем (в устье реки Яна. – Авт.) население русское сконцентрировано гуще и все же поддалось значительно сильнее якутскому влиянию, то остается только удивляться индигирским русским, сохранившим так хорошо свою национальность и даже имевшим сильное влияние на окружающую среду»: окружающие их инородцы не только понимают, но и говорят по-русски, в отличие от других районов Якутии, где полностью царит только якутский язык (Скворцов 1930: 409—410).
   В.М. Зензинова, когда он впервые попал в Русское Устье (в ссылку), поразило, что тут «натуральная Россия». Он также пишет о необыкновенной национальной устойчивости русскоустьинцев, которые не поддаются инородческому влиянию, в отличие от прочих русских в Якутии, и даже подчиняют инородцев своему влиянию, заставляя якутов и юкагиров говорить по-русски, соблюдать русские обычаи и носить русскую одежду (Зензинов 1914в: 13)[39]. Однако Зензинов отмечал и некоторые инородческие элементы в культуре и быте русскоустьинцев; его наблюдения, хотя и высказанные между прочим и вскользь, сильно отличаются от того, что писали другие исследователи. Он пишет, используя традиционную риторическую фигуру народников: «Приняв, как все славяне, обряды христианства, он [индигирец] сохранил душу язычника» (Зензинов 1913: 196), – т. е., по-видимому, эту фразу следует читать так, что язычество индигирцев – не благоприобретенное от контактов с инородцами, а глубоко спрятанное дохристианское язычество славян, проступившее на поверхность в тяжелых условиях изоляции и под влиянием иноэтнического окружения.
   И лишь в середине ХХ века русских, живущих на Индигирке, перестали называть русскими: с приходом в эти районы тысяч новопоселенцев, ехавших «осваивать Север», для обозначения русскоустьинцев появился термин «местнорусские» (Гурвич 1953: 33; Попова 1984: 57); этот термин будет подробно рассмотрен ниже.
   Похожее положение, хоть и со своими особенностями, сложилось у колымчан. Что касается камчадалов или марковцев, то ситуация здесь другая. Покажем это на примере марковцев: что писали ученые XIX – начала XX столетия конкретно об этничности марковцев? Кем были марковцы в глазах исследователей? Одна из версий принадлежит А.П. Сильницкому: «Марковцы – это потомки первых завоевателей Анадырского края, казаков, оставшихся здесь на постоянное жительство. Северные казаки, вступая в браки с инородческими женщинами, имели детей с примесью инородческого типа, который, переходя из рода в род, сделал Марковца трудно отличаемым, по лицу, от чукчи и других инородцев. Но <…> марковец вполне сохранил язык своих предков, их веру и обычаи; сохранил он старинные русские песни, сказки и пословицы» (Сильницкий 1897: 22).
   Практически одновременно с Сильницким в этих краях путешествовал и другой исследователь, оставивший замечательное описание Анадырской округи, А.В. Олсуфьев. На тот же вопрос он отвечает противоположным образом: [Марковцы – это] «люди <…> которые, будучи по природе своей инородцами, раз приняли русский язык, обычаи и поверия, крепко держатся на этой почве и выказывают замечательную устойчивость. <…> [Сноска: „…до сих пор они официально не называются русскими, а носят инородческие наименования – чуванцев, юкагирей, ламутов и пр., хотя более столетия не знают другого языка, кроме русского“.] По духу своему они более русские, чем где бы то ни было в северо-восточной Сибири. У них в целом сохранились старинные казачьи песни, сказки, былины, всюду давно забытые; в обрядах <…> они тоже сохранили много мелочей, уже давно утратившихся в нашем крестьянстве. Хотя и уцелели некоторые предрассудки, а также сказки, очевидно, инородческого происхождения, но таких сравнительно очень немного» (Олсуфьев 1896: 73—74).
   Другой путешественник, Г. Майдель, пишет о жителях Маркова так: «Эти инородцы совершенно обрусели и едва знают свой собственный язык; в особенности чуванский язык можно считать совершенно исчезнувшим, потому что единственный человек, его знавший, старик 117 лет от роду, умер за несколько лет до моего посещения Маркова» (Майдель 1894: 190). «Чуванцы, собственно говоря, уже и перестали существовать как народ <…> мне не удалось найти в этом племени ни одного человека, который знал бы свой родной язык» (там же, 63).
   Одно из наиболее подробных описаний процесса формирования населения Маркова дает Н.Л. Гондатти[40]. В работе «Оседлое население…» он выделяет три компонента марковского населения и описывает происхождение каждого из этих трех компонентов: «Оседлое население состоит из русских и совершенно обрусевших чуванцев, юкагиров, ламутов и отчасти чукоч, и полуобрусевших чукоч, живущих по среднему течению реки. Русские люди (мещане и крестьяне) поселились по Анадырю в начале 19 века, из Гижиги. После смерти Баранова в 1844 году, с падением значения Новомариинского порта и крепости, жители стали оттуда уходить: одни ушли обратно в Гижигу, а бóльшая часть перешла в Марково, где в 1862 году была построена церковь. Обруселые чуванцы, юкагиры и ламуты переселились на Анадырь из Колымского края. Обруселые чукчи либо рождены от русских матерей, или воспитанники; либо осевшие по причине потери стада» (Гондатти 1897б: 111).
