* Лично автору известен лишь один такой случай, да и то десятилетней давности. Тогда "супругам" дали по три года, но при этом все преотлично знали: дело не в том, что устроив засаду, их накрыли на горячем, а в том, что накануне они проникли в кабинет самого начальника лагеря, украли несколько пачек чая и сожгли все рапорты на нарушителей режима. Сделано было чисто, но, как водится, нашлись доносчики. Однако доказать что либо было трудно, и тогда начальник лагеря публично пообещал "заделать козу" ворам - и заделал.
   О других случаях осуждения за гомосексуализм автору неизвестно, но, чтобы избежать упрека в расширительном толковании личного опыта, он позволит себе сослаться на таблицу (No 27) "видов преступлений, за которые были и 1971 году осуждены лица, уже отбывающие наказание в ИТК особого режима". Вот эта таблица, выписанная автором из бесстыдно похищенной им у начальника отряда брошюры под названием "Памятка практическому работнику ИТК особою режима" (М.ВНИИ МВД СССР. 72 г.). 1. Действия, дезорганизующие работу ИТК (ст. 77 1 УК РСФСР) - X. 1%: 2. Хищение государственного или общественного имущества (ст.ст.89-93,96) - 3,4%; 3. Умышленное убийство (ст.ст.102,103) -16,2%; 4.Умышленные тяжкие и менее тяжкие телесные повреждения (ст.ст. 108,109) 17.9%; 5. Изнасилование (ст. 117) - нет; 6. Мужеложство (ст. 121) - 0,4%: 7. Кража (ст. 144) - 0.8%. 8. Грабежи, разбой (ст. ст. 145.146) - нет: 9. Побег (ст. 188)- 19,5%: 10. Сопротивление представителю власти (ст. 181) - 8.2%; 11. Хулжансгво (ст. 206) 11,5%; 12. Изготовление или сбыт наркотиков (ст. 224) 0.9%: 13. Прочие преступления - 13.1%.
   * * *
   Специально историей вопроса об отношении к педерастии в России никто вроде бы не занимался. Как-то автору случилось наткнуться на свидетельство одного иностранного наблюдателя, но оно произвело на него впечатление откровенно недоброжелательного, и он даже не счел нужным ни запомнить имя этого иноземца, ни переписать в свою тетрадь его наблюдения. Таким образом, единственно известное автору объективное свидетельство принадлежит Юрию Крижаничу, жившему в России во второй половине 17 в., в царствование Алексея Михайловича. Крижанич - ученый-серб, пламенный славянский патриот, видевший в русском царе единственного государя, который может объединить всех славян. Выдержки из его книги "Политические думы", которые С.М.Соловьев приводит в 13 части своей "Истории", чрезвычайно интересны, но мы процитируем лишь то, что непосредственно относится к нашей теме: "У турок нам следует учиться трезвости, стыдливости и правосудию. Эти неверные не менее нас грешат противоестественным грехом, но они соблюдают стыдливость; никто у них не промолвится об этом грехе, не станет им хвастаться, ни упрекать другого. Если кто проговорится, то не останется безнаказанным, а у западных народов сожигают таких преступников. В России же этот гнусный грех считается шуткою. Публично, в шутливых разговорах, один хвастает грехом, иной упрекает другого, третий приглашает к греху, недостает только, чтобы при всем народе совершали преступление... пора поднять стыдливость против содомии". Свидетельство очень яркое, но по своей единичности оно вряд ли может считаться достаточным для сколько-нибудь серьезных обобщений.
   Если в прежние времена рассадником гомосексуализма была по преимуществу армия (особенно флот), то в нашу гуманную эпоху наиболее многомиллионная форма насильственного отрыва особей одного пола от другого - лагерь. Когда и на воле-то гомосексуализм нынче не велика диковинка, то что же удивляться тюрьме? Тем паче, что содомия давно утратила привкус богопротивности, а этический релятивизм, которым чаще всего лишь маскируется оголтелый имморализм, печальная данность этого столетия, нравственный сифилис, которым больны чуть ли не все поголовно: нос уже провалился, так давайте не прятаться, а расхваливать пьянящее чувство свободы, расторможенности, раскрепощения, даруемые бледной спирохетой!..
