– Вижу. Не понимаю, почему ты продолжаешь это. Ты сказала, что у тебя было сорок четыре. Это потому, что надеялась найти того, с кем не будет ужасно?
   – Сорок пять, считая тебя. Нет, после первых двух я потеряла надежду. То есть до вчерашнего дня. Теперь надеюсь опять. Спала я со всеми потому, что мне нужен кто-то. Понимаешь, мой собственный. Некоторое время так было. Потом не стало и этого. Просто хотелось, чтобы кто-нибудь был со мной хоть немножко.
   – Симон, у тебя когда-нибудь был оргазм?
   Ее голос стал хриплым:
   – Не с мужчиной.
   – А!
   – Нет, и не с женщиной. Я пыталась. Но когда мы оказались в постели, я уже ничего не хотела делать, а они вели себя со мной не лучше мужчин. Иначе, но так же ужасно.
   – Понимаю.
   – Тебе противно?
   – Нет, я просто думаю, сможем ли мы использовать это, смогу ли я.
   – Трудность в том, Ронни, – прошептала она, – что тебе нужно относиться к этому так же, как я. Стать мной, в сущности. Я знаю единственный способ достичь этого, но потребуются годы. Да и годы не всегда помогают. Жалко. Ничто, кажется, не поможет, верно?
   – Мы немножко продвинулись. Оно и должно идти медленно.
   – Ах, Ронни, постой – не могу ли я сделать ЭТО тебе? Понимаешь, хочу сказать… Или будет трудно?
   – Легче легкого, любимая, уверяю тебя. Но тебе не противно?
   – Не то что противно, просто безразлично. Но хочется сделать тебе приятное. Если будет приятно.
   – Будет.
   После этого напряжение у нее, конечно, спало, как никогда прежде, и она стала доступнее. Как и до того, обнаружилось, что можно трогать лишь совершенно нейтральные области ее тела, их немного. Покрытым пушком предплечьем он владел без спора; верхняя часть руки была уже чувствительной; от прикосновения к плечу заметно напряглось все тело, ибо вблизи плеча грудь, а ниже груди – известно что. Поясница была в порядке, но если рука двигалась от нее к бедру, то приближалась ко всему. Лицо – хорошо, затылок – хорошо, горло – хуже, ключицы – плохо. Этих упражнений, повторяющихся дважды в день, Ронни уже боялся, но чуточку, не так, как Симон. Как бы то ни было, не видя альтернативы, он продолжал. К концу недели Симон стала немного лучше и до и во время процедуры (или ему казалось). Видимо, было лучше всего, когда она увлекалась разговором, забывала, что лежит голая с голым мужчиной, который весь наготове. Ронни почти совсем не знал, почему женщина бывает холодна, и, находясь в тупике, пробовал провести любительский психоанализ: к примеру, расспрашивал о первом мужчине и выяснил, что там было много ужасного.
   – Не сам он был ужасен, а ЭТО. То, что он делал, может быть, как делал, когда начал. Я все думала, будет приятно, покуда он не возбудился по-настоящему и не понял, что ничто его не удержит. Я не сказала ему, что я девушка, дело было не в этом, он не сделал мне больно. Просто… то, как он пустил в ход руки и так торопился все время, словно тушил пожар или боролся со зверем. А потом вошел в меня с таким напором! Не то чтобы слишком быстро, нет, он, вероятно, был вполне хорош и хотел доставить мне удовольствие. Казалось, мы оба спасаемся от ужасной беды, наводнения или чего-то в этом роде… словно скачем на коне, чтоб уйти от опасности, и чем больше он напирает на меня, тем скорее спасенье. И под конец ему пришлось еще пришпорить, а то бы нас схватили, и вот все оказалось позади, мы спасены, он провел нас. Только я бы не хотела, чтоб это повторилось.
   Ронни тщательно изобразив вялое любопытство, спросил:
   – Мама когда-нибудь говорила с тобой о сексе?
   – Мы никогда это не обсуждали.
