В самом отдаленном углу открывался выход в другой склеп, несколько поменьше. Вдоль стен рядами были сложены человеческие кости, их груды высились до самых сводов, как в парижских катакомбах. Таким же образом были украшены три стены того внутреннего склепа, в который мы вступили. Четвертая стена была свободна от костей, они лежали на полу, образуя порядочную груду. Мы увидели проделанную в ней нишу, фута в четыре глубиной, в три шириной и в шесть или семь футов вышиной. Углубление, судя по всему, было сделано без какой-либо особенной цели; оно представляло собой пустое пространство между двумя массивными колоннами сводов, его заднюю стену образовывала сплошная масса гранита, из которого состояли стены вокруг всего подземелья.
   Фортунато поднял свой тусклый факел, пытаясь заглянуть внутрь ниши, но старания его оказались тщетными: слабое освещение не позволяло нам различить заднюю стену углубления.
   – Ступайте дальше, – сказал я ему, – там стоит амонтильядо. Что касается Лючези…
   – Он круглый невежда! – прервал меня приятель, проходя нетвердой походкой вперед, тогда как я следовал за ним по пятам.
   Еще мгновение – и он достиг противоположной стороны ниши и, увидев, что скала преграждает ему дальнейший путь, остановился в недоумении. И в это мгновение я приковал Фортунато к двум железным скобам, расположенным на расстоянии двух футов друг от друга. От одной скобы свешивалась короткая цепь, к другой был приделан висячий замок. Обведя цепь вокруг туловища итальянца, я в одно мгновение запер ее замком. Он был так поражен, что и не думал сопротивляться. Вынув ключ из замка, я вышел из ниши.
   – Проведите рукой по стене, – сказал я приятелю, – и вы обнаружите селитру. Право, здесь ужасно сыро. Еще раз умоляю вас: вернитесь. Не хотите? Ну, в таком случае я положительно вынужден покинуть вас здесь. Но прежде я постараюсь как можно лучше вас устроить.
   – Амонтильядо! – воскликнул мой приятель, не успев еще прийти в себя от удивления.
   – Именно так: амонтильядо.
   С этими словами я принялся рыться в груде костей. Вскоре я отрыл под ними множество обтесанного камня и известку с песком. С помощью принесенной лопатки я стал старательно заделывать вход в углубление.
   Не успел я уложить первый ряд камней, как заметил, что Фортунато порядком протрезвел. Первым признаком этого был глухой стон, долетевший до меня из глубины ниши. Затем последовало долгое, упорное молчание. Я уложил второй ряд камней, третий ряд, четвертый – послышалось отчаянное бряцанье цепи. Звон этот длился несколько минут; я перестал работать и присел на кости, чтобы полнее насладиться этими звуками. Когда звон стих, я снова взялся за лопату и, не прерываясь ни на минуту, закончил кладку пятого, шестого и седьмого рядов. Я уже возвел стену почти вровень со своей грудью. Опять приостановился, взял факел и направил его свет на стоявшую в нише фигуру.
   Из гортани Фортунато стали вырываться такие громкие, пронзительные крики, что я мигом отскочил назад. Несколько мгновений я колебался и дрожал всем телом. Я обнажил свою рапиру и начал водить внутри ниши, но тут в моей голове промелькнула мысль, которая немедленно меня успокоила. Я ощупал рукой тот солидный материал, из которого были сооружены катакомбы, и уверился, что опасаться нечего. Я снова подошел к стене и принялся отвечать воплями на вопли несчастного. Я откликался на эти стоны и крики, я вторил им, наконец, положительно превзошел их силой и объемом своего голоса. И вот крики Фортунато стихли.
   Наступила полночь, работа моя близилась к концу. Я уложил восьмой, девятый и десятый ряды, оставалось подыскать и вставить всего лишь только камень. Я с усилием приподнял его с земли и наполовину всунул в предназначавшееся для него место. Но тут из ниши донесся такой глухой, ужасный хохот, что волосы у меня на голове стали дыбом. Хохот этот сменился жалкими звуками, в которых трудно было узнать прежний голос благородного Фортунато.
   – Ха-ха-ха! Хи-хи-хи! Отличная шутка! Превосходная шутка! Как мы потом будем хохотать над всем этим в палаццо. Хи-хи! Как мы будем хохотать, попивая вино. Хи-хи!
