– За службу твою я тебя наградила, граф. Но нужду государства я не забыла тоже. Нам нужно спокойствие. Я характер ее поняла: эта женщина даст нам спокойствие разве в могиле. Прощай, граф. Я знаю, ты собрался опять вернуться в Петербург. Не надобно тебе.
   Он с изумлением посмотрел на императрицу.
   – Здоровье у тебя неважное. Ты правду писал. Потерял здоровье на ревностной службе отечеству. Я уже давно о сем подумывала – и даже освободила твои московские дома от всяких денежных сборов. В Москве будешь жить, граф.
   Орлов глядел на императрицу. Она выдержала его взгляд и прибавила:
   – Брат твой как-то сказал: «Два светила у тебя, матушка: я и Алешка!» Слишком много света будет для одного Петербурга держать вас там обоих. Мы должны об украшении и другой нашей столицы подумать.
 
   Голицын: «Кто она?!!»
 
   Князь Голицын подъехал к Петропавловской крепости. Карета въехала за стены крепости и направилась, как обычно, к Алексеевскому равелину.
 
   «Вчера получил от государыни лично исправленные ею доказательные статьи. В них на основании наших допросов неопровержимо доказывалось, что все письма к августейшим особам Европы, захваченные у разбойницы, изготовила она сама и сама придумала также называть себя дочерью императрицы Елизаветы. Двадцать доказательных статей лично составила матушка. Вот как удивительно волнует ее это дело… Ох-хо-хо…»
 
   В камере – князь Голицын и Елизавета. Ушаков за своей конторкой приготовился записывать.
   – Надеюсь, что вы прочли сии статьи. И, как милостиво указала государыня, они напрочь уничтожают ваши ложные выдумки. Вы приготовились к ответу?
   – Да, князь, совершенно.
   – Итак, статья первая…
   – Не будем тратить времени, князь. У меня все те же ответы на все статьи. О рождении своем не ведаю. И наследницей престола не называлась.
   – Но побойтесь Бога. Вот смотрите, пункт седьмой: «Если сличать стиль и слог упомянутой женщины со стилем и слогом писем, захваченных у нее…»
   – Не тратьте времени, князь. Ответ будет все тот же.
   – Но так невозможно! Невозможно! Вы лжете на каждом шагу.
   – В чем же моя ложь? – открыто издеваясь, спросила Елизавета.
   – Да во всем. Даже в самых мелочах. И сейчас я вам это докажу!
   – Жду, и с большим интересом.
   – Например, вы заявляли, что понимаете по-арабски и по-персидски и воспитывались в Персии.
   – Именно так.
   – Напишите несколько слов на этих известных вам с детства языках.
   По знаку князя Ушаков положил перед Елизаветой лист бумаги. Она усмехнулась и быстро написала на бумаге какие-то знаки.
   – А теперь пригласите господ в камеру, – приказал князь Ушакову.
   Ушаков ввел в камеру двух старцев.
   – Этот господин из Коллегии иностранных дел… А этот господин из Российской Академии наук… – объявил торжественно князь принцессе. – И оба они в совершенстве владеют восточными языками.
   После чего Ушаков положил перед ними бумагу, написанную принцессой.
   – Что это? – обратился Голицын к ученым. Ее внимательно смотрели на бумагу и молчали.
   – Это арабский или персидский? – строго спросил князь.
   – Это никакой, – сказал наконец один из них, – это абракадабра.
   Елизавета, усмехаясь, наблюдала всю эту сцену.
   – Почему вы молчите, сударыня, и что это все значит наконец?
   – Это значит, – спокойно ответила принцесса, – что спрошенные вами люди не умеют читать ни по-персидски, ни по-арабски.
   – Все! Довольно! – в бешенстве поднялся Голицын. – На хлеб! На воду! И почему у нее тонкое белье в постели? Это что у нас тут – будуар или государева тюрьма?
 
   «После того издевательства я не ходил к ней в камеру. Пусть поживет в строгих мерах: может, спеси – то поубавит! А тут еще и великие празднества подошли по случаю заключению мира с турками.
   Праздновать у нас умеют и любят. Я получил от государыни шпагу с бриллиантами и надписью: „За очищение Молдавии до самых Ясс“. Наши блестящие модные насмешники, конечно, шутить по сему поводу изволили. Пусть шутят. Прибаутки-то их забудутся, а шпага к вящей славе останется. Все это время она писала самые жалостливые письма…»
 
   В углу сидят караульные. На кровати, покрытой грубым одеялом, лежит Елизавета. В камере полутьма.
   Входит Голицын, за ним Ушаков. Караульные молча поднимаются, выходят.
   – Принеси свечей! – приказал князь Ушакову.
   – Не надо, – раздался голос с постели. – Мне не хочется, чтобы вы меня видели. Простите, что лежу: проклятый кашель изнурил… да и в моем положении ходить не просто.
   Голицын уселся и сказал в темноту:
   – В последний раз, сударыня. Матушка императрица надеется, что одумаетесь. И расскажете всю правду.
   – Странные тут люди, – задумчиво сказала она из темноты. – Я вам искренне предлагаю… даже умоляю… разрешить мне написать в Европу моим знакомым, чтоб попытаться выяснить эту самую правду. Почему вы не даете мне возможности им написать? Чего вы боитесь? Что они организуют мой побег? Но я никогда на это не соглашусь. Этого не позволит моя честь. И главное… почему ваша государыня не хочет поговорить со мной? Почему меня все время смеют упрекать во лжи и хитрости? Если б была хитра, разве поддалась бы я так слепо воле графа? Он! Он ввергнул меня в погибель! – Она кричала.
   – Вы уже говорили все это, сударыня.
   – Ах, князь, опять вы начинаете сердиться. Мне всегда больно, когда сердятся люди, которых я люблю. Поверьте, мое доверие к вам не имеет пределов. И в доказательство я хочу просить вас передать письмо императрице.
   – Опять!
   – Да вы не бойтесь, вы уже выучили меня писать вашей государыне, – засмеялась она в темноте и начала читать письмо: – «Ваше императорское величество, находясь при смерти у ног Вашего величества, излагаю я в объятиях смерти плачевную мою участь. Мое положение таково, что природа содрогается. Я умоляю Ваше величество… – Она помедлила и продолжала: – Во имя вас самих благоволите оказать милость и выслушать меня. Да смягчит Господь ваше великодушнейшее сердце, и я посвящу остаток моей жизни вашему высочайшему благополучию и службе вам. Остаюсь нижайшая, послушная и покорная, с преданностью, к услугам».
   Она замолчала и протянула письмо из темноты. Голицын торопливо взглянул на письмо. Там не было ни подписи, ни даты.
 
   «Слава тебе господи! Хоть этому тебя действительно научили, голубушка!»
 
   – А что значит сие: «Во имя вас самих благоволите выслушать»?
   – Это то самое и значит, князь: «Во имя вас самих», – твердо и жестко ответил голос с кровати.
   – Да, письмо не много лучше предыдущих. Дерзости по-прежнему… – Он вздохнул и поднялся.
   – Ах, князь, как удалось вам сохранить доброе сердце? Бог благословит вас и всех, кто вам дорог, но помогите мне. Я изнемогаю. День и ночь в моей камере эти люди. Это при нынешнем-то моем положении. И главное: не с кем словом перемолвиться. Они не понимают меня. И эта страшная болезнь…
   Добрейший князь только махнул рукой и вышел из камеры. У дверей камеры уже ждал его обер-комендант крепости.
   – Вернуть хорошую пищу… Вывести людей… И вернуть камер-фрау! – не дожидаясь приказа, находчиво отрапортовал комендант.
 
   Коломенское. Девять часов утра.
   В кабинете императрица и князь Вяземский.
   – Князь Александр Михайлович Голицын пишет, что она при смерти, – сказал Вяземский.
   – Донесения князя напоминают стихи, – усмехнулась императрица. – Как он там написал? «Она возбуждает в людях доверие и даже благоговение», – усмехнулась императрица. – Это о бесстыжей беременной развратнице!.. Но пока он сочиняет эти стихи, дело не движется. Вместо раскаяния нам предлагают пустые просьбы от наглой бестии. Пусть князь объяснит ей в последний раз: никогда я с ней не встречусь. Кстати, коль она так больна и, как он пишет, «в объятиях смерти», пусть князь уговорит ее причаститься. – Императрица посмотрела на Вяземского.
   – Послать к ней духовника и дать приказ, чтоб тот духовник довел ее увещеваниями до полного раскрытия тайны. О нижеследующем донести немедля с курьером, – тотчас сформулировал Вяземский.
 
   «Слава богу, хоть этот не поэт!» – усмехнулась Екатерина.
 
   В кабинете Голицына Ушаков докладывал князю:
   – В Казанском соборе нашли. Священник Петр Андреев. Он и по-немецки, и по-французски понимает.
   – Присягу заставь принять о строжайшем соблюдении тайны и ко мне завтра позови.
   Вошел камердинер и объявил:
   – Курьер из Москвы от императрицы…
 
   Голицын сидел за столом с письмом императрицы в руках.
   «Который день подряд занимается матушка сим делом…»
 
   Голицын, бормоча, с изумлением читал письмо:
   – «Не надо посылать к ней никакого священника и более не надо допрашивать развратную лгунью. Вместо того предложить поляку Доманскому рассказать всю правду. И коли он правду расскажет о бесстыдстве сей женщины, присвоившей себе царское имя, разрешить ему обвенчаться с ней. После чего, – с величайшим удивлением прочитал князь, – дать дозволение немедля увезти ее в отечество, чем и закончить все дело. Добейтесь от нее согласия обвенчаться с поляком, чтобы раз и навсегда положить конец и будущим возможным обманам».
   Князь торопливо позвонил в колокольчик. Вновь появился камердинер.
   – Закладывать в крепость, – приказал князь. И добавил, обращаясь к Ушакову: – Смилостивилась над разбойницей матушка!
   Он продолжал дочитывать письмо:
   – «Коли не захочет бессовестная лгунья венчаться с Доманским, пусть сама откроет бесстыдную свою ложь. И, как только откроет, что бессовестно присвоила себе чужое имя, дать ей незамедлительно возможность возвратиться в Оберштейн и восстановить свои отношения с князем Лимбургом. Коли упорствовать будет и предложение сие не примет, объявить ей вечное заточение. Сии предложения от себя делайте, а имя наше ведомо ей быть недолжно».
   Потрясенный Голицын садился в карету, изумленно бормоча:
   – Это что же такое? Полное помилование?!
   Приехав в крепость, князь пришел в камеру Доманского.
 
   Елизавета по-прежнему лежала в темноте на кровати. Теперь в камере не было караульных. Рядом с кроватью молча сидела камеристка Франциска, когда торопливо вошел князь. Он был один, без Ушакова. По знаку князя камеристка вышла из камеры.
   – Хоть вы по-прежнему бессовестно запирались, но радуйтесь! Я принес вам необычайное известие.
   – Я слушаю вас, князь, – равнодушно ответили из темноты.
   – Сватом себя чувствую, – засмеялся князь. – Сейчас сюда приведут приближенного вашего Михаила Доманского. Он безмерно любит вас, и он просит вашей руки.
   – Вы с ума сошли, – зашептали с кровати.
   – Я удаляюсь, – продолжал князь. – И пусть камер-фрау подготовит вас…
   – Не надо. Я достаточно уверена в себе, князь, чтобы принять его в обычном виде.
   Ушаков и солдаты уже вносили в камеру свечи.
   Она уселась на постели и, усмехаясь, глядела на дверь. В камеру ввели Доманского. Он с испугом, почти с ужасом смотрел на исхудалое темное лицо.
   И она глядела на него.
 
   «Как она на него смотрит. Клянусь, вовек не видел такой нежности… Кажется, дело сделано!»
 
   – Итак, вам предлагают свободу и возможность немедля повенчаться, – торжествовал Голицын, предвкушая развязку. – После чего вы оба получаете право возвратиться в отечество господина Доманского. Конечно, при условии, что вы тотчас сообщите следствию тайну вашей лжи, сударыня. Все будет исполнено в точности, мое вам слово!
   – Я правильно поняла вас, князь? Мы получаем свободу, коли я соглашусь признать себя дочерью трактирщика, булочника или чем-то там еще?
   Доманский напряженно ждал ее ответа. Ушаков приготовился записывать. Она все с той же невыразимой нежностью смотрела на поляка.
   – Вы и так получите свободу, мой друг, – тихо сказала она Доманскому. – Я вам ее обещаю. Свободу без моих лжесвидетельств… – И обратилась к князю: – А сейчас уведите его!
   – Простите меня за мои показания, Ваше высочество. Я просто хотел… – начал Доманский.
   Она усмехнулась:
   – Я вас прощаю. – И почти крикнула: – Уведите! Изумленный князь приказал солдатам:
   – Уведите!
   Доманского увели. Она смотрела, как он уходил в открывшуюся дверь камеры. Когда дверь захлопнулась, она начала хохотать. Она хохотала во все горло.
   – Ох, князь, вы представляете меня замужем за этим несчастным, необразованным, жалким человеком?
   – Но он красив… – беспомощно начал князь.
   – Он недостаточно красив, чтобы обменять смерть дочери императрицы на жалкую жизнь госпожи Доманской.
   – Хорошо. Тогда последнее предложение… – безнадежно сказал князь и добавил строго: – Но запомните, последнее!
   Она молча глядела на него.
   – Вы сами расскажете правду…
   – Правдой вы называете то, что хотела бы услышать от меня императрица?
   Князь будто не слышал.
   – И за это вы получите возможность тотчас вернуться в Оберштейн и стать женой Лимбурга.
   – Вы уверены, что он возьмет в жены признавшуюся лгунью? Хотя это досужий вопрос, ибо я сейчас думаю уже о другом женихе. И я приду к нему тем, кем была: дочерью русской императрицы. Передайте вашей государыне, – хрипло засмеялась она, – что ей остается только одно – увидеть меня. И пусть поторопится, а то жених уже поджидает.
   Она закашлялась. Кашляла долго. Потом вытерла кровь и насмешливо посмотрела на князя.
   – Я исчерпал все, сударыня. И милосердию есть предел… – И он начал торжественно: – Как нераскаявшаяся преступница, вы осуждаетесь на вечное заточение в крепости.
   – Вечным, князь, ничего не бывает. Даже заточение.
   – И никакого духовника за постоянную вашу ложь к вам не пришлют. Умрете как жили – лгуньей.
   – Не пришлют – и не надо, – сказала она и равнодушно повернулась к стене.
   Ушаков и солдаты уносили свечи. Голицын тяжело встал и пошел за ними к дверям камеры.
   – Итак, я жду ее, – сказали ему вслед из темноты.
 
   Из донесения князя A.M. Голицына императрице Екатерине, августа 12 дня 1775 года:
   «Лживое упорство, каковое показала она, когда ни сама, ни Доманский не прибавили ни слова к данным прежде показаниям, хотя предоставлены им были высшие из земных благ: ему – обладание прекрасной женщиной, в которую он влюблен до безумия, ей – свобода и возвращение в графство свое Оберштейн… Из показаний ясно видно, что она бесстыдна, бессовестна, лжива и зла до крайности и никакими строгими мерами нельзя привести ее к раскрытию нужной истины».
 
   Голицын закончил донесение императрице.
 
   «С тех пор я более никогда не видел ее живой. В крепость я не ездил. Дел у меня и без того – весь Санкт-Петербург. А тут и хлопоты с детьми – дочь в свет вывозить. Ох, эта трудная комиссия: выдавать замуж!..»
 
   Остается поверить, что деятельнейшая из русских императриц, у которой хватало времени писать пьесы и прозу, сочинять бесконечные письма и по десять часов в сутки заниматься государственными делами, отказалась откликнуться на призыв таинственной женщины, желавшей поведать ей свою тайну. Женщины, которую по ее приказу везла в Петербург целая эскадра. Женщины, которую ежедневно допрашивал сам генерал-губернатор Санкт-Петербурга, расследованием дела которой на протяжении двух месяцев руководила она самолично и с такой страстью…
   И вот эта женщина готова сама сообщить ей при встрече то, чего она тщетно добивалась на протяжении месяцев. И Екатерина отказывается. И объясняет, что личная встреча с «побродяжкой» унизит ее! И это в России, где царь столь часто был верховным следователем, где Иван Грозный, и Петр, и Николай лично встречались со своими жертвами… Тем более что «побродяжка»-то была отнюдь не побродяжка, но невеста немецкого князя, кстати, куда более родовитого, чем сама Екатерина!
   Не верится! Совсем не верится! А может быть, все-таки встретились? И может, узнала императрица на этой встрече то, что узнать не хотела, то, что узнать боялась? И оттого с таким упорством объявляла потом: «Встречи не было».
   Во всяком случае, мы можем определить дату возможной встречи. Это произошло сразу после 12 августа. Именно тогда, когда внезапно помягчал режим и вдруг прекратились и допросы арестантки, и ежедневные инструкции Голицыну.
 
   «Прошел сентябрь, октябрь и ноябрь… Из Москвы меня не тревожили более инструкциями, к изумлению моему. В конце ноября вывез я как-то свое потомство на бал…»
 
   Бал в Зимнем дворце. Слуга у подъезда объявил: – Карету князя Голицына!
   По лестнице тяжело спускается князь. Его догоняет сухопарый господин в орденах – граф Сольмс, посланник прусского короля Фридриха.
   – Всегда стараюсь, Ваше сиятельство, – расцвел улыбками обходительный Сольмс, – получать сведения из первых рук!
   Голицын, милостиво улыбаясь, приготовился выслушать вопрос посланника.
   – В Петербурге говорят, что привезенная Грейгом принцесса на днях родила в Петропавловской крепости сына графу Орлову. Сие пикантное обстоятельство нас интересует, потому что принцесса считалась невестой одного из владетельных немецких князей.
 
   «Ох-хо-хо… Вот так-то у нас: я не знаю, а они все знают, басурманы… Я узнал о сем только сегодня утром… из перлюстрированного донесения саксонского посланника».
 
   Из донесения посланника Саксонскому двору: «В Петербурге говорят, что привезенная Грейгом принцесса, находясь в Петропавловской крепости, 27 ноября родила графу Орлову сына, которого крестили генерал-прокурор князь Вяземский и жена коменданта крепости Андрея Григорьевича Чернышева. И получил он имя Александр, а прозвище Чесменский, и был тотчас перевезен в Москву в дом графа».
 
   «Ох-хо-хо…»
 
   Голицын обращается к посланнику:
   – Смею вас уверить, что это досужие выдумки и сплетни, никакой почвы под собой не имеющие, господин посол. Насколько мне известно, никакой принцессы в крепости не содержится.
   – Я так и думал, – улыбнулся Сольмс, – но вчера вечером за картами прошел слух, что сам граф Орлов после всех милостей, которыми был столь щедро осыпан, вдруг подал в отставку. Не могут ли быть связаны эти события? – совсем благодушно спросил Сольмс, но глаза его горели.
   – Это столь же безответственные слухи, – спокойно сказал князь.
   – Как странно! – совсем наивно продолжал Сольмс. – А у меня сейчас в руках вот такой текст. Не желаете? – И он начал читать, поглядывая на князя насмешливыми глазами: – «Всемилостивейшая государыня, во время счастливого государствования Вашего службу мою продолжал, сколько сил и возможностей было. А сейчас пришел в несостояние и расстройство здоровья. Не находя себя более способным, принужден пасть к освященным стопам… – и так далее, – и просить увольнение в вечную отставку». Это письмо вчера нам всем прочел вслух сам Григорий Потемкин. И Сольмс уставился на Голицына.
   – Ну, вот видите, сам вам все и объяснил, – сказал, добро улыбаясь, Голицын.
   – Спасибо за откровенность, князь, – продолжал Сольмс, – я лишь хотел удостовериться, что и для вас отставка чесменского героя – такая же великая неожиданность…
   Голицын вышел из дворца, уселся в карету, приказал:
   – В крепость, милейший!
 
   Карета ехала по ночному Петербургу.
   «Значит, не известили! А может, не сочли нужным? Но почему? А если почему-то… Ведь сам обер-прокурор… А может, не надо мешаться? Дело-то уж очень странное! Ох-хо-хо…»
 
   Голицын высунулся из кареты и приказал:
   – Давай-ка домой, любезнейший!
   Карета разворачивается и через мост направляется обратно на Невский, ко дворцу князя.
 
   Голицын продолжал размышлять во тьме кареты. «Не наше дело… Одно только знаю: у чахоточных, когда от бремени освобождаются, болезнь ох как быстро побеждает! Так что вскорости надо ждать… Ох-хо-хо!»
 
   …5 декабря 1775 года. Раннее морозное утро.
   В своей опочивальне князь Голицын еще спал, когда камердинер со вздохами, почтительно разбудил его:
   – Ваше сиятельство… Из крепости обер-комендант дожидается!
   Князь в халате торопливо выходит в приемную. Здесь его ждет комендант Петропавловской крепости Чернышев.
   – Кончается… Священника просит. Голицын задумался. Походил по приемной.
 
   «Ох, чувствую, не надо! Да как откажешь в такой-то просьбе? Ну что ж, будем все исполнять по прежней инструкции матушки».
 
   – Позовешь к ней Петра Андреева, священника из Казанского собора… Сначала к присяге его приведи о строжайшем соблюдении тайны, ну а потом… я сам с ним поговорю.
   Князь позвонил в колокольчик и сказал вошедшему слуге:
   – Закладывать. В крепость!
 
   Был уже седьмой час вечера. В Петропавловской крепости в комнате коменданта сидел князь Голицын. И ждал.
   У дверей камеры Елизаветы прохаживался обер-комендант Чернышев. И тоже ждал.
   Наконец дверь камеры открылась. И вышел молодой священник. Комендант взглянул на него и только перекрестился.
 
   В комнате коменданта крепости по-прежнему сидел князь Голицын. Чернышев молча ввел священника.
   Голицын вопросительно посмотрел: священник тихо наклонил голову.
   – Отошла, – прошептал князь. – Ну и что… что сказала? Священник глядел на князя кроткими печальными глазами.
   – Что огорчала Бога греховной жизнью… жила в телесной нечистоте… и ощущает себя великой грешницей, живя противно заповедям Божьим… Господи, спаси ее душу!
   – А соучастники… а преступные замыслы? – растерянно спросил князь.
   Священник молча смотрел на него.
   – Значит, это все, что я должен передать государыне?
   – Это все, что я имею сказать вам, князь. Священник все так же кротко смотрел на князя.
 
   «Я хотел накричать на него: как он дерзнул не выполнить матушкину волю?! Я уж было рот раскрыл… Но мне почему-то стало страшно. От глаз его…»
 
   – Благослови тебя Бог, Александр Михайлович, – тихо сказал священник. И вышел.
   Голицын сидел один в комендантской. Куранты на крепости пробили семь.
 
   «Я вспомнил, как впервые вошел к ней… было тоже семь часов пополудни…»
   Он тяжело поднялся с кресел.
 
   Голицын вошел в ее камеру.
   Она лежала на кровати: руки скрещены на груди. Горела свеча.
   Голицын долго смотрел на ее лицо, спокойное, прекрасное и совсем юное… На застывших губах – тихая улыбка… Да – да, улыбка…
   За спиной послышались шаги коменданта. Но Голицын, не оборачиваясь, завороженно глядел на эту таинственную улыбку.
   Наконец хрипло приказал коменданту:
   – В равелине похоронить. Сегодня же ночью. Хоронить должна та же команда, которая охраняла ее. И крепко предупреди их о присяге. Чтоб навсегда молчали, олухи…
 
   Утром следующего дня в Петербурге шел снег. Все засыпано снегом у Алексеевского равелина. Князь Голицын стоял посреди ровного снежного поля. Рядом с ним – комендант Чернышев.
   – С землею сровняли. Все как повелели. Здесь она. – Комендант указал на ровное белое поле.
   Голицын молча глядел на белое пространство перед собой. Потом вздохнул, перекрестился и пошел прочь по двору крепости.
 
   К новому, 1776 году двор вернулся в Санкт-Петербург.
 
   В девять часов утра в кабинете императрицы в Зимнем дворце были с докладом Вяземский и Голицын.
   – И ничего не сказала на исповеди? – Екатерина внимательно поглядела на князя Голицына.
   – Точно так, Ваше величество! Умерла нераскаявшейся грешницей.
   – Бесстыдная была женщина… Но мы зла не помним. Пусть будет ей царствие небесное. Кстати, этот Петр Андреев – священник очень строгих правил. И нечего ему в нашем суетном Санкт-Петербурге делать. Пусть Синод распорядится, отошлет его в обитель подалее. Там и люди чище, и жизнь светлее.
   Вяземский поклонился и записал.
   – Что остальные заключенные? – спросила Екатерина.
   – По-прежнему содержатся в строгости под караулом, – ответил Голицын.
   – А нужно ли сие? – благодетельно улыбаясь, вдруг спросила императрица. – Всклепавшая на себя чужое имя мертва. Стоит ли держать в заточении людей, введенных ею в заблуждение?
   И она благостно взглянула на Вяземского.
   – Ну, во-первых, нельзя доказать участие Черномского и Доманского в ее преступных замыслах, – тотчас начал все понявший Вяземский.
   – Вот именно, – милостиво сказала Екатерина. – Действовали по легкомыслию. Да к тому же пагубная страсть молодого человека многое извиняет. Ах, эта любовь, господа!
   Оба князя с готовностью закивали.
   «Столько предосторожностей, секретностей – и вдруг выпустить всех этих людей, знающих столько, в Европу?! Но почему? Что случилось?» – в изумлении думал Голицын.
   – Я думаю, следует взять с них обет вечного молчания. Дать им по сто рублей и отпустить в отечество… У вас иное мнение, господа?
   Оба князя закивали, показывая, что у них то же самое мнение.
   – Да, еще… Остаются ее камер-фрау и слуги. – И она посмотрела на Вяземского.
   – Я читал показания камер-фрау, – с готовностью начал Вяземский. – Умственно слабая женщина. К тому же не доказано ее сообщничество с умершей авантюрерой. Кроме того, говорят, бедняжка не получала от нее давно никакого жалованья…
   – Отдать ей старые вещи покойницы, выдать сто пятьдесят рублей на дорогу. Отвезти немедля в Ригу и отправить в отечество, – сказала императрица.
   «Ну и ну! Будто завещание чье-то читает…» – сказал себе Голицын.
 
   – Всем остальным слугам, – продолжала все так же милостиво Екатерина, – выдать по пятьдесят рублей. И доставить их до границы, предварительно взяв с них обет вечного молчания. Все это оформить в указ, господа.