– Леуциппа, – отвечал Конон, – твое великодушие превосходит нашу услугу. Мы будем очень, рады занять место за твоим столом. Мы будем пить новое вино за победу Афин.
   – Увы! Да услышат тебя боги, – сказал Леуциппа.
   Старец склонился и, высвободив правую руку из-под плаща, приветствовал их широким жестом. Затем он, в сопровождении всех своих слуг, медленно поднялся по ступеням; на пороге он обернулся и снова послал прощальный привет. Бронзовые двери затворились, гремя засовами и цепями. Еще с минуту слышны были удаляющиеся под портики медленные шаги рабов. Залаяли собаки, пропел петух, и наступила тишина.
   Конон неподвижно стоял перед запертой дверью. Гиппарх взял его за руку.
   – Лаиса была очень хороша сегодня, – проговорил он вполголоса.
   – Оставь меня в покое, – воскликнул Конон, – я не больше тебя желаю быть ее возлюбленным. Поговори со мной лучше о дочери Леуциппы, раз ты ее знаешь. Я провожу тебя до дому. Дорога покажется мне короткой, если ты будешь говорить о ней.
   – Все воины сделаны из застывшей лавы, – проговорил скульптор. – Это прекрасный материал для беседы на тему о могуществе хрупких стрел Эроса: вечная история Геркулеса с прялкой у белых ног Омфалы. Успокойся, с тобой этого не случится, потому что, по крайней мере, сегодня, слепое дитя сняло свою повязку. Эринна самая красивая и самая восхитительная из всех молодых девушек, которые вышивают в нынешнем году покрывало для Афины.
   – Почему ты сказал восхитительная? Кто ею восхищается? Разве она не всегда бывает под покрывалом? Значит, она иногда выходит и одна?
   – Очень редко, конечно; один раз во всяком случае это было, хотя и случайно, потому что сегодня вечером ты объяснялся с ней без свидетелей.
   – Ты ошибаешься; я ничего не мог ей сказать.
   – Так это становится серьезным, – сказал Гиппарх. – Когда человек, такой молодой, как ты, такой смелый и такой образованный, не находит слов, чтобы выразить свои чувства, это значит, что сердце его сильно затронуто.
   – Может быть, ты прав. Я чувствую в себе что-то новое.
   Он замолчал и довольно долго шел, не проронив ни звука.
   Две короткие тени быстро бежали впереди них. С безоблачного неба, такого прозрачного, что оно казалось кристальным, Селена, благосклонно улыбаясь, посылала свои бледные лучи на землю. Песок скрипел у них под котурнами. Иногда поднимался легкий ветерок, который заставлял развеваться их плащи.
   – Итак, – насмешливо сказал Гиппарх, – тебе легче заставить слушаться своих воинов, чем мысли.
   – Это правда, – отвечал Конон, – но теперь и мысли у меня в порядке.
   И он заговорил совершенно свободно.
   – Ты обратил внимание, как красива эта молодая девушка? Она высокого роста, у нее стройная фигура. У нее белокурые волосы, но я уверен, что глаза у нее черные… Если бы эти злодеи убили ее, это было бы большое несчастье… идти одной вечером во время дионисии… Только такие девушки и могут поступать так неблагоразумно… Я легко мог бы донести ее до дому. Я совсем не чувствовал ее, когда держал ее на руках… Ее сердце билось бы дольше возле моего; она была так хороша с закинутой назад головой и беспомощно повисшими обнаженными руками. Но она была так бледна, что мне стало страшно… И я опять положил ее на землю, потому что мне казалось, что она умирает!
   – Это хорошо, – отвечал Гиппарх, видимо любивший резонерствовать. – Любовь это лестница, и первая ступень ее называется энтузиазмом…
   Послушай, раз это так интересует тебя, приходи завтра ко мне. Моя жена на несколько месяцев старше дочери Леуциппы. Я знаю, что прежде они были подругами и часто бывали одна у другой. Кажется, даже Эринна и пела эпиталаму на нашей свадьбе. Ренайя редко выходит из дому с тех пор, как у нас родился сын, но она с удовольствием расскажет тебе все, что знает, и научит тебя, что тебе надо делать.
