Свет был настолько немощным, что, влившись в камеру, не смог погасить темноту и лишь растворил ее, размазал по стенкам тусклыми полосами.
   – Шнель!
   Не мягкое и предупредительное «битте!», с которым он влез в машину, а грубое, гортанное, заставившее отшатнуться – «шнель». Знакомое по началу пути, по лагерям и этапам. Оно было хлестким: гнало, придавало силы.
   Он вылез сам. Довольно уверенно. Что-то подсказало ему: здесь принимают по первому шагу – не покачнись, не оступись. Потом уже не встанешь. Не поднимут, во всяком случае.
   Вылез и пошел, не глядя ни на кого, твердо, как мог. Он намеревался жить.
   Не знал, что в пакете, привезенном унтершарфюрером, его именуют смертником.
 
   Вечером ему назвали лагерь – Заксенхаузен.
   Два ряда колючей проволоки, это над забором, а вдоль – через каждые сто метров вышка с пулеметом. Внутри изгороди – городок. Городок, где вместо обычных домов стояли бараки, проходы между ними заменяли улицы. По одной из таких улиц его прогнали до третьего блока и сдали дежурному.
   Тот спросил:
   – Почему не клеймен?
   В ответ получил пренебрежительное:
   – Нет надобности.
   Заксенхаузен был рабочим резервом замка «Фриденталь» и входил в комплекс «Ораниенбург», об этом Саид узнал тоже вечером. Можно было поразиться странному совпадению названий – ведь самое главное, переданное Исламбеку в ту мартовскую ночь, тоже именовалось «Ораниенбург». Его отправили туда, куда он по версии должен был стремиться. Насмешка или продуманный ход?
   Пусть и то и другое, лишь бы борьба.
   Знакомый по Беньяминово и Легионово с обстановкой лагерей, он ничему здесь не удивлялся. Серые тени заключенных, соединенные по окрику дежурного эсэсовца в длинную, колышущуюся от немощи и усталости ленту вдоль плаца, были чем-то близки ему. И он с грустным, но привычным чувством обездоленного и обреченного присоединился к строю. Запах тлеющей от сырости и вечного удушья одежды не оттолкнул его, не заставил отвернуться, лишь усилил душевную боль. И все же ему было легче и свободнее, чем любому, находившемуся сейчас на площади – он думал о борьбе, мысленно уже начал ее. А ощущение борьбы всегда избавляет от необходимости вникать в досадные и порой мучительные мелочи, связанные с условиями существования. Брюквенная похлебка, которую следовало бы выплеснуть в морду эсэсману, следившему за раздачей пищи, настолько жидкой и мерзкой она была, не испортила настроения Саиду. Он, как и остальные, выпил ее залпом – легче проглатывать разом неприятное, чем растягивать надолго. Про себя Саид отметил, что в гестапо кормили лучше. Впрочем, это и понятно, – там старались сохранить силы, жизнь для интересов следствия. На нары Саид тоже забрался безропотно, хотя сам вид их способен был вызвать страх у всякого живого существа – вонючие, пропитанные каким-то едким дезинфекционным раствором доски и такая же душная, ветхая подстилка! «Все временно, – подавлял он мысленно возникавший внутри протест, – не надо тратить огонь. Он нужен для дела…»
   Люди падали на нары и засыпали сразу. Казалось, они умирали; даже дыхания не было слышно. Саид не уснул. Долго лежал с открытыми глазами и думал. Думал все о том же: что ждет его в Заксенхаузене, какой будет борьба? Он так истосковался по действию, что сама перемена места уже будоражила нервы.
   С этим ожиданием он проснулся и с ним же вышел утром на наряд. Его не хотели брать на работу – еще не оформлен и нет номера, а без номера конвой не принимал группу. Напросился сам, настоял, и его повели. Сразу же через лес или парк, трудно было понять, – в замок, к трехметровой бетонной стенке, увенчанной изоляторами линии высокого напряжения и пулеметными гнездами.
   Как и вчера, день был без солнца и без теней – мутно-серый. Небо низкое, почти касавшееся навесом тяжелых облаков верхушек старых вязов и елей. Наволочь скрывала линии и краски, мешала видеть, и это вызывало у Саида досаду. Все шли потупясь, он – подняв голову, жадно глядя вперед, будто хотел скорее открыть для себя и запечатлеть окованный бетонным поясом замок.
   Фриденталь! Саид действительно торопился и мысленно подстегивал идущих рядом, медлительных и вялых, клял волочившего тяжелые сапоги конвоира. Злился на часового у ворот, который до тошнотворности нудно и долго пересчитывал заключенных, прежде чем впустить на территорию.
   Чего-то необыкновенного ожидал во Фридентале Саид. Именно тут находился таинственный центр службы безопасности, само упоминание которого заставило Дитриха прервать допрос.