   – Амонтильядо! – сказал я.
   – Хи-хи-хи! Именно, амонтильядо! Но, кажется, уже поздно… Синьора Фортунато и остальные, пожалуй, ждут нас в палаццо. Пойдемте вернемся скорее.
   – Да, – сказал я, – вернемся скорее!
   – Ради самого бога, Монтрезор!
   – Да, – повторил я, – ради самого бога!
   Я напрасно ждал ответа. Начав терять терпение, я громко позвал:
   – Фортунато!
   Никакого ответа. Я снова крикнул:
   – Фортунато!
   И вновь никакого ответа. Я просунул факел в оставшееся в новой кладке отверстие и уронил его внутрь ниши. В ответ послышался звон колокольчиков. Мне становилось не по себе: вероятно, на меня начинала влиять сырость катакомб. Я поспешил закончить свою работу, положил последний камень и хорошенько укрепил его. Перед вновь возведенной стеной я нагромоздил вал из человеческих костей.
   С тех пор их ни разу не потревожила рука человека. In pace requiescat[7].

Двойное убийство на улице Морг

   Аналитические способности человека сами по себе весьма мало поддаются анализу. Мы знаем о них только то, что они могут стать для человека источником истинных наслаждений. Сильный человек наслаждается своей физической мощью, любит упражнения, в которых играют роль его мускулы, а аналитик предпочитает мозговую деятельность, дающую ему возможность исследования. Аналитику доставляет удовольствие любой, даже самые обыкновенный случай, дающий возможность применить аналитические способности; ему нравятся загадки, ребусы и иероглифы.
   Способность человека к разгадыванию или расследованию во многом зависит от математических знаний, но высшую математику несправедливо называют анализом, потому что не всякий расчет подходит под это определение. Игрок в шашки, например, удачно рассчитывает партию, не прибегая к анализу.
   Оставляя в стороне абстракции, возьмем, к примеру, игру в шашки, когда на поле действуют только четыре дамки. Очевидно, что победа достанется тому – мы берем противников равных, – у кого более ловкая тактика или лучше развито мышление. За недостатком обыкновенных средств аналитик анатомирует мысли противника и часто находит единственное средство, иногда до глупости простое, – заставить его ошибиться или сделать неверный расчет.
   Вист давно приводят в пример как игру, влияющую на аналитические способности; люди весьма развитые находят в этой игре невыразимое удовольствие и считают игру в шахматы пустым занятием. Действительно, вист больше других игр заставляет думать и анализировать. Хороший игрок в шахматы может быть только хорошим шахматным игроком; искусный игрок в вист выиграет во всех играх, где одна мысль борется против другой мысли.
   Способность к анализу не следует путать с обыкновенными умственными способностями, хотя аналитик непременно должен быть умным человеком, а вот умный человек иногда бывает совершенно лишен способностей к анализу.
   В подтверждение этой мысли я приведу следующий случай. Я жил в Париже всю весну и часть лета 18.. года, где и познакомился с неким Огюстом Дюпеном. Этот молодой человек из хорошей и даже знатной семьи вследствие разных несчастных обстоятельств был доведен до такой бедности, что перестал показываться в свете и уже не пытался восстановить свое положение. Благодаря снисхождению кредиторов у него оставалась, однако, часть наследного имения, и доходами с него он мог удовлетворять свои основные жизненные потребности. Единственной роскошью, которую он себе позволял, были книги, а в Париже они приобретаются легко.
   Наше первое знакомство состоялось в небольшом, малоизвестном кабинете для чтения на улице Монмартр. Первым поводом к разговору послужило то, что мы искали одну и ту же замечательную и очень редкую книгу; именно этот случай и сблизил нас. Со временем мы стали видеться все чаще. Я был глубоко взволнован его семейной историей, которую он мне подробно рассказал со скромностью и непринужденностью, свойственными французу, когда он говорит о личных делах.
   Я удивлялся количеству прочитанных им книг и восхищался странной пылкостью и возбуждающей свежестью его воображения. Отыскивая в Париже некоторые предметы, необходимые мне для изучения, я понял, что общество подобного человека будет для меня бесценно, и с тех пор искренне привязался к нему. Мы решили, наконец, жить вместе, и, так как мои дела обстояли лучше, чем его, я взял на себя аренду и меблировку дома, подходящего нашим причудливым, меланхолическим характерам. Я снял старый странный домик, в котором никто не жил вследствие каких-то предрассудков, для нас, конечно, не имевших смысла, – в самой отдаленной и незаселенной части Сен-Жерменского предместья.