   – Я непременно приду! – вскричал Конон.
   – В таком случае приходи к полднику: ты скорее все поймешь, если перед тобой будет стоять чаша ионического вина. Не провожай меня дальше; вот тут под деревьями мой дом.
   – Так до завтра?
   – До завтра, – отвечал Гиппарх, – в четвертом часу после полудня…
   Конон медленно направился к священным воротам. Ночная стража, завернувшись в плащи, спала на подъемном мосту. Несмотря на то, что страже строго предписывалось не спать во время караула, он не разбудил стражей, потому что, на сердце у него было празднично-весело.
   На улицах, на перекрестках горели еще в бронзовых урнах сосновые шишки. Скоро пламя уменьшилось, потом погасло… и светлая ночь одна распростерла свое покрывало над городом.

Глава 2

   Уже давно начался день. Солнечный луч, проникая в окна, не защищенные стеклами, играл на полу.
   Эринна проснулась улыбающаяся и свежая, потому что счастливые грезы убаюкали ее накануне. Опершись локтем на полотняное изголовье, она играла кончиком обнаженной ноги шарфом, который был на ней накануне, и бахрома которого ниспадала до белой козьей шкуры, разостланной на полу. Она смотрела на окружавшие ее знакомые ей предметы, и ее глаза переходили от одной вещи к другой, не останавливаясь ни на одной из них.
   Две противоположные стены комнаты были занавешены красиво драпировавшимися занавесями того неопределенного зеленого цвета, недавно вошедшего в моду, который мало-помалу заменил в частных домах героический пурпуровый цвет. Между этими занавесями высокие пилястры выделялись своими темными выемками на гладкой штукатурке стен. Самые стены были разрисованы до половины высоты их от полу, и между светлой листвой лазурно-голубые лотосы смешивались с темно-голубыми ирисами.
   Среди комнаты, на возвышении, стояла кровать с высокими ножками из черного дерева, украшенными инкрустацией из слоновой кости. В головах стоял большой светильник из бронзы, изображающий дерево, обвитое сделанным из серебра вьюном; на дереве, на концах ветвей, висело три светильни тонкой чеканной работы. В этих светильнях плавали в душистом масле амиантовые фитили. Эринна зажигала их вечерами, когда ей удавалось унести потихоньку из библиотеки один из тех манускриптов, в которых современные авторы воспевали свободную любовь героев и богов. Она знала, что в отдаленные времена, когда на земле совершалось много чудесного, боги и богини, ускользнув с Олимпа, любили забывать в объятиях смертных однообразие своих небесных удовольствий.
   Стоявший в ногах ткацкий станок имел угрюмый вид редко употребляемого предмета: рабочие часы проходили всецело в общей комнате. Прямо против кровати массивная колонна поддерживала мраморный бассейн, вокруг которого на треножниках покоились широкие амфоры. Среди комнаты стоял столик, искривленные ножки которого заканчивались козьими копытцами химер. Столик этот загромождали всякого рода драгоценности: колье из восточных жемчугов молочно-белого оттенка; браслеты, сделанные в виде змей, перегрызающих свое тонкое тело; и те золотые булавки в виде стрекоз, которыми все изящные женщины того времени закалывали свои волосы.
   Вдоль стен стояли громадные сундуки с мудреными замками, наполненные шелковыми материями, вышитыми туниками, связанными лентами хитонами и тысячами тех мелких пустяков, за которыми финикияне ездили в далекие страны, расположенные за песчаными пустынями. Они привозили их на афинские набережные вместе с разноцветными птицами в клетках из золотистого бамбука, ящичками из розового дерева или сандала, драгоценными эссенциями и сладкими, вкусными плодами, вызревающими в более жарком климате, чем климат Греции.