   По отзывам бывалых людей, девять десятых уголовников - гомосексуалисты. Но собственно педерастами (они же "козлы", "петухи"), по лагерным представлениям, считаются только пассивные педерасты, которыми, ориентировочно, являются около 10% всех уголовных преступников. Быть активным педерастом - это такая заурядная норма, что для них даже и особого названия нет. Лишь наиболее страстных приверженцев однополой любви зовут "козлятниками", "петушатниками", "глиномесами" или "печниками" - насмешливо, пренебрежительно, иронически или почтительно (в зависимости от контекста и ступени, занимаемой "трубочистом" в лагерной иерархии), но никогда - презрительно. Иное дело "лидер", "козел" или "петух".
   Вот уже несколько десятилетий лагерь (как мужской, так и женский) является поставщиком сексуальных извращенцев всех мастей, а такие ругательства, как "козел", "петух", "ковырялка", "кобел", давно уже вплелись в красочную гирлянду уличной матерщины. Ну, пока такими оскорблениями осыпают друг друга школьники, это еще полбеды, но, дорогой читатель, упаси вас боже обозвать "козлом" лагерника. Он тут же потребует доказательств, а за отсутствием таковых имеет право и убить: тюремный закон императивно предписывает в таком случае как минимум избиение, иначе звание "козла" считается правомерным. Для лагерника это не оскорбление, а обвинение. И дело вовсе не в каком-то особом чувстве чести, а в том, что звание "козла" влечет за собой весьма существенные житейские невзгоды. Это обвинение (как, кстати говоря, и обвинение в "стукачестве") должно быть смыто непременно кровью или, как минимум, публичной зуботычиной, иначе - падение на социальное дно. "Козел" должен жить отдельно от всех, а если и в общем бараке или камере, то где-нибудь в уголку, у параши. Его кружка-ложка помечены дыркой. Уголовный быт казуистичен и ритуализирован, в казуистике и ритуалах его претензия на бытие, значительность, неслучайность, стабильность в качестве особой социальной группы, вечной и неистребимой. "Козла", посмевшего выдать себя за простого "мужика", бьют усердно, но не до смерти, если же он "канал по первому кругу", то есть прикидывался блатным и ел-пил из одной с ворами миски-кружки, жизнь его под большим вопросом: сотрапезничество с "козлом" - пятно на воровской репутации и, не будучи смыто кровью, может самому вору стоить жизни. "Козел" - безгласное, бесправное орудие удовлетворения сексуальных потребностей, и только в эти минуты прикосновение к нему не оскверняет: днем он - пария, неприкасаемый. Особенно строго этот закон блюдется в лагерях для малолетних преступников. Жизнь "малолеток" всесторонне ритуализирована и табуирована, каждый следит за каждым, и всякое отступление от правил преследуется жесточайшим образом. Даже случайное прикосновение к "козлу" чревато взрывом массового энтузиазма - роль инквизитора, охотника, палача, могучего в праведности гнева и презрения своего, так упоительна... И в ту же ночь легион распятых и искалеченных принимает в свои ряды еще одного несчастного.
   (Здесь утрачена часть текста.)
   Чем занимаются во мраке взрослые люди на воле - их личное дело. На свободе гомосексуалист не обязательно подлец; в лагере он почти всегда вынужден быть "стукачом": не защищенный общеарестантской поддержкой, он, в сраме своем, беззащитен и перед начальством - угрожая ему новым сроком за гомосексуализм или разоблачением в глазах матери или жены, "педагоги" в конце концов вынуждают его к доносительству.
   (Здесь утрачена часть текста.)
   Уже Достоевский отмечал, что наружность обитателей "Мертвого дома" зачастую чрезвычайно безобразна. Наблюдение верное и для наших времен. Вообще, бездуховность, низменность помыслов и стиля жизни накладывают каинову печать безобразной животности на облик большинства обитателей уголовных джунглей. Верно замечено, что до какого-то времени человек живет с лицом, данным ему небесами и родителями, а потом - с тем, какое сам заслужил. Но особенно безобразны "козлы", и более всего они отталкивающе отвратительны совмещением в себе черт крайней униженности, забитости, несчастности и чрезвычайной жестокости по отношению к слабейшим, подлости, трусливой наглости. Что и зафиксировано в лагерной пословице: "Нет наглее наглого педераста". Не без исключений, конечно. Вот, например, живет в нашей зоне всесоюзно знаменитая Любка, "дама", весьма совестливая (по "козлиным" меркам, конечно), очень строго блюдущая кодекс староуголовной морали. Она громогласно обличает тайных "петухов", призывая их сбросить маску, а главное - не ходить по "кумовским"* кабинетам. О себе "она" заявляет: "Я воровская педерастка", ест из отдельной миски, никогда не пойдет, хоть убей ее, в общую камеру, время от времени подновляет выколотую под левым глазом мушку, каковой в былые времена клеймили членов козлиного клана, и с удовольствием демонстрирует любопытствующим отвислое брюхо, на котором корявыми буквами запечатлен лозунг: "Лучше умереть у красивого юноши на х-ю, чем на лесоповале". 8-го марта "она" повязывает голову цветастой косынкой и, повиснув на оконной решетке, целый день визжит бабьи частушки, а во время прогулки стыдит "политиков" за то, что они "не мужчины" и клянчит у уголовников подарки: "Что же вы, мужчины, ничего мне не дарите на мой-то праздничек?"
   * "Кум" - лагерный оперативник.
   Любке уже за шестьдесят. Сидит "она" безвыходно что-то лет тридцать, да до того и на Соловках сиживала, и всю Сибирь исколесила в этапных вагонах... всего лет 40-45 наберется. "Она" уже и "сама" забыла, где, сколько и за что сидела. Последний "четвертак" Любка отхватила в 1952 году за убийство начальника режима (не то капитана, не то майора): он застрелил "ее" супруга и погиб от Любкиного топора. "Ей", конечно, пришили политический террор. Начальство старается "ее" обходить, так как "дама" она нервная, истеричная, может и огреть чем ни попади, а увидев какого-нибудь чужого, случайно забредшего в наш лагерь начальника, тут же скидает портки и, нагнувшись, демонстрирует выколотые на ягодицах голубые глаза. У Любки гипертония, порок сердца да к тому же вместо нормальных рук - одни ладони (пальцы "она" отрубила, спасаясь еще в те годы от работы), и потому "она" признана нетрудоспособной. Любка так давно сидит, что лагерь окончательно утратил для "нее" значение кары, и "она" громко повествует о том, как проведет одну-единственную неделю на свободе. "Откидываюсь я, мужчины, в одна тысяча девятьсот семьдесят седьмом году 25 января, - сладким напевным голоском рассказывает "она" во время прогулки. - Сразу еду в Москву-матушку, покупаю новую малированную миску с цветочками... да... рубля за два, а то и за три... и мохнатое полотенце с красными петухами... Да... Потом весь свой капитал - у меня ведь 65 рублев на счету! - пропиваю с мужчинами... Яблочков бы не забыть, я их, почитай, годков двадцать не едала, да... и на другой день иду к этому поганому Сталину Руденке, скидаю портки и говорю...". "Кто тебя, старую дуру, к Руденке пустит!" - перебивают "ее". "Ну тогда подхожу к первому милиционеру и говорю: "Вы, жандармы, Гитлеры тухлые, а ну, сажайте меня обратно! Срать я хотела на вашу колхозную свободу!.. Только не к политическим, а к ворам... к молоденьким ворам. И - эх!" - визжит "она" разухабисто и призывно шлепает себя беспалыми ладонями по ягодицам.
   (Здесь утрачена часть текста.)
   Никто из новичков, особенно молодых, не застрахован от тяжкой "женской" доли. Но даже и в другие, более откровенно-ножевые времена, как бы вор ни пылал страстью к какому-нибудь смазливому "красюку", он не спешил насильничать - "законней" и безопасней принудить пассию к "добровольному" сожительству, сперва так или иначе деморализовав ее, коварно загнав в безысходный угол, где выбрать можно лишь один из двух ножей - железный или кожаный.
   Профессиональные уголовники - порой проницательные сердцеведы. Они знают, как важно ошеломить жертву, вызвать у нее моральное замешательство, навязать ей чувство вины, заставить оправдываться: кто оправдывается - уже не боец, кто объясняется - наполовину побежден. Знающий правоту свою иной раз и ножа не страшится, даже толстый фраер в ночном переулке может ради имущества своего не пощадить живота своего и, обезумев от праведного гнева и страха, учудить нечто героическое. Но если правота его под вопросом, он куда смиренней. Надо заставить его оправдываться.
   - Дя-я-денька, дай часы поносить, - канючит малец.
   Почтенный обыватель, сперва опешив, наливается гневом:
   - А ну, иди, иди отсюда, пока милицию не позвал... Ишь ты! Сопляк, а туда же - часы ему!
   - Дя-я-денька... - не отстает тот, нахально цепляясь за полы пальто.
   - Ах, наглец!.. Брысь!
   Оборвыш шлепается на землю и ревет что есть мочи. Из ближайшей подворотни мгновенно выворачиваются двое-трое громил:
   - Ты чаво, гад, над пацаном измываешься?!
   - Да я... да он, - заикается тот. - Понимаете ли...
   Но поздно - его уже колотят... за мальца, а заодно и обирают его до нитки.
   Способов загнать жертву в западню много. Обычно "авторитетный вор", облюбовав "красюка", демонстративно приближает его к себе, пока тот не привыкнет к заискивающей почтительности. Потом втравливает его в карточную игру и оплачивает его долги, но, когда они достигают значительной суммы, вдруг впадает в гнев и требует вернуть все истраченные и проигранные деньги. Но где их взять? Вчера еще в почете, вчера еще он сам травил, избивал, а то и участвовал в убийстве "неплательщиков", а сегодня... Кругом виноват, всякая шавка, недавние льстецы и лизоблюды теперь язвят и оплевывают его всенародно. И сроку всего два дня... Затравленный, считая себя сплошь виноватым, он, съежившись от страха, ждет смерти или чуда. "Не боись, паря, - хрипит ему искуситель. - Никто не узнает. Опять заживем как боги... Не боись: один раз не пидарас...". И всё, человеку конец.
   Есть и другой исход - куда более достойный, но и куда более необратимый, окончательный - в смерть. В начале лета этого, 74-го года в запретке уголовного лагеря No 3 был застрелен молодой, лет девятнадцати, парень. Сроку у него было всего два года, до свободы оставалось что-то месяцев пять-шесть; загнанный в угол, он участи "козла" предпочел смерть и среди бела дня полез, не спеша, через забор. Автоматчика, как водится, за меткую стрельбу наградили именными часами и дали двухнедельный отпуск.
   АЛЬБЕРТ
   От тюрьмы да от сумы не зарекайся.
   Народная мудрость
   Пару недель назад из Владимирской тюрьмы вернулся Февраль и привез скорбную весть о смерти некоего Альберта С. Скорбную лишь для автора, так как, кроме него, никто в зоне и не знал, что такое этот Альберт. Февраль потому и зовется Февралем, что у него "не хватает", и надо было потрудиться, чтобы извлечь из немногословной невнятицы более или менее отчетливое представление о последних днях Альберта.
   История этого Альберта поневоле заставляет задуматься над страшным смыслом все той же народом мудрости о тюрьме... Никто, никто не застрахован от тюрьмы, а следовательно, и от участи, постигшей Альберта. Но автор предуведомляет читателя, что судьба Альберта в некотором роде нетипична - не тем, что с ним (Альбертом) случилось, а тем, как он воспринял случившееся.
   Пренебрегая законами занимательности, рекомендующими постепенное и непрямое подведение читателя к некоей заранее известной автору сути или, как минимум, подачи ее в самом конце рассказа, автор дает ее в начале. Вот она:
   1. Какой богатый человеческий материал пропал ни за что! 2. Честному и умному тюрьма - трижды тюрьма. 3. Если закон не защищает человека - он вынужден сам быть судией и палачом. Он прав и... горе ему! 4. Упаси тебя Боже, читатель, от участи Альберта! Но если бы всякий из нас не щадил живота своего, мстя подлецу своему, то, может, подлецов стало бы меньше на белом свете.
   Вместе с тем, заранее изложив эти горестные выводы, к которым любознательный читатель, ознакомившись с историей Альберта, пришел бы и сам, автор очень надеется, что проницательный читатель обнаружит в этой истории и некие иные смыслы.
   Кроме всего прочего, судьба Альберта поразила автора еще и тем, что наглядно опровергла его давнее мнение, что русскому человеку несвойственно жертвенно-фанатическое служение некоей мстительной цели. Он существо по преимуществу смирное, но и вдруг порывистое, вскидчивое, готовое в эту минуту на любую крайность, однако быстро отходчивое. Чтобы годы и годы посвятить какой-нибудь там вендетте - это здесь не водится. Пушкин с его гениальным чутьем недаром такого мстителя окрестил не каким-нибудь там Петром Ивановичем, а Сильвио.
   Хотя Альберт тоже не ахти какое русское имя. А впрочем, почему бы и не русское? Не в смысле соответствия православным святцам, а в том смысле, в каком русскими являются имена чад шарахающихся из крайности в крайность родителей: то это принимающая порой патологические формы любовь к дремучей патриархальщине, то периоды какой-нибудь галло- или англомании, то полосы горделивого верноподданничества... В этом смысле русскими являются и такие имена, как: Октябрь, Сталина, Баррикада, Вилена (В.И.Ленин), Медера (Международный день работницы), Одвар (Особая Дальневосточная Армия), Лагшмира (Лагерь Шмидта в Арктике), Персострат (1-й советский стратостат), Оюшминальд (Отто Юльевич Шмидт на льдине) и даже Пятьвчет, что означает пятилетку в четыре года!
   * * *
   В первых числах января этого года, только-только мы изгнали из своей камеры уличенного в воровстве и доносительстве уголовника и вздохнули облегченно, мечтая спокойно зажить втроем, как к нам подсадили новичка, прибывшего в тот день с этапом. Зона у нас крохотная - в 1-й камере чихнут, из 12-й - "чтоб ты сдох, скотина!" кричат. Так что новичка еще только обыскивали в комендатуре, а все уже знали, что он из уголовного лагеря и сроку имеет 13 лет.
   Как и положено, прежде чем переступить порог камеры, он спросил:
   - Вы не против, ребята?
   Мы были, конечно, против: на восьми квадратных метрах и троим-то нечем дышать... Но по лагерным законам нельзя не впустить в камеру человека, о котором ничего плохого еще неизвестно. К тому же только накануне мы с большим шумом выселили Чертогона, и нарываться на новый скандал охоты не было: скажи мы "против", надзиратели начнут силой заталкивать его в камеру, он будет упираться, они его - в спину из коридора, а мы - в грудь из камеры... А человек-то он новый и вроде бы ничего с виду.
   - Давай, - промямлил один из нас. Расстелил он на верхних нарах жиденький матрац, кинул в изголовье набитую книгами сетку и говорит:
   - Давайте знакомиться: я Альберт С.