   Если бы наш образ жизни стал известен публике, нас сочли бы за умалишенных. Уединение наше было полным, к нам не приходил никто из знакомых. Мы сохраняли в тайне место своего жительства и проводили время только вдвоем.
   У моего друга были некоторые странности, например, он любил ночную темноту. Скажу точнее: ночь была его страстью. Я и сам мало-помалу начал разделять эту его причуду. Поскольку мрак не может быть постоянным, то мы производили искусственную ночь. Мы плотно закрывали ставни, зажигали лампы, ароматические свечи и занимались или беседовали до тех пор, пока часы не давали знать, что наступила ночь настоящая. Тогда мы отправлялись на улицу и, гуляя под руку до рассвета, продолжали наши беседы.
   Поселившись вместе с Дюпеном, я не мог не отметить его аналитических способностей. Он часто применял их на деле и признавался, что это доставляет ему большое удовольствие. Мой товарищ не раз с улыбкой говорил мне, что у многих людей в том месте, где находится сердце, для него всегда открыто окошко. Свои слова он обыкновенно сопровождал немедленными доказательствами, поражая меня тем, насколько хорошо знает мой собственный характер. В такие моменты манеры его были холодны и он казался рассеянным; взор устремлялся куда-то вдаль, а голос – обыкновенно густой тенор – возвышался до фальцета.
   Из того, что я сказал, не следует воображать, что я разоблачу какую-нибудь ужасную тайну или напишу роман. В моем новом друге я заметил только расстроенное, а может быть, и болезненное мышление. Приведу пример, который даст более ясное представление о свойстве его ума.
   Однажды вечером мы шли по длинной, грязной улице недалеко от Пале-Рояля. Оба мы, по-видимому, углубились в свои собственные мысли и с четверть часа не проронили ни слова. Вдруг Дюпен проговорил следующее:
   – Действительно, он слишком мал ростом и был бы более уместен в театре Варьете.
   – Это не подлежит сомнению, – ответил я не думая.
   Сначала я не заметил, что мой товарищ вслух продолжил мою мысль. Через минуту я опомнился.
   – Дюпен, – серьезно сказал я, – это выше моего понимания. Признаюсь, я поражен и едва верю своим ушам. Как вы могли угадать, что я думаю именно о…
   Я остановился, чтобы убедиться, что он точно угадал, о ком я думал.
   – О Шантильи, – закончил он. – Затем вы остановились. Вы мысленно отметили, что он из-за своего маленького роста не годится для трагедии.
   Я и впрямь думал именно об этом. Шантильи был когда-то башмачником на улице Сен-Дени и, питая страсть к театру, играл роль Ксеркса в трагедии Кребильона; претензии его были выше его способностей, и все над ним потешались.
   – Скажите мне, ради бога, каким образом вам удалось проникнуть в мою душу?
   Действительно, я был удивлен больше, чем мог выразить.
   – Это торговец зеленью навел вас на мысль, что башмачник со своей маломощной фигурой не подходит для роли Ксеркса и вообще для ролей такого рода, – ответил мой друг.
   – Торговец зеленью? Вы удивляете меня! Я не знаю никакого торговца зеленью.
   – Человек, который столкнулся с вами, когда мы повернули на эту улицу, может быть, с четверть часа тому назад.
   Тут я действительно вспомнил, что какой-то зеленщик с огромной корзиной на голове чуть не сбил меня с ног, когда мы вышли на эту улицу. Но какое отношение это имело к Шантильи? Я никак не мог сообразить.
   – Я все вам объясню, – заявил Дюпен, – а чтобы вам проще было понять, мы проследим всю нить ваших размышлений от настоящей минуты до встречи с торговцем зеленью. Главные звенья вашей цепи следуют друг за другом так: Шантильи, Орион, доктор Никольс, Эпикур, стереотомия[8], мостовая, зеленщик.
   Очень немногие люди способны проследить ход своих мыслей и доискаться, каким именно путем они пришли к определенным выводам. Часто это занятие представляет собой огромный интерес, и человек, занимающийся этим впервые, удивляется громадному расстоянию, которое он преодолел от точки начала размышления до окончательного вывода.