   А в самом темном углу комнаты стояла на мраморной консоли золоченая статуэтка Афины, перед которой обыкновенно горела лампадка, висевшая на тонкой цепочке. Но в это утро маленькое красное пламя не трепетало в урне. С некоторых пор Эринна как будто меньше заботилась о своей богине, а накануне вечером так и совсем забыла о ней. А между тем она принадлежала к старинному роду Этеобутадов, с незапамятных времен заботившихся о поддержании культа богини покровительницы. Больше она никогда не позволит себе такой забывчивости, потому что Афина строго следит за тем, чтобы ей воздавались почести, и никогда не зажигает факел Гименея для тех, кто не сжигает перед ее изображением на священном треножнике пропитанные сирийскими благовониями травы. Она любила богиню и почитала ее со всей своей наивной горячностью. Сколько раз в то время, как подруги ее просто стояли на коленях, она лежала у ее ног с распущенными волосами, касавшимися камня, на котором дымилась кровь жертвы! Какой при этом она испытывала священный трепет, проливая слезы, причины которых она сама не знала!
   Она задумалась и в то же время кончиком ноги продолжала теребить шарф.
   Почему, после последних празднеств, она просыпается ночью вся в поту и чувствует облегчение, если пройдется босыми ногами по холодному, как лед, мраморному полу? Почему она так умиляется, глядя на воркующих голубей, цепляющихся своими розовыми коготками за край окошка? Почему она полюбила мечтать одна под большими деревьями на дворе, устремив свои светлые глаза в голубое небо?
   Она задумалась об этом, а ее маленькая ножка все продолжала теребить легкий шарф. Вдруг она решилась, откинула далеко от себя волны покрывал и соскользнула со своей высокой постели. Она надела изящные крепиды, привязывавшиеся лентами к лодыжкам, опоясалась вокруг бедер мягким шелковым шарфом, умыла в мраморном бассейне лицо и руки и, открыв дверь, выходившую во внутренний двор гинекея, позвала:
   – Лизиса, Лизиса, пойди сюда, я встала.
   – Давно уж пора, – проворчала старая кормилица, выходя из комнаты, где работали пряхи… – Ах, если бы твоя мать Носсиса была воспитана так, как ты, у нее не было бы теперь лучшего дома в Афинах!
   – О, какая ты сегодня сердитая, Лизистрата! Причеши меня и не ворчи. Что у тебя под плащом?
   – Ты сейчас увидишь, что такое у меня. Тут есть кое-что для тебя.
   Она вошла в комнату, тщательно заперла дверь на задвижку и опустила портьеру.
   – Вот, – сказала она, – вот, что у меня: цветы. Точно их мало у нас!
   И она бросила на постель целую охапку белых роз, наколотых на кончики листьев серебряной пальмовой ветви, а затем поставила изящную корзиночку, наполненную фиолетовыми фигами.
   – Розы! – воскликнула Эринна. – Какая ты злая! Зачем ты их бросаешь? Они могут осыпаться, фиги тоже могут помяться, – сказала она, краснея, – они совсем спелые. Скажи мне, ты должна это знать, откуда все это? Кто их тебе дал? Кто их принес?
   – Я не знаю ничего. Их принес молодой раб, и он не сказал ни своего имени, ни имени своих господ. Это не предвещает ничего хорошего, милая моя деточка.
   – Почему? – спросила Эринна, снова покраснев. – Я думаю, что это подарок от моей подруги Глауци; у ее отца такой прекрасный сад.
   – Разумеется, – отвечала кормилица, полушутя, полусердито. – Это так похоже на нее – присылать тебе цветы и плоды, тем более что она уже неделю тому назад уехала в Элевзис.
   – Это правда, я совсем забыла об этом.
   – И потом, зачем ты смеешься надо мной? Ты сама хорошо знаешь, от кого это, а если даже и не знаешь этого, то догадываешься.