   А вот высказывания двух ученых, писавших о старожилах во второй половине ХХ века: «…оседлое население Анадыря – потомки русских мещан и крестьян, смешавшиеся с оседлыми юкагирами и эвенами, – в целом унаследовало архаический юкагирский тип хозяйства, но сохранило русский язык, русские и юкагирские особенности быта. Таким образом, в бассейне Анадыря в XIX в. возник вновь оазис русской старожильческой культуры, схожей с культурой русских севера Якутии» (Гурвич 1966: 203). «…территориальная и экономическая, языковая и культурная общность народов северо-восточной окраины, как известно, [сложилась] еще задолго до революции [и завершилась] появлением новых этнических групп – камчадалов, русскоустьинцев, марковцев, которые характеризуются своеобразной русской культурой» (Браславец 1975: 166).
   Итак, кто же они? Потомки казаков, чьи дети физически неотличимы от инородцев, или обрусевшие инородцы, принявшие русский язык и обычаи? Или потомки русских мещан и крестьян, смешавшиеся с юкагирами и эвенами? Или группа неоднородна и в ней выделяются русские, совершенно обрусевшие чуванцы, ламуты, юкагиры и почти совсем не обрусевшие чукчи? Или это новая этническая группа – марковцы (камчадалы, колымчане, походчане), для которой тем не менее характерна «русская культура»? Очевидно, что в рамках традиционной этнографии ответа на этот вопрос не существует: марковцы не вписываются ни в одну из предусмотренных в этой традиции ячеек.
   Редкие голоса, призывавшие вообще отказаться от этнических (племенных, родовых) классификаций «сибирских инородцев» (включая сюда и старожильческие группы), были, насколько можно судить, практически не услышаны. Мы имеем в виду интересную работу В.В. Солярского, который аргументированно доказывает, что к началу ХХ века инородцы под давлением русской колонизации и других причин в значительной мере перемешались друг с другом, границы между группами оказались размыты, разные группы образуют общности по хозяйственным и семейным интересам, при этом связи с сородичами слабеют и даже вовсе исчезают (Солярский 1916:6). Изменившиеся условия экономической и правовой жизни инородцев, пишет автор, требуют того, чтобы их административное устройство было «организовано не на родовом, а на территориальном начале» (там же, 7; выделено нами).
   Как ни странно, ближе всех к современному взгляду на проблему подошел не этнограф, а врач Н.П. Сокольников, работавший в Маркове в 1910-е годы. Все оседлое население Маркова, пишет он, «давно слилось в однообразную массу и по обличью, и по вере (православные с конца XVII и начала XVIII столетия), и по языку (русский, но особого произношения), и по нравам, обычаям и приемам. Все находятся между собой в различных степенях родства или свойства <…>. Поэтому всех их принято называть марковцами…» (Сокольников 1927: 121). Здесь не прослеживается идея ассимиляции в ту или иную сторону, вместо нее предложена идея «слияния»; автор не характеризует получившуюся в результате группу ни как «обрусевших туземцев», ни как «отуземившихся русских» – т. е. не стремится вписать ее в существующую этнографическую сетку. Вместо этого врач Сокольников без особых колебаний пользуется самоназванием членов группы как этнонимом для наименования территориальной группы людей – не теоретизируя и не вникая в современную ему социологическую полемику – и точно попадает в понятийную систему, которая станет общепринятой только лет 50 спустя.

Старожилы в официальных классификациях

   Любое государство сталкивается с необходимостью тем или иным образом классифицировать своих граждан. Чем больше степень бюрократизации государства, тем более жесткой оказывается эта классификация, тем большее число критериев для нее выбирается. Российское государство всегда было (и до сих пор остается) одним из государств, в которых степень жесткости принципов социальной стратификации, «зарегулированности» отношений между различными социальными группами населения, с одной стороны, и всех этих групп с государством, с другой стороны, была столь высокой, что часто власти сами оказывались в тупике, если возникала ситуация, не укладывавшаяся в ими же придуманные жесткие схемы. Рассматриваемые в этой книге три case studies как раз ставили перед чиновниками задачи, решение которых требовало от них отступить от привычных схем. Социальный статус исследуемых групп на протяжении всей их истории был для государства камнем преткновения. Раздражающая чиновничий глаз неотчетливость, промежуточность этих групп побуждала власти искать и находить всевозможные решения. Однако, несколько забегая вперед, можно сказать, что, как и всегда, когда государственная бюрократическая машина оказывалась перед необходимостью творчески подойти к делу, результат оказывался неудовлетворительным.