   Судите же о моем удивлении, когда я услышал объяснения француза и вынужден был сознаться, что он сказал сущую правду.
   Дюпен продолжал:
   – Если не ошибаюсь, мы говорили о лошадях, когда сворачивали на эту улицу. Это было последней темой нашего разговора. Затем мимо нас быстро прошел зеленщик с громадной корзиной на голове и столкнул вас на груду камней, приготовленных для ремонта мостовой. Вы ступили на один из качающихся камней, оступились, ушибли ногу и рассердились. Вы проворчали что-то, обернулись, чтобы взглянуть на груду, а потом молча пошли дальше. Я давно уже привык присматриваться ко всему происходящему вокруг. Ваш взор был устремлен на мостовую, и вы с досадой смотрели на ямы и неровности (я понял, что вы все еще думаете о камнях) до тех пор, пока мы не дошли до маленького прохода под названием «Пассаж Ламартина», где деревянную мостовую собирают из гладких брусьев, твердо скрепленных между собой. Тут выражение вашего лица прояснилось, и я увидел, как губы ваши зашевелились. Я тотчас догадался, что вы шепчете слово «стереотомия» – термин, который сейчас модно произносить при укладке мостовых. Я знал, что вы не могли сказать «стереотомия», не подумав об атомах и не перейдя к Эпикуру. А так как в разговоре, который мы с вами недавно вели, я сообщил вам, что предположения знаменитого грека странно подтвердились последними теориями о туманных пятнах и последними космогоническими открытиями, то я чувствовал, что вы непременно должны были обратить свой взор на созвездие Орион. Вы не обманули моих ожиданий, и я тогда же уверился, что ухватил нить ваших мыслей. Во вчерашнем отзыве о Шантильи критик «Музея», делая нелюбезные намеки в адрес башмачника, изготовлявшего котурны[9], цитировал латинский стих, о котором мы часто говорили: «Perdidit antiquum littera prima sonum»[10].
   Я говорил вам, что это имеет прямое отношение к Ориону, а так как в этом разговоре вы очень горячились, то я был уверен, что вы не забыли его. Мне стало ясно, что вы соедините мысль об Орионе и о Шантильи. О том, что вам в голову пришла такая ассоциация, я догадался по вашей улыбке. Вы думали о падении бедного башмачника. До тех пор вы шли сгорбившись, но тут вдруг выпрямились во весь рост. Я был твердо уверен, что в эту минуту вы подумали о маленьком росте Шантильи. В этот-то момент я и прервал ваши размышления замечанием, что, действительно, из-за малого роста Шантильи гораздо лучше смотрелся бы в театре Варьете.
 
 
   Вскоре после этого разговора мы с товарищем читали вечернюю газету «Gazettedetribunaux», и следующие слова привлекли наше внимание:
   «Страшное двойное убийство. Сегодня утром, около трех часов, обитатели квартала Сен-Рок были встревожены громкими криками, доносившимися, по-видимому, с четвертого этажа жилого дома, занятого госпожой Л’Эспане и ее дочерью, девицей Камиллой Л’Эспане. После тщетных попыток отворить дверь ее пришлось выломать, и восемь или десять соседей вошли в дом в сопровождении двух полицейских.
   Между тем крики прекратились. В ту минуту, когда народ в беспорядке поднимался на первый этаж, сверху доносились два голоса – или, может быть, больше, – сердито спорившие. На площадке второго этажа голосов уже не стало слышно, все стихло. Соседи разошлись по комнатам. Проникнув в большую комнату на четвертом этаже дома, окна которой выходили во двор и дверь которой, закрытую изнутри на ключ, им также пришлось выломать, присутствующие застыли в ужасе.
   Комната была в страшном беспорядке: мебель разбита и разбросана, матрац с кровати сброшен. На стуле лежала бритва, запачканная кровью, на очаге найдены длинные пряди седых волос, по-видимому, силой вырванных из головы. На полу валялись две золотые монеты, серьга с топазом, три большие серебряные ложки, три маленькие посеребренные и два мешка, в которых обнаружилось около четырех тысяч золотом. Ящики комода были открыты и, вероятно, опустошены, хотя многие вещи оказались нетронутыми. Под нижним тюфяком на кровати нашли маленькую железную шкатулку. Ее открыли торчавшим в ней ключиком, в ней лежали старые письма и другие ничего не значащие бумаги.
   От госпожи Л’Эспане не осталось и следа, но в очаге было замечено необыкновенное количество золы, и когда стали осматривать трубу – страшно сказать! – вытащили еще теплое тело дочери, которое было силой втиснуто в трубу, головой вниз, на значительную высоту. При осмотре на теле нашли множество повреждений, причиненных, вероятно, усилиями, с какими его впихивали в трубу, а затем вытаскивали. На лице виднелись глубокие следы от ногтей, как будто смерть произошла от удушения.
   После тщательного осмотра всего дома, который не привел ни к какому новому открытию, соседи отправились на маленький двор позади дома. Там лежало тело старухи, горло которой было перерезано так сильно, что, когда тело начали поднимать, голова отделилась от туловища. И тело, и голова были страшно изуродованы. Обстоятельства дела пока остаются в тайне».
   В следующем номере газеты мы прочли новые подробности:
   «Драма на улице Морг. Множество свидетелей было опрошено, но не выяснилось никаких подробностей, которые пролили бы хоть малейший свет на это трагическое дело.
   Вот все, что мы узнали. Полина Дюбур, прачка, показала, что она знала обе жертвы в продолжение трех лет и что все это время стирала для них. Старуха и ее дочь, казалось, находились в хороших отношениях и были очень привязаны друг к другу. За квартиру платили регулярно. Об их образе жизни и средствах существования прачка ничего сказать не может, но полагает, что госпожа Л’Эспане зарабатывала на жизнь гаданием. Говорили, что у нее есть деньги. Прачка никого не встречала в доме, когда приносила белье или приходила за ним. Она уверена, что убитые не держали прислуги. Ей казалось, что дом не был полностью меблирован, за исключением четвертого этажа.
   Пьер Моро, табачный торговец, показал, что он обыкновенно поставлял госпоже Л’Эспане табак, в небольшом количестве и иногда растертый в порошок. Он родился в этом квартале и постоянно жил в нем. Покойница и ее дочь больше шести лет прожили в доме, где нашли их тела. Но прежде дом занимал золотых дел мастер и сдавал верхние этажи внаем различным жильцам. Дом принадлежал госпоже Л’Эспане, она была очень недовольна неопрятностью жильцов и переехала в дом сама. Свидетель видел ее дочь раз пять или шесть в продолжение этих шести лет. Обе женщины вели чрезвычайно уединенную жизнь и считались обеспеченными. Моро слышал от соседей, будто госпожа Л’Эспане занимается гаданием, но не верил этому. Свидетель никогда не видел никого, кто бы входил в дом, за исключением старухи и ее дочери, раз или два посыльного и раз восемь или десять доктора.
   Остальные свидетели показали то же самое. Никто не видел, чтобы кто-либо входил в дом, и никто не знал, были ли родственники у старухи и ее дочери. Ставни задних окон тоже всегда были закрыты, за исключением большой комнаты четвертого этажа.
   Изидор Мюзе, полицейский, показал, что во время обхода, около трех часов утра, он увидел у дверей дома двадцать или тридцать человек, пытавшихся проникнуть в здание. Отворить двухстворчатую дверь оказалось нетрудно, так как она не была заперта на задвижку ни вверху, ни внизу. Страшные крики, громкие и протяжные, продолжались до тех пор, пока не выломали дверь; потом внезапно прекратились. Можно было подумать, что кричали от боли. Свидетель поднялся по лестнице. Войдя на первую площадку, он услышал два громких злобных голоса: один – очень грубый, другой – резкий и чрезвычайно странный. Свидетель разобрал несколько слов, произнесенных первым говорившим, очевидно, французом. Но то был голос не женский. Свидетель слышал слова «черт» и «дьявол». Резкий же голос принадлежал иностранцу, но, был то голос мужчины или женщины, полицейский не знал. Слов разобрать он тоже не смог, но предположил, что неизвестный говорил по-испански. О состоянии комнаты свидетель сообщил то же, что и предыдущие опрошенные.