   – Может быть, – отвечала Эринна, бросаясь на шею кормилицы и покрывая ее морщинистые щеки безумными поцелуями.
   – Ну, да, ты славная, ты очень любишь свою старую Лизису, хотя это совсем не ее ты обнимаешь так крепко теперь. Успокойся. У тебя волосы совсем спутаются. Садись, я причешу тебя.
   Эринна послушно села на низенькую табуретку и доверчиво отдала в руки кормилицы свои длинные волосы, которые доставали до земли и колыхались, как живые, в золотистом сиянии солнца. В открытое окно виднелась смоковница, которая вырисовывалась на синем, как сапфир, небе своими кружевными зелеными листьями. Полуручные голуби с соседних храмов быстро пролетали мимо окна, сверкая в воздухе своими белыми крыльями. Молодая девушка перебирала руками лежавшие у нее на коленях цветы и в то же время с улыбкой рассматривала отражение своего очаровательного личика в серебряном зеркале. Искусные и ловкие пальцы Лизистраты расчесывали золотыми гребнями волнистые волосы. Она приподняла шелковистую белокурую массу, заколола ее на макушке массивными булавками и, чтобы укрепить грациозное сооружение, окружила его повязкой изумрудного цвета. На лбу колыхалось несколько маленьких локонов, которые, благодаря тому, что были короче других, не могли быть подобраны, и от них на молодое и свежее личико падала легкая тень.
   – Вот и готово, – сказала Лизистрата, – красивее тебя нет ни одной девушки в целых Афинах.
   – Ты говоришь так, – сказала сияющая Эринна, – ты говоришь так только потому, что во всех Афинах никто не сумеет сделать прическу лучше старой Лизисы.
   Молодая девушка встала и, с трудом держа в руках охапку душистых цветов, медленно прошлась по комнате. Прозрачная рубашка волновалась на ее молодом теле, как белое облако летом, когда оно, заволакивая бледный лик Селены, дает возможность видеть весь ее светящийся контур. Она переступала, подпрыгивая с ноги на ногу в такт импровизированного танца, и длинная одежда с разрезом на боку распахивалась при каждом шаге.
   – Я легка, как птица, – сказала она, – мне хочется петь.
   – Пой, – отвечала кормилица, все еще как будто недовольным тоном, – пой, девочка: ты еще успеешь наплакаться после.
   В эту минуту кто-то постучал снаружи. Лизистрата открыла дверь и приняла из рук служанки восковую дощечку, которую сейчас же передала своей молодой госпоже.
   – О! Вот удивительно! Ренайя зовет меня сегодня к себе в гости.
   – Ренайя, – проворчала кормилица, – Ренайя, это твоя бывшая подруга, жена того скульптора, который приходил вчера сказать, что нашел тебя. Она приглашает тебя к себе, и тебя это удивляет. Однако как спешит его друг, этот воин! Ты можешь идти туда и одна. Я не пойду с тобой, даже если Носсиса мне будет приказывать.
   – Кормилица, – сказала молодая девушка со слезами в голосе, – ты теперь стала еще злее, чем была за минуту до того. Кто же пойдет со мной, если ты откажешься? Ты отлично знаешь, что я не смею еще говорить об этом матери. Может быть, она запретила бы мне идти. Может быть, она пожелала бы идти со мной сама, и тогда… тогда…
   – Что же тогда?
   – Тогда это мне не доставило бы такого удовольствия, – тихо прибавила молодая девушка.
   – Ну, хорошо, я пойду с тобой, – сказала Лизистрата дрожащим голосом.
   При звуке этого голоса Эринна подняла голову и увидела, что лицо у старухи все в слезах.
   – О чем ты плачешь, Лизиса, о чем ты плачешь? – спросила она, отнимая руки, которыми кормилица закрывала себе глаза.