   – О, – сказал он по-прежнему вяло. – Я думал, это должно было возникнуть само собой. Ты говоришь, она очень добра, и о таких вопросах вы наверняка…
   – Нет, я только читала об этом. Мы не обсуждали.
   – Нет, значит. А что говорил твой отец? О, конечно, когда он умер, ты была ребенком, верно? Ну, твой первый отчим.
   – Ставрос… Ну, он никогда особенно мной не занимался. Вроде как предоставил все маме. Мы ни о чем с ним не говорили. Так что…
   – Да, так рядом с тобой никогда не было мужчины. Только мальчики, любовники и посторонние люди.
   Она шевельнулась, видимо, устраиваясь поудобнее, в результате отодвинула от него ногу.
   – Понимаю. Хочешь сказать, что я не могла узнать, что за штука мужчины, пока не легла с одним из них. Да, это был слишком сильный шок. Дело могло быть и в этом. Ты думаешь, мне легче станет, как только узнаю причину? Не так ли говорят эти пси-хо – как их там? – топы?
   – Ты, наверно, была у многих?
   – Нет. Мама в них не верит.
   Может быть, догадка была верна, но Симон, согласившись с ней, не почувствовала себя лучше ни сразу, ни потом. Все шло по-прежнему. В день перед отъездом Ронни охватило разочарование – предвестник отчаяния. Не раздумывая, он стал обращаться с Симон как с любой голой женщиной, касаясь ее руками, губами и телом независимо от своей воли, словно уносимый водоворотом. Но в последний момент его поразило какое-то ее движение или стон. Было это мгновение, но походило на реакцию человека, которого ведут пытать или заставляют поднять невероятную тяжесть. Так же не думая, он остановился.
   – Давай, Ронни? Что случилось? Я готова.
   – Я не могу. Тебе противно.
   – Пусть! Я хочу, чтобы ты взял меня.
   – Мне тоже противно. Сейчас, во всяком случае. Я не могу.
   Он не лгал. Теперь он лежал рядом и держал ее в объятиях.
   Она громко зарыдала.
   – …Что бы мы ни делали, ничего не получается. Никто никогда так не нравился мне – и ничего не получается. Никогда это не наладится.
   Он в душе согласился с ней, но сказал:
   – Когда-нибудь наладится. – Не было другой линии поведения на предстоящие двадцать часов.
   – Я такая страшная и глупая, и ужасная, и ребенок, и эгоистка, и всего боюсь. И ты уезжаешь.
   – Только в Лондон. Не навсегда.
   – Если б только я могла уехать с тобой.
   Тут Ронни почувствовал нечто вроде жалости. Он редко испытывал жалость к людям, поэтому, наверно, забылся настолько, что сказал:
   – А почему нет? Это было бы чудесно.
   – Не могу.
   – Почему не можешь? Ты не обязана быть здесь. Она отвернулась от него, а когда заговорила, голос
   был мертвым:
   – Не могу.
   – Почему не можешь? Помни, договорились не врать.
   – Только о сексе.
   Ронни хотелось сказать, что ни о чем другом они и не говорят, но он вовремя спохватился:
   – Нет, Симон, обо всем. Ты, конечно, должна понимать это.
   – Ладно. Это не понравится маме.
   – Понимаю. Что она сделает, если скажешь, что уезжаешь?
   – Ну, удержать меня она, конечно, не сможет. Но будет потрясена. Она хочет, чтобы я была здесь с ней, помогала и все такое.
   – Не видел я особенной помощи. И, значит, она будет потрясена только оттого, что ты вежливо скажешь об отъезде и уедешь. Что она может сделать?
   – Ронни, ты совершенно ничего не знаешь. Не понимаешь ни черта. Когда мама расстроена, это… просто ужасно. Она так настрадалась, схоронила двух мужей и такой молодец. – Снова взрыв рыданий. – Ты не знаешь, что такое, когда она потрясена. Это несправедливо, у нее столько хлопот со мной и прочими. Она так устает. Я не могу видеть, когда люди устают.
   – Конечно, – сказал Ронни, успокаивая. – Симон, это не к месту, но твоя мать и этот, как его, Ставрос, ладили между собой?