   Ну Альберт и Альберт - черт с тобой, раз уж не удалось от тебя отвертеться...
   Заварили ради знакомства чифирку, приглашаем его:
   - Не пью, - говорит. - Спасибо, ребята.
   Удивились мы, но промолчали, а он разлегся на нарах и в книгу уткнулся... "Эге", - сказали мы себе и немного приободрились. Обычно эта публика мерзавец на мерзавце, а тут вроде... Впрочем, ухо держим востро - не приучены мы в исключения-то верить.
   Вечером, перед самым отбоем слышим:
   - Мужики, иногда я храплю - толкните, если слишком уж...
   Час от часу не легче! Храпел он и в самом деле ужасно... Да что же сделаешь - на то она и камера: храп - еще не повод для изгнания.
   Ну ладно, сидим день, два - он все так же молчит: с работы придем, он сапоги скинет, влезет на нары и за книгу. Автору это понравилось: он всегда считал, что, будь ты расподлец, стукач или даже "козел", лишь бы сидел тихо и не мешал ему книги читать и думать свою думушку. Даже такой-то, с изъянцем, и лучше порой какого-нибудь шумливого честняги - такого-то легче усмирить, рявкнув: "А ну ты, змей, не забывайся!.."
   * * *
   Минуло дней пять-шесть, и вот как-то в цеху подходит к автору Альберт:
   - Можно тебя на пару слов? Где бы нам приткнуться?
   А приткнуться в нашем цеху и впрямь негде - ни раздевалки, ни душа, ни единого укромного закутка... Уселись мы с ним на слесарном верстаке, благо слесарь в это время шлифовальный станок ремонтировал, и автор услышал следующее:
   - Я хочу вот что сказать... Все равно это станет известно... да и наплевать... В общем: я "петух"...
   Автор растерялся, не зная, как реагировать на такое признание, а Альберт усмехнулся - то ли грустно, то ли иронично - и продолжает:
   - Ужас какой, правда?.. Впрочем, я и не думал, что ты обрадуешься этому известию, но и бледнеть-то так к чему? Не ты ведь, а я... Хоть и поневоле. Или тебе до лампочки? - Взгляд его был внимателен и строг. - Что по склонности, что поневоле?
   - Нет, почему же... - смущенно бормотнул автор, усиленно соображая, как ему теперь быть с таким сокамерником.
   А он, так и не дождавшись вразумительного ответа, продолжает:
   - Как я понял, в вашей зоне особенно-то с этим не носятся... Да и полно их у вас, вижу... В вашей камере я бы передохнул малость. Долго-то я здесь все равно не засижусь... Можете, конечно, выгнать меня. Это ваше право, и я не обижусь... Но когда-нибудь вам будет стыдно. Все, - он соскочил с верстака. Пока все.
   - Подожди-ка! Мне же надо с сокамерниками поговорить. А как сказать?
   - Так и говори...
   - Но ведь...
   - Плевать: я не скрываю!
   Посовещавшись, мы решили пока оставить его в камере, а там видно будет. Вместе с тем мы пришли к заключению, что доверять Альберту нельзя.
   В логике наших рассуждений внешне все было правильно: общеизвестно, что почти всякий убежавший из уголовной зоны - сукин сын, а уж "петух" и того паче. Так-то оно так, но эти печально-строгие глаза, эта горькая усмешка, вообще весь его облик, все манеры?.. В жизнь бы не подумал, что уголовник! Что-то тут не то, глубокомысленно решил автор. А почему бы, спросил он себя, не попытаться, отложив на время книги в сторону, попристальнее присмотреться к этому Альберту?
   Поставив перед собой задачу понять Альберта, автор всячески уговаривал себя относиться к нему непредвзято и, однако, не мог не отдавать себе отчета в том, что всякий раз, едва подумав об Альберте, он как-то внутренне съеживается, готовый вздрогнуть. Не так ли и тот, кто не жалует приязнью даже собак, этих испытанных друзей человека, с тайным содроганием и опасливым отвращением смотрит на какую-нибудь там змею, и должно пройти немало времени, прежде чем он научится понимать ее, признает и за ней право на жизнь, перешагнет наконец через питающееся мифами и предрассудками отвращение и даже - не исключено - проникнется к ней симпатией. Вскоре автор узнал Альберта поближе и уже не только не думал, что Альберт такая уж змея, но порой начинал подозревать, что, может, он, совсем даже напротив, не змея вовсе, однако он так и не сумел преодолеть в себе некоей антипатии, опасливой настороженности, ожидания какого-нибудь подвоха...
   Но однажды из книги Альберта выскользнула пожелтевшая фотография, автор поднял ее и увидел кучку ребятни под большой, судя по мощному стволу, липой.
   - Ты где? - спросил он.
   - Вот, - ткнул тот пальцем.
   Похоже, именно после того как автор увидел на этой карточке Альберта-малолетку, он с удивлением и недовольством собой обнаружил, что ему опять с изрядным трудом дается роль бесстрастного исследователя - на этот раз по иной причине: змея оказалась довольно симпатичным существом. И стоило автору признаться в этом себе, как словно некая пелена спала с его глаз...
   * * *
   Единственным источником сведений об Альберте был сам Альберт (за исключением последнего известия, привезенного Февралем), и потому перед автором с самого начала встала проблема оценки достоверности получаемой им информации (крайне скудной, кстати сказать). Только в самые последние дни общения с Альбертом автор воспринимал каждое слово на веру, а до этого он конспективно заносил в особую тетрадь все услышанное от Альберта об Альберте и на полях напротив каждого более или менее значительного факта выставлял оценку достоверности по следующей системе: 0 - заведомая ложь, 1 - очень малая степень достоверности, 2 - не исключено, но маловероятно, 3 - ни то ни се, серединка на половинку; 4 - заслуживает доверия с весьма незначительными поправками, 5 - совершенно достоверно (конечно, в пределах человеческих возможностей). Позже автор, просматривая эти оценки, признал, что вполне мог обойтись и четырехбальной системой - без 0 и 1.
   Теперь, спустя значительное время, автор, сопоставив одно с другим, зная и то и се, проанализировав третье и десятое, просуммировав когда-то проставленные им отметки и разделив их на число зафиксированных фактов, оценивает все сведения, сообщенные Альбертом об Альберте, на "четыре с плюсом". Но пусть бы лучше 3, лишь бы располагать большим количеством сведений. Увы! Альберт был неболтлив и очень редко принимал участие в обычной камерной трепотне и ни разу не промолвил ни единого пустого слова - слова ради слова, лишь бы что-нибудь сказать... Для камеры это находка, но в данном случае для автора это обернулось большой потерей. Особенно мало ему удалось преуспеть в получении сведений о лагерном периоде жизни Альберта. В общей сложности все сообщенное Альбертом уместилось на трех тетрадных листах, таким образом, сведения, которыми располагает автор, не только не полны, но и удручающе отрывочны. Всю динамическую часть истории Альберта автор мог бы изложить на двух страницах. Может, тем и следовало бы ограничиться, ибо и безотносительно к облику Альберта она, эта динамичная часть, достаточно впечатляюща, чтобы разбередить душу. Наверно, так, ибо лучше дать вкратце сухую суть, чем пытаться сказать больше, не имея возможности сказать всего. И все же автору важно попытаться хоть несколькими штрихами очертить облик Альберта - без оглядки на литературные каноны, требующие цельности картины, плавности переходов, отчетливого выявления психоидейных пружин и т.д. Автор сообщает ровно столько, сколько он знает сам, к домыслам в угоду литературной эстетике он не склонен. Слишком серьезная это штука - жизнь, чтобы подправлять ее.