   – Я плачу… правда… я плачу, потому что я чувствую, что ты покинешь свою бедную Лизису, старость которой освещала твоя улыбка. Боги до сих пор охраняли меня от этого несчастья.
   – Не плачь, кормилица, не плачь. Если ты будешь плакать, то мне не будет весело. Во-первых, я еще не пробовала фиг. Затем, если я буду когда-нибудь жить под другой кровлей, я не покину тебя: я возьму тебя с собой.
   – Носсиса не согласится на это, – сказала кормилица, отирая, однако, глаза.
   – Мать согласится на все, что я захочу. Мне не будет доставать чего-то для моего счастья, если я не буду слышать твоего старого ворчливого голоса. Не плачь же, ну, не плачь, Лизиса. Если я уйду отсюда, то мы уйдем вместе.
   – Пусть будет так, как угодно богам. Посмотри, девочка, ты была так взволнована вчера, что забыла зажечь лампадку; если ты будешь забывать молиться богине, она не позволит тебе выйти замуж. Надень шерстяной пеплос: сегодня свежее утро. Молодая девушка должна прежде всего приветствовать своего отца; я видела, как он прошел в библиотеку.
   – А мои цветы, – сказала Эринна, – мои прекрасные розы?
   – Я позабочусь о них; поди, девочка, тебе давно пора идти, если ты хочешь оказать почтение отцу раньше, чем он выйдет из дому.
   – А мои фиги? Дай мне фиги. О, я решила попробовать их. Я решила это еще вчера вечером, но я очень счастлива, потому что я не знала, что это будет так скоро.
   Она выбрала из корзинки ту фигу, которая казалась ей более свежей и душистой, надкусила ее и снова положила, надкушенную, сверху других. Затем она подошла к статуэтке богини, благоговейно зажгла лампадку и три раза прикоснулась лбом к статуэтке.
   – Я готова, – сказала она.
   Она надела вышитую тунику, складки которой падали до земли, опоясала талию длинным шелковым шнурком, который, перекрещиваясь на левой стороне, завязывался затем на правом боку свободным узлом с развевающимися концами. Так носили этот пояс девушки.
   Она накинула сверху тонкий шерстяной плащ, бросила в зеркало довольный взгляд и вышла легкой и грациозной поступью, между тем как старая кормилица молча плакала, облокотившись на край кровати.
* * *
   Дом Гиппарха одиноко стоял на недалеком расстоянии от городской стены между Керамикой и садами Академии. Это было настоящее гнездышко, утопавшее в зелени и в цветах. Крытое красной черепицей одноэтажное здание широко раскинулось в тени платанов и высоких смоковниц. Маленький ручеек, часто пересыхавший во время летней жары, тихо струился под зарослями ирисов и камышей. Дикий шиповник цвел по его берегам, а осенью покрывался красными мягкими ягодами, которые клевали певчие» дрозды.
   Главный вход в дом приходился как раз против одной аллеи из кипарисов, темные стволы которых переплетались на все лады под густым сводом зелени. Как во всех загородных постройках того времени, доступ к дому был обнесен тройной загородкой. Во-первых, желтые и черные алоэ, простирая во все стороны свои твердые и колючие листья, похожие на мечи, затрудняли доступ к нему животным и людям. Затем следовала живая изгородь из молочая с розовыми цветами, приторный и ядовитый запах которого не допускал змей. Наконец, вечнозеленые лавры и мирты образовывали за молочайником непроницаемую завесу.
   Конон пришел раньше назначенного времени. Безмолвный дом еще спал среди дневной жары.
   Он толкнул дверь и вошел. Звяканье цепи, ударившейся о половинку двери, обратило на себя внимание почти голого ребенка, игравшего с большой собакой в золотистом песке на одной из аллей. Ребенок с минуту смотрел с удивлением, а затем вскочил и бросился бежать домой, крича испуганным голосом: «Мама! Мама!»
   Собака с лаем побежала за ним. На крики ребенка и лай собаки из дома вышла молодая женщина и остановилась на пороге. Она была одета с изящной простотой. Широкополая соломенная шляпа защищала ее от солнца. Ее туника, слегка приподнятая с правого бока, способствовала стройности и легкости ее походки.
   – Ренайя, – сказал Конон.
   – Ренайя, – отвечала она, счастливая, что может оказать радушный прием другу своего мужа.
   Она своими тонкими пальчиками взяла молодого воина за руку и повела его к стоявшей неподалеку каменной скамье, которую виноградные листья наполовину закрывали своими пурпуровыми фестонами.
   – Сядем здесь, – сказала она. И, обращаясь к ребенку, прибавила: – Гиппарх в мастерской. Сходи за ним.
   – Ренайя, неужели это твой ребенок?
   Она отвечала звучным голосом, в котором слышалась улыбка:
   – Это мой брат. Мать умерла, произведя его на свет. Ему шесть лет, а мне девятнадцать. Но он называет меня мамой, потому что он никогда не расставался со мной, и я одна забочусь о нем. Моему сыну, ребенку Гиппарха, всего три месяца. Он теперь спит. Я принесу его сейчас показать тебе.
   – Гиппарх говорил тебе…
   – Да, – перебила Ренайя, – я знаю о вашем вчерашнем приключении. Поэтому я писала сегодня утром Эринне, что жду ее к себе к полднику.
   – Как ты добра и как ты хорошо угадала мое желание.
   – Я, прежде всего женщина, – отвечала она, устремляя на Конона блестевшие радостью глаза. – Потом я и сама прошла некогда через это. Эринна будет так же счастлива, как бывала и я, когда Гиппарх приходил к моему отцу. Разве ты ее никогда раньше не видел?
   – Никогда! Я не знал об ее существовании; она не знала о моем, а между тем мне кажется, что я всегда знал ее.
   – Она, во всяком случае, знала твое имя, которое все в Афинах повторяют целую неделю.
   – Это могло быть в том случае, если бы она принимала участие в политических разговорах на Агоре… но в гинекеях совсем не говорят, ни о битвах, ни о тех, кто в них участвует.
   – Как ты можешь так думать? Нет ни одной семьи, которой не затронула бы эта ужасная война. Нет ни одной молодой девушки, у которой не было бы на триерах брата или жениха. О чем же ты хочешь, чтобы говорили молодые девушки, как не о тех, кто им так близок? Не целый же день сидят они за прялкой. Даже и в то время, когда они работают, они сперва думают, а потом разговаривают. Мы вовсе не такие глупые маленькие зверьки, как вы думаете. Я уверена, что на последнем собрании в храме все молодые девушки говорили о тебе, и что не одна из них мечтала о красивом молодом воине в пурпуре и в золоте…
   – Ты смеешься надо мной, Ренайя, – перебил ее Конон, – но я не сержусь на тебя за это, потому что волнение делает тебя еще красивее.
   Ренайя слегка улыбнулась. Она знала, что она хороша собой, и что мужчины искренно восхищались ею.
   – Вот они, настоящие моряки, – сказала она, – мужество Геркулеса и язык Дионисия. Но меня нельзя заставить замолчать комплиментом, и я все-таки скажу тебе, что не все женщины в Афинах учатся рассуждать в тесмофориях, и что многие девушки, думая о браке, мечтают также и о счастье.
   Она сделалась совсем серьезной, и прелестная складка, украшавшая ее губы, сгладилась.
   – Счастье, это жизнь, которую Гиппарх сумел создать для меня. Здесь я равная ему, он сам сказал мне это, и, тем не менее, я знаю, что он господин… Я признаю его авторитет и никогда не иду против его воли. Во-первых, потому, что он всегда старается быть справедливым; затем потому, что я его люблю всем моим сердцем и всеми моими чувствами; но я не любила бы его, если бы вместо того, чтобы быть покровителем и другом, он был бы для меня невыносимым тираном. Тебе это понятно?
   Конон ответил утвердительным кивком. Она продолжала:
   – В таком случае, подражай ему. Но для того предоставь той, которая будет твоей женой, право иметь больше мозга, чем у коноплянки. Если ты намерен, женившись, заключить ее в четырех стенах гинекея, ты будешь иметь в ней только первую из твоих рабынь, как бы ты ни покрыл позолотой стены ее тюрьмы. Она будет прекрасной немой птичкой. Ты будешь уходить в другое место слушать песню, которой она не будет для тебя петь. Она будет матерью твоих детей; а ты будешь искать в другом месте настоящей любви, которая дает и счастье, и утешение.
   – Ренайя, – сказал Конон, – я теперь понимаю, почему Гиппарху нет надобности ни трепать свои сандалии под портиками Агоры, ни блистать своим остроумием в гостях у какой-нибудь гетеры. Я не принадлежу к числу людей, знающих тебя давно, но мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что твоя душа еще прекраснее, чем твое лицо. Мне остается только последовать твоим советам, в чем ты, надеюсь, мне не откажешь, но ты говоришь со мной так, как будто Эринна стала уже моей женой. Я знаю, что я люблю ее, но любит ли меня она? С той минуты, как затворилась за мной дверь ее дома, я не перестаю думать о ней, но кто может сказать мне, что она не забыла уже меня?
   – Простодушный воин! Ты умеешь читать только в своем сердце! Ты сам только что говорил мне, что ты видел Эринну вчера в первый раз, а между тем тебе казалось, что ты знаешь ее уже давно. Ну, так то, что происходит в тебе, происходит точно так же и в ней. Вчера случай бросил в твои объятия ее молодое, гибкое тело. И, в то время, как ее голова запрокинулась назад, ты чувствовал у своей груди слабые удары этого чужого сердца, которое с той минуты стало тебе дороже твоего собственного. И у тебя явилось желание, чтобы всю жизнь продолжалось это опьянение любовью, которого ты раньше не знал: опьянение от одного лишь прикосновения, бесконечно более чистого, бесконечно более приятного, чем все другие ласки, которые оставляют за собой только разочарование… Вдруг девушка, у которой сердце и чувства спали, ощутила, как по ней прошла горячая дрожь твоего объятия. Что же, ты думаешь, она почувствовала в тайнике своей молодой души? Может быть, ничего? Ошибаешься. Между вами существует только одна разница: ты знаешь, чего ты желаешь, тогда как, она не знает еще этого. Она просто говорит себе, что ей было бы очень приятно провести так всю свою жизнь в твоих объятиях, которые, она знает, очень сильны, прижавшись к твоей груди, которая, она знает это, великодушна. Эрос поразил вас одной и той же стрелой. Никто не ускользает от его чар. Эринна будет здесь, как только заходящее солнце позволит ей покинуть, не обращая на себя внимания, родительский дом.
   – О, Ренайя, как бы я хотел, чтобы у нее было такое же сердце, как у тебя. Как бы я хотел, чтобы у нее были такие же возвышенные мысли, и чтобы она так же пылко высказывала их! И я с верой кладу к ногам бессмертных это желание, которое я не нахожу безрассудным.
   – В твоем желании нет ничего безрассудного, Конон, но только выслушай, что я хочу сказать тебе еще, – и задушевный голос Ренайи зазвучал в эту минуту как-то удивительно авторитетно. – Призывай бессмертных богов, раз ты веришь в их могущество. Но Гиппарх не раз говорил мне, что наше счастье мы создали сами, что это дело нашего разума и нашей воли, а не послано нам богами, созданными нами же самими, нашими пороками или нашими добродетелями. Кроме нас самих, это могло совершиться по воле Того Неведомого Бога, о котором он говорит мне иногда во время наших длинных бесед по вечерам, и алтари которого, говорит он, всюду.