   – По-моему, неплохо.
   – Не было больших ссор, пыль столбом, ничего
   такого?
   – Ну, по правде, были. Ставрос хотел все делать по-своему. Это касалось и меня. Но по-настоящему интересовался мной только раз, когда хотел отдать в школу. Мама, если дело касалось меня, всегда с ним спорила, а он злился, и тогда она расстраивалась. Так оно и шло.
   – В школу тебя послали?
   – Нет. Мама его остановила. А что?
   – Просто так. – Он еще держал ее в объятиях и сказал как можно спокойнее: – Ты не думаешь, что все твои беды просто оттого, что ты боишься матери?
   – Глупости! Чушь! Г…! – Слез теперь не было. Она вырвалась из его рук и уселась рядом с ним, но НЕ С НИМ. – Ты настолько не понимаешь, что никогда не поймешь. Мистер Ван Пап, и мистер Василикос, и все говорят, что мы как сестры. Ты… не хотел… понять. Все подруги говорят, что хотели бы дружить со своими матерями, как я с моей. Мы обо всем можем говорить. Ты просто не хочешь понять.
   Она не нарушила договор в Пустосе, ответив правдиво, хотя не словами. Немного погодя он сказал, что не знает, что на него нашло, почему свернул на эту тему, наврал с серьезным видом о своем сиротском детстве (его родители на той неделе улетели в Неаполь праздновать изумрудную свадьбу) и к тому времени, когда приняли душ и одевались, задобрил ее, ворчание и односложные ответы прекратились. Она надела черное платье органди – тут мама не экономила. В нем Симон, с необычной фигурой и цветом лица, остриженная, казалось, несколькими сильными, но неточными взмахами садовых ножниц, походила на африканскую воительницу, которую двое суток пытались цивилизовать. И красивую, подумал Ронни.
   Без сомнения, куда красивее толстяка Мэнсфилда, который, когда они вошли на западную террасу, молча брал стакан у дворецкого. Здесь мраморной была только балюстрада, но урны вдоль нее были сделаны из другого, более дорогого камня с кусочками стекла в нем. И был вид на крутой лесистый холм и море, над которым небо готовилось к закату. Наряд Мэнсфилда мог сойти за вечерний только благодаря материалу и некоторому подобию покроя: галстук в косую полоску, неестественно тонкий, был завязан узлом; кусок ткани при всех своих утолщениях, фестончиках и кистях играл роль кушака. Мэнсфилд очень потел.
   – Хы! – сказал он голосом по-настоящему громовым, о чем он знал и прямо заявлял, что не может его умерить. Потом притих, словно учтиво разрешил пришельцам заказать напитки. Во всяком случае, он обратился к Ронни не раньше, чем тот сделал это.
   – Утром тю-тю, да?
   – Корабль, по-моему, уходит в полдень.
   – Дьявол, все равно хотите вернуться завтра. Зачем? В Лондон, да? Что вам так спешно понадобилось? Назовите хоть одну причину.
   – Ну, одна – это моя работа.
   – О! Да, да, – сказал Мэнсфилд с большой силой, ухитрившись скрыть, одобряет он или нет необходимость иногда возвращаться на работу (что, собственно, составляет суть работы). Он, казалось, размышлял над этим, покачивая огромной головой и тараща глаза. Наконец повернулся к Ронни и спросил, громко, грубо, давая понять, что хватит философствовать:
   – Ну, что скажете про этот вид? Просто здорово, да? Все это море… и все это…
   Он сделал один-два неуклюжих жеста, закончив свою партию в разговоре о пейзаже. Возвращение дворецкого позволило прервать беседу. С подчеркнутой исполнительностью он вручил Симон очень слабый виски с водой. Мэнсфилд созерцал это одобрительно, но задумчиво. Ронни взял узо и рассматривал Мэнсфилда, в котором сегодня было что-то сверх обычного, словно голос стал еще громче. Возможно, ему от одной из теток досталась куча денег.