   Вот он! Старинный парк. Седой парк. Седой потому, что была осень, и потому, что деревья замшели. Двое заключенных в выцветших, как и их лица, робах сметали листья с дорожек, сгребали в кучки, набивали мешки. Поверженный наземь наряд буков и вязов был кому-то нужен. Кого-то грел или кормил.
   Слева, куда вели колонну, стояло множество каменных и деревянных бараков. Часть их возвышалась над землей, часть уходила под землю, и лишь слепые оконца под крышами глядели на человеческие ноги. В земле что-то ритмично стучало и гудело. Но не громко – звуки тонули под слоем песка и камня, и, чтобы уловить их, приходилось напрягать слух.
   «Специальные курсы особого назначения! Вряд ли в этих подземельях чему-то обучали, – подумал Саид. – Здесь работают. Только работают».
   Справа по всей длине парка лежали дорожки – тихие, спокойные. Над ними шумели последние, еще не облетевшие листья, и где-то далеко-далеко лаяли собаки. Овчарки. Их голос хорошо знал Саид.
   Колонна шла к баракам, и пока шла, он ждал чего-то. Встала у дальнего, еще не достроенного. Ему показалось, что вот сейчас ожидаемое откроется. Начали переносить камни. Саиду дали деревянные носилки, впрягли в них сзади, он зашагал, глядя на сутулую спину какого-то поляка, лысого, с отвислыми ушами. Глядел и опять ждал чего-то. Носили весь день, и весь день он вглядывался во всех и во все – боялся упустить момент встречи. За день он узнал многое: в бараках что-то печатают, упаковывают, подсчитывают. Работают заключенные, но не те, что входят колоннами и колоннами покидают замок. Другие. Их не выпускают отсюда. И никогда не выпустят.
   Может быть, после войны только…
   Шепотом поляк поведал:
   – Делают деньги.
   – Деньги! Стоило для этого так строго охранять замок!
   – Не немецкие.
   – А?!
   – И все здесь делают не немецкое… Даже паспорта…
   Потом поляк кивнул в сторону замка:
   – Те, что живут на той стороне, тоже не немцы. Во всяком случае, на них не немецкая форма. Я видел своих, поляков, и чехов. Даже англичан один раз…
   Да, здесь все было не немецкое!
   Поглощая жадно новости, Исламбек продолжал искать ожидаемое. Каждый, кто подходил к нему в течение дня, казался Саиду носителем тайны. Пристально, с нескрываемым интересом он следил за заключенными и этим вызывал их удивление и недоумение. К вечеру интерес несколько ослаб, но Саид все же не отказался от надежды получить от кого-то весточку.
   На следующее утро волнение вновь вспыхнуло. «Если не вчера, так сегодня, – решил он. – Не для простой изоляции направил меня в Заксенхаузен Дитрих». Он все еще не знал о пакете, что привез с собой сопровождавший его унтер.
   На плацу повторилась прежняя история – конвоир отказался брать его на работу. И опять пришлось уговаривать, упрашивать, чуть ли не насильно втискиваться в колонну.
   Новый день был похожим на предыдущий, как две капли воды. Вошли в парк, свернули налево, к баракам, принялись таскать камни. Слушали, правда, без прежнего интереса, гул, стук и шарканье машин, доносившееся из-под земли. Разнообразием явилась воздушная тревога. Это была символическая тревога: заключенных никуда не уводили, приказали только лечь. Низко прошли самолеты. На Фриденталь не была сброшена ни одна бомба, но через двадцать минут донеслись взрывы со стороны Берлина.
   – Это англичане или американцы, – авторитетно заключил поляк, с которым они сегодня опять одолевали носилки. – Русские с севера теперь не летают. У них более короткий путь…
   В парк выскочили несколько офицеров. Под деревьями прослушали музыку бомб, и когда она стихла, сели в машину и умчались в город.
   Вечером Саид лег на нары уже без прежней уверенности в существование ожидаемого. Едва уверенность стала гаснуть, как навалилась тоска. Мозг засверлила прежняя мысль об одиночестве и безвыходности. Он отталкивал ее от себя, грубо ругаясь и кляня все на свете. Твердил упрямо: «Есть! Есть что-то, и именно в Заксенхаузене, иначе зачем меня сюда везли. Зачем жгли бензин. – Даже такое, циничное соскальзывало с губ. – Могли прикончить в той же машине и тем же бензином!» Он знал о душегубках…
   Уснул с бранью. А утром вернулось прежнее – надежда. Его уже не гнали от колонны и не требовали назвать номер: он стал своим здесь – и зашагал к замку рядом с лысым поляком. Поляк всю дорогу мучился, привязывая к башмаку ногу, именно ногу, – она была слишком тонка и мала, а деревянный башмак толст и огромен, с ним приходилось считаться.