   Анри Дюваль, сосед, серебряник, показал, что он был в числе первых людей, проникших в дом. В целом, он подтвердил показания Мюзе. Как только они вошли, то сразу же заперли за собой дверь, чтобы не впускать толпу, которая начала собираться на улице. Резкий голос, по мнению свидетеля, принадлежал итальянцу; достоверно, что этот человек не был французом. Свидетель не знает наверняка, женский ли это был голос или мужской; может быть, и женский. Свидетель не знает итальянского языка, он не мог различить слов, но предполагает, что говорили по-итальянски. Свидетель знал госпожу Л’Эспане и ее дочь и часто беседовал с ними; он уверен, что резкий голос не принадлежал ни одной из них.
   Оденгеймер, трактирщик, явился без вызова. Он не говорит по-французски, так что пришлось звать переводчика. Свидетель родился в Амстердаме. Он проходил мимо дома и услышал крики; они длились несколько минут, не более десяти. Это были продолжительные, очень громкие и страшные крики, раздирающие душу. Оденгеймер был в числе свидетелей, вошедших в дом. Он подтверждает предыдущие показания, за исключением одного. Он уверен, что резкий голос принадлежал французу. Слов он разобрать не мог. Говорили громко и торопливо, неровным тоном, выражавшим страх и гнев. Голос был скорее хриплый, нежели резкий. Грубый же голос несколько раз повторил: «Черт!», «Дьявол!», а один раз сказал: «Господи!»
   Жюль Миньо, банкир из дома «Миньо и сын» на улице Делорен, – старший из семьи Миньо. Он рассказал, что у госпожи Л’Эспане было состояние. Весной, восемь лет назад, он взялся вести ее дела. Она часто клала в его банк небольшие суммы денег и в первый раз забрала сумму в четыре тысячи, за которой явилась лично. Сумма эта была выплачена ей золотом, и отнести деньги было поручено приказчику.
   Адольф Лебон, приказчик дома «Миньо и сын», подтвердил, что в указанный день около полудня он провожал госпожу Л’Эспане домой, четыре тысячи франков лежали в двух мешках. Когда им отворили двери, явилась мадемуазель Л’Эспане и забрала у него один мешок, а другой взяла мать. Он раскланялся и ушел. На улице, кривой и совершенно глухой, никого не было.
   Вильям Берд, портной, показал, что он был в числе людей, вошедших в дом. Он англичанин, два года живет в Париже. Он поднялся по лестнице одним из первых и слышал, как кто-то бранился. Грубый голос явно принадлежал французу. Он расслышал несколько слов, но не помнит, какие именно. Шум был такой, как будто дрались несколько человек. Резкий голос звучал гораздо громче грубого голоса. Свидетель уверен, что это не был голос англичанина. Скорее он принадлежал немцу или женщине. Свидетель не говорит по-немецки.
   Четверо упомянутых свидетелей были вызваны снова и показали, что дверь комнаты, в которой нашли тело мадемуазель Л’Эспане, была заперта изнутри. Все было совершенно тихо, не слышалось ни стонов, никаких других звуков. Когда выломали двери, свидетели никого не увидели.
   Окна и в задней, и в передней комнате оказались закрыты. Внутренняя дверь была затворена. Дверь из передней комнаты в коридор была заперта на ключ, и ключ торчал изнутри; маленькая комната с лицевой стороны дома на четвертом этаже, при входе в коридор, была отворена почти настежь. В этой комнате были свалены старые чемоданы, кровати и тому подобные вещи. Они были тщательно осмотрены, как и все помещения в этом четырехэтажном доме с мансардами. Трубочисты лазили в трубы. Слуховое окно, ведущее на крышу, оказалось заделанным и плотно заколоченным гвоздями; по-видимому, его не отворяли уже много лет. Показания расходятся лишь в том, сколько времени прошло с той минуты, когда раздались голоса, до тех пор, когда выломали дверь в комнату. Некоторые свидетели говорят, что две или три минуты, другие – что пять.
   Альфонсо Гарсио, гробовщик, показал, что он вошел в дом одним из первых. Он живет на улице Морг, а родился в Испании. Он не поднялся на лестницу, так как у него слишком слабые нервы и он боится всякого сильного потрясения. Голоса он слышал. Грубый голос принадлежал французу. Что он говорил, различить было невозможно. Резкий голос принадлежал англичанину, в этом свидетель уверен. Он не понимает по-английски, но судит по интонации.