   – Ну, теперь, – сказал он, сосредоточив внимание на Симон, – тут есть на что посмотреть, скажу я. Прямо съесть можно. Ууу-гу. – Он вытянул вперед шею и цапнул зубами воздух. Манера его стала доверительной, почти милостивой. Он, не сводя глаз с Симон, положил руку на плечо Ронни и сказал громовым шепотом:
   – Знаете, как говорят у нас на Юге о жареном цыпленке, когда хотят сказать, что вкус у него неземной? Знаете, что они говорят? Пальчики оближешь! Разве это не здорово? ПАЛЬЧИКИ ОБЛИЖЕШЬ! Такая наша крошка Симон. ПАЛЬЧИКИ ОБЛИЖЕШЬ!
   Тем временем Ронни встал между Мэнсфилдом и Симон, несколько заслонив ее от Мэнсфилда. Хоть это он смог сделать. Достиг и большего, ибо для Мэнсфилда «с глаз долой – из сердца вон». Взгляд его устремился на стакан узо в руке Ронни.
   – Что это вы пьете?
   – Узо. Вы, наверно, натыкались на него.
   – НАТЫКАЛСЯ? Черт возьми, натыкался. Знаете, что это? Ошметки. То, что остается, когда они делают свой… бренди или что там. Ошметки. Верно! Ничего другого им не нужно. Они сами ошметки. Слышите? Греки? Они – турки, армяне, болгары, арабы и… Греки! А что великого в греках?
   Ронни стало по-настоящему досадно, когда он увидел Ван Папов, а за ними Сакстонов, которые шли гуськом по террасе, свернули к Симон и подошли к нему и Мэнсфилду. Ораторское искусство Мэнсфилда было выше всяких похвал: широта взглядов, резкие переходы, такие уверенные, что оценить их можно лишь ретроспективно; и прежде всего подлинная легкость, недостижимая для артистов, – мастерство и труд здесь могут лишь повредить. И все это достигнуто какой-то долей миллиарда долларов.
   Очень скоро прибыли Апшоты, Болдоки и Биш. Ронни подошел к Симон, которая глядела на закат, теперь горевший вовсю.
   – Досада берет от этого невероятного типа. И он трезв! Вот что страшно.
   – О, он просто пытался быть общительным.
   – Хоть бы Христос и все ангелы оградили меня от его общительности на веки вечные! Почему он здесь?
   – Он наш друг. Много лет назад его отец дружил с мамой. Думаю, собирался жениться, но она всегда хотела выйти за папу.
   – А что она чувствует к Мэнсфилду-младшему?
   – Не знаю.
   Был хороший повод (хотя неблагоприятная обстановка) напомнить договор в Пустосе, но не удалось – подошел Сакстон, идя по прямой и балансируя, словно нес на плече необычайно скользкую доску. В руке у него был пустой стакан.
   – Вечер, дорогая моя, кажется, чудесный, и ээ… – это к Ронни, – добрый вечер. Видели где-нибудь этого чертова парня? Он, конечно, половину времени пьет в своем закутке, понимаете. Выходит, только когда захочет. Нет, вот он. Ээ, вы бы, ээ…
   Но дворецкий не услышал его по понятной причине: все время орал Мэнсфилд. Так козел мог попробовать перекричать льва. Сакстон продолжал попытки, крича все громче и визгливее, и, когда Мэнсфилд внезапно умолк, в относительной тишине раздалось великолепное «эээ».
   – Здоровая глотка, – сказал Сакстон, когда дворецкий пришел и ушел. – Имею в виду этого парня. Типичен. Да, в своем роде. Знаете, был в армии. В американской, значит. Отец – генерал. Нужды не было, но был генералом. И юный, ээ… юный, ээ… юный Мэнсфилд, да, юный Мэнсфилд тоже должен был стать военным. Поехал в это чертово место, как его? Западный что-то? Ладно. Вы, наверно, поняли, что я имею в виду. Как бы то ни было, вскоре после того, как он получил назначение, все изменилось к худшему.
   Досадно. Вы, наверно, слышали об этом злосчастном деле в Западной Германии. Конечно, давно было. Ему удалось выкрутиться. Меня это даже восхищает. Откровенно говоря, сам я не мог выкрутиться из множества дел. А? А?
   Леди Сакстон не было, и Ронни вступил на тропу согласия и поддакивания со всей ловкостью интервьюера. Его заинтересовала история Мэнсфилда, два злосчастных дела, из которых ублюдок сумел выкрутиться, снискав этим такое уважение. У этого ублюдка было хорошенькое прошлое! Но жгучий интерес остался пока неудовлетворенным. Приближались Апшоты. Приблизилась Биш и потом леди Сакстон. Приближались Болдоки. Ронни хотелось, чтобы они этого не делали, во всяком случае, лорд Болдок. Заранее сощурясь, пэр повернул свою обычно полусклоненную голову к Симон (девушка сейчас казалась прибитой), потом к Ронни. После разговора под навесом они не беседовали, отъезд Ронни не был тайной, но, встретив прищуренный взгляд, Ронни на миг подумал, не потребуют ли внезапно, чтобы он переночевал на пляже. Момент прошел; взгляд был переведен на Апшотов; леди Болдок улыбнулась Ронни и сказала, как ей жалко терять его.
   Через несколько минут она повторила это за обедом, когда они пытались есть долманы – тертый мел и промокашки в оберточной бумаге. Ронни посадили слева от хозяйки – честь не столь значительная, как могло показаться: сегодня по каким-то причинам, несомненно, финансовым, гостей не было. Но Ронни на нее откликнулся. Вскоре, получив вопрос-другой о планах «Взгляда», он сел на своего конька – проблемы современной молодежи. Он стремился ухудшить чуть-чуть мнение о школах, законах, инспекторах по делам несовершеннолетних, вожаках молодежи, клубах, партиях, средствах информации и прочем – и исподволь улучшить мнение о Ронни Апплиарде, который столько знает, столько трудится, чтобы знать, а главное, столько заботится о молодежи. Леди Болдок, в алой одежде с высоким воротником напоминавшая эллинку или даже жрицу, воспринимала эти речи благосклонно, но, видимо, не улавливала подтекста. Лорд Апшот, сидевший напротив, тоже не улавливал и слушал – весь внимание – рассказ очевидца о странной земле, откуда наверняка однажды ринутся орды, угрожая его дому, его состоянию, его жизни.
   Разделались с печеной рыбой, отвергнутой акулами; костей было настолько больше мяса, что она вошла бы в поговорку у ихтиологов (гарнир – лимонные корки и кожица помидоров). Кроме того – ломтики жареного баклажана со вкусом крепкого чая, местный так называемый шпинат (Ронни мог поклясться, что видел его на стене сада) и полдюжины картофельных стружек каждому. Леди Болдок не ела картофеля. Все это омывалось рециной из крикетной биты, видимо, старательно и упорно политой маслом. На десерт – подобие пирожного, усыпанного орехами и сдобренного медом, который кто-то потрудился размазать. Кто-то другой, должно быть, с «извращенными» понятиями, приготовил кофе, и он был чертовски хорош. Ронни отказался от бренди, на котором было больше звезд, чем на американском генерале. Это наблюдение напоминало о Мэнсфилде – тот, замолкнув на миг, сидел на другом конце стола. Тут было о чем подумать, и не только о двух злосчастных делишках.
   Велев мужу не очень задерживаться, леди Болдок увела женщин из комнаты. Мужчины сгруппировались вокруг хозяина. А тот посмотрел на Ронни и сказал:
   – Завтра на корабль, а?
   – Да.
   И все. Никто не сказал ничего интересного, даже для антрополога, пока общество не воссоединилось в длинной, узкой, похожей на галерею комнате, прилегающей к террасе, где они пили раньше. Ее легко было вообразить галереей из-за картин вдоль внутренней стены. Картины не очень разнились, изображая местные виды, причем делая их смешными, некрасивыми, даже вульгарными: ряды колонн, похожих на изрубленные кишки, пляшущие крестьяне с синими лицами и разбухшими, как от водянки, телами, деревушка, едва различимая за красным и желтым дождем. Ронни без труда сообразил, что это работы многообещающих местных художников.
   На дальнем конце всего этого за обычным мохнатым ковром стояли две плетеные софы, образовавшие прямой угол. Там сидели Симон, Биш, леди Сакстон и леди Болдок, жестом позвавшая Ронни, едва он ее заметил. Покуда он шел туда, Биш и леди Сакстон удалились. Оказалось также, что Мэнсфилд и сэр (выяснилось, что его звали Сесиль) Сакстон пришли с ним. Ронни сел где-то посреди, рядом с леди Болдок с одной стороны и Симон вполоборота – с другой. Сакстона и Мэнсфилда разместили дальше. Никто, кроме Сакстона, видимо, не думал, что Сакстона хоть раз следует посадить поближе.
   То, что должно было начаться, началось. Леди Болдок обвела всех улыбкой и сказала:
   – Ронни дал нам восхитительный отчет о проблемах молодежи и о том, как их решают. Буквально всем надлежит серьезно подумать об этом. Я совершенно не представляла, что дело дошло до такого. Понимаете ли, у тридцати двух процентов, то есть почти трети тех, кому нет двадцати пяти, неприятности с властями? Вы это знали. Студент? – Последнее слово оказалось христианским именем Мэнсфилда или выполняло эту роль. Ронни поразмыслил. Как прозвище оно вряд ли годилось на любом этапе карьеры Мэнсфилда, разве только по принципу «lucuz a non lucendo» [15](благодаря чему Апшота звали Табби). Не подходил и второй вариант, когда вносишь путаницу, говоря, как тебя звали в детстве, и кличка «как-то прилипает», – отсюда в высших классах столько «Оджи» и «Ай», а среди знакомых Ронни полно «Брэмберов» и «Плуфов». Скорее всего это просто имя ублюдка. Американец может зваться как угодно. Как бы то ни было, Студент заорал, соображая:
   – Это мы об Англии говорим?
   – Да, но вы найдете то же самое во всех развитых странах. В Соединенных Штатах будет, конечно, хуже.
   Услышав, что речь шла об Англии, Мэнсфилд потерял интерес к разговору. Сакстон, судя по всему, встревожился, словно потрясающая цифра указывала на преступную снисходительность властей. Симон улыбнулась и подмигнула Ронни.
   – Но скажите, – продолжала леди Бол док, и стало ясно, что она собирается говорить, а не слушать, – что же заставляет этих детей бунтовать, возмущаться и вести себя не как надо? Отказываться брать на себя ответственность, подрастая? Отказываться повзрослеть? Все это, понимаете, я знаю, ибо у самой беда с трудным ребенком, вот этим. Разве не так, дорогая? Мысль стать взрослой тебе просто ненавистна?
   Симон кивнула (возможно, содрогнулась), опустила голову и стала теребить край плетеного сиденья.
   – Вечное младенчество – так они зовут это? Эмоциональная незрелость? Боюсь, она всегда отставала в развитии. О, не умственно. Вы согласны, Ронни?
   – Насчет юных правонарушителей или насчет Симон?
   – И того, и другого.
   – Что касается правонарушителей, то большинство психологов, с которыми я говорил, в общем, согласны с вами, Джульетта. Конечно, родители ослабили дисциплину.
   – Что насчет Моны?
   – Ну… Полагаю, кое-что в этом есть. – Он увидел, как слабо дернулся мускул или нерв на щеке девушки.
   – КОЕ-ЧТО? Вся ее болезнь в этом. И нужно ей то, что вы сказали, – дисциплина. Кто-то должен руководить всей ее жизнью и следить, чтобы она выполняла то, что говорят. Беда с Чамми… – Эта беда оставалась тайной, по крайней мере сейчас. Сакстон довольно быстро встал и пошел прочь. После краткой паузы леди Болдок повернулась к Мэнсфилду.
   – Вы согласны, Студент? С тем, что Моне нужна дисциплина?
   – Конечно, Джульетта. О… э… конечно.
   – Боюсь, что я не согласен, – сказал Ронни. Как бы он ни приписывал себе потом молниеносную оценку ситуации, сейчас он говорил только по наитию.
   Леди Болдок мгновенно переменилась. Выпрямилась, прежняя мягкость исчезла, подбородок вздернулся; теперь до Ронни дошел весь смысл выражения «испепелить взглядом» – прежде он понимал его поверхностно. Голос тоже изменился.
   – Что вы хотите сказать? Считаете, что я не понимаю свое дитя?
   – Ни в коем случае, – сказал Ронни, снова смирившись и стараясь сдерживаться. – Тот, кто знает хоть немного вас обеих, не может вообразить подобную чушь. Но наши способы решать ситуацию с Симон различны. По-моему, она…
   – Ну так что ей нужно? ПО-ВАШЕМУ.
   – По-моему, постоянная доброта, симпатия, любовь и…
   – Вы подразумеваете, что все мы, Чамми и я, и Студент, и все наши добрые друзья все время обращались с Моной жестоко, запирали, сажали на хлеб и воду… били?
   Эту атаку легко было предвидеть, но Ронни успел сказать только:
   – Конечно, нет. Потому-то я и сказал: «постоянная доб…»
   – И это показывает, как мало вы ЗНАЕТЕ. Доброта! Как же! Любовь! За двадцать шесть лет ничего другого она не получила, и вот что это ей дало. И всем, кто имел хоть какое-то дело с ней. Студент! Помогите мне, пожалуйста. Разве не правда, что Мона всегда получала то, что хотела? Все о чем просила?
   – Полностью, Джульетта, полностью, – сказал Мэнсфилд голосом, которому позавидовал бы проповедник. – Мона, черт возьми, всегда получала то, что хотела.
   – Я совершенно убежден в этом, – сказал Ронни, – и знаю, что такое бывает редко. Но, быть может, вы согласитесь, что тут вы имеете дело с особой, которая не знает, чего хочет. Знать, чего ты хочешь, очень…
   – Что вы ПОДРАЗУМЕВАЕТЕ? – Джульетта Болдок стала выделять слова так, как дозволено лишь лицам королевской крови или особам калибра Василикоса. – ИМЕТЬ ДЕЛО с людьми, которые не знают, чего хотят, невозможно. Во всяком случае, я не понимаю, что вы ПОДРАЗУМЕВАЕТЕ.
   От Ронни не ускользнуло, что лорд Болдок подошел так, что мог все слышать, оказался где-то рядом с Мэнсфилдом и расхаживал взад и вперед, но нужно было сосредоточить все внимание на немедленном ответе. Как сейчас отвечать, было для Ронни менее ясно.
   – Я отчасти подразумеваю, нет, хочу сказать, что мне не нравится, как мы сидим здесь и говорим о Симон, словно она мебель или вроде этого. Нельзя ли обсудить это в другой раз?
   – Значит, вы считаете дурным, – сказала леди Болдок, прижимая к глазам платочек, – говорить о моей дочери в ее присутствии?
   В сущности, это было весьма недалеко от мыслей Ронни, но он только сказал, так же смиренно, как прежде:
   – Нет, нет. Я просто чувствую, что это, ну, как-то мучительно для нее слышать, что она…
   – Давайте послушаем самого ребенка. Мона, Мона, посмотри на меня.
   Если не считать возни с плетением, Симон во время спора о ее недостатках не шевелилась. Теперь резко подняла голову, но не сразу, словно слова матери дошли до нее через секунды:
   – Да? Да, мама?
   – Ты против разговора о тебе?
   – Нет, мама. – Она снова опустила голову.
   – ВОТ.
   Торжествующий взгляд леди Болдок, как и демонстрация, которая, по ее мнению, удалась, вряд ли снискали бы ей успех даже на сцене (разве что при световых эффектах), подумал Ронни. Но успех был – чертов выскочка, злоупотреблявший гостеприимством, проклятый британец (выберите любое выражение) был решительно уничтожен. Единственное, что ему оставалось, – удалиться немедля и навсегда. Он начал говорить, как настоящая размазня, и в этот самый момент верхняя половина лорда Болдока метнулась вперед, словно в него выстрелили сзади, – фактически он просто хотел услышать ответ.