   – Может, сегодня бросят бомбу на Фриденталь, – сказал лысый с надеждой.
   – Вы хотите умереть? – удивился Саид.
   – Не то чтобы умереть… просто кончить все это.
   Он устал жить, жить так – по сигналу и окрику. Видеть только чужое серое небо, даже тогда, когда оно было голубым и солнечным.
   И он кончил. Только позже, когда вместо Саида с носилками шел уже другой заключенный. Выхватил из-за пазухи белый лоскут и стал махать им над головой, пытаясь привлечь к лагерю внимание – над Фриденталем шли самолеты. Это была наивная, почти сумасшедшая идея. Лоскута никто не увидел, кроме конвоира. И тот застрелил лысого. Тут же, на глазах у колонны.
   Сегодня поляк не думал о лоскуте, его, видно, не было еще. Он думал о том, чтобы кончить все это, и подвязывал ногу к пантофелю, огромному, как корабль викингов.
   Опять ничего не произошло. Ожидаемое не открылось перед Саидом, но он не впал, как накануне, в отчаяние. Откуда-то пришла мудрая успокоительная мысль о необходимости терпения, и немалого. Внезапность равносильна чуду, а чудо не навещает этот мир, окаймленный непроглядной стеной и колючей проволокой.
   Он приготовился ждать. Познавать этот мир и ждать…
   Первым и единственным пока поводырем в сложном и таинственном лабиринте познания был его напарник, тот лысый заключенный с обвислыми ушами, живое изваяние скорби и иронии. Он сказал Саиду, что здесь, в замке, – тоже смертники, пожалуй, самые настоящие. Из Заксенхаузена можно еще выйти живым, если война успеет закончиться к следующей осени и силы не полностью угаснут в наших телах, а они, те, что в замке, умрут скоро, и умрут здоровыми, полными сил. Им смерть наречена как обязательное условие при выборе профессии.
   В полдень во время обеда Саид увидел обитателей замка, вернее, той части Фриденталя, где стояла тишина и иногда раздавался лай собак. Несколько солдат и офицеров в чешской и английской форме подошли к бараку, около которого работали заключенные, а сейчас, расположившись группами, ели. Им, этим военным, необходимо было спуститься в подземелье. За железную дверь никого сразу не пускали. Надо было ждать.
   Двое военных оказались туркестанцами. Их сразу узнал Саид. Даже в чешской форме они выделялись своим смуглым цветом кожи и особым тюркским разрезом глаз. И говор был знакомым, слишком знакомым, он заставлял радоваться и мучаться одновременно. Припав к консервной банке, наполненной мутной жижей, он слушал, ловил каждое слово, звучащее рядом. Все, что говорили военные, было важно, потому что напоминало о родном. Музыка, волнующая, заставляющая сердце замирать от какого-то необъяснимого восторга, – вот что такое речь земляка. И Саид вначале не вникал в смысл слов, только упивался звуками. Он даже зажмурился на какие-то мгновения, отдавая себя радостному ощущению родного и знакомого.
   О чем говорили туркестанцы? Постепенно он стал различать слова и понимать их смысл. Офицер и солдат обменивались впечатлениями о просмотренном вчера фильме. Нет, не о военном фильме. Какая-то любовная история. Саид не поверил. Он не мог представить себе, что его земляки, лишенные родины, лишенные всего светлого, дорогого, способны жить пустяками. Способны вот так спокойно говорить о каком-то фильме, даже шутить. Офицер хихикал – ему запомнилась героиня, спасавшаяся от разгневанного мужа в ночной рубашке. Он один хихикал. Солдат был хмур. Железная дверь, перед которой они стояли, пугала его, заставляла то и дело прерывать разговор и бросать тревожные взгляды на дощечку с лаконичной надписью: «Ферботен!» – «Запрещено!»
   Диверсанты. Несчастные из несчастных. Их участь – вечное изгнание, даже если те, кого они предали, и те, против кого их пошлют, простят им. Они будут одинокими среди близких по крови. Конечно, когда дойдут до родных мест. Но дойдут ли – поляк назвал их смертниками.
   У Саида возникло братское чувство сострадания к этим двум гибнущим людям. Ему подумалось, что у двери можно еще спасти их – словом, напоминанием, угрозой, просьбой, наконец, – а когда они войдут в нее, будет уже поздно, словно существовал какой-то рубеж, очерченный железным порогом, а за ним – бездна.
   Но их не остановили – кто мог это сделать, – и они спустились по ступенькам вниз. И когда шли, тот, что был сзади, засмеялся. Жалость мгновенно погасла в сердце Саида. Злоба, обжигающая, охватывающая все существо разом, толкнула его на неожиданный для самого себя поступок. Он крикнул:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента