- И - тоска, - подсказал рассеянный Тюхин, - и пистолет "ТТ" товарища Афедронова...
   И он, зачерпнув забортной водицы, поднес ладонь ко рту и вздрогнул, и принюхался, и осторожно лизнул желтоватую, подозрительно пахнущую жидкость.
   - И типичная третьеразрядная туфта, Ричард Иванович! Вот вы тут давеча про сироп упомянули. Не могу не поделиться и своим эпохальным открытием. Имеющее свойство течь вещество за бортом, кое мы с вами по наивности сочли за морскую воду, оказалось на поверку ничем иным, как...
   - Нуте-с, нуте-с! - поощрил Р. И.
   - Как... э... Господи, какая гадость! - Тюхин сплюнул. - Ничем иным, как проявитель, наказание вы мое. Из чего сле...
   - ...дует, - с готовностью подхватил прозревший слепец-провиденциалист, - из чего со всей очевидностью следует, мое вы преступление, что нам с вами как бы дается еще один шанс проявить себя... э... во всем своем великолепии. А следовательно, на том месте, где пишут "Конец", следовало бы написать: "Продолжение следует"!..
   - Следовательно... следовало бы... следует, - поморщился Витюша Тюхин. - Экий вы, право, не стилист...
   - Ну уж зато и не следователь, как ваш Кузявкин, - не обиделся Ричард Иванович. - А потом, Тюхин, кто знает - а может, там, где суждено зафиксироваться по-новой и вам, и мне, грешному, может, там эта моя тавтология будет воспринята, как некий стилистический изыск, как шалость гения, Тюхин?!
   За бортом плюхало нечто, имевшее свойство принимать форму сосуда, в котором помещалось: бутылки, граненого стакана, сложенной ковшиком ладони. Тюхин коротко выдохнул и без тоста, не чокаясь, как на поминках, выпил.
   И гром, естественно, не грянул, и мир не перевернулся. И кроме Ричарда Ивановича, разве что пролетавшая около чайка слышала, как опаленным горлом Тюхин прошептал:
   - "Чаю воскресения мертвых, и жизни будущего века..."
   И было это 20-го, десятого, сорок второго - чика в чику в день, в месяц и в год его появления на свет Божий...
   - Сколько там, на ваших золотых? - зевая, спросил Ричард Иванович.
   - Без тринадцати тринадцать, - сказал забывшийся новорожденный.
   Был он грустен, простоволос, на глазах его мерцали слезы.
   - Вы когда родились-то, отчаянный вы мой, - утром, вечером?
   - Около часу дня, - вздохнул глядевший вдаль, туда, где совсем еще недавно громоздилась зыбкая американская фата-моргана.
   - Значит, пора!
   И Ричард Иванович отодрал и выбросил в Окаян-море фальшивую бородку с усиками, вытащил из-за пазухи что-то вроде слухового аппаратика, проводочек от которого тянулся к уху и, выцарапав антеннку, исподлобья взглянул на спутника.
   - Если желаете, могу и сигнал SOS дать... Кстати, Тюхин, вы не задумывались - сколько будет, если от 13-ти отнять 13?.. И правильно! И нечего такими пустяками забивать свою бесценную голову...
   И он нажал тангетку, и дал настройку:
   - Раз-раз-раз-раз-раз!".. "Первый", "Первый", я - "Четвертый". Как слышите меня? Прием...
   - А ведь я, - сглотнул приговоренный, - а ведь я, Зоркий, кажется знаю, кто вы!
   - Ах ты, Господи!.. Да неужто все-таки расшифровали?! Ну-ка, ну-ка! Просим!.. А то ведь уже как-то даже и неудобно... "Первый", "Первый", я - "Четвертый". Слышу вас хорошо!.. Хорошо слышу вас!..
   - Вы, Ричард Иванович, вы знаете вы кто?! - с трудом выговорил Тюхин, он же - Эмский, он же - Кац-Понтийпилатов, он же - В. Г. Финкельштейн, он же - рядовой Мы... он же бомж на бугорочке, серый в яблоках конь с золотой фиксой, деревянная кукушечка, поливающий марганцовочкой дусик... И Рустем, и Скоча, и Вавик, и Совушка... И все Бесфамильные, Кузявкины, Афедроновы и Щипачевы вместе взятые. И оба сразу брата-близнеца Брюкомойникова. И отдельно висящая на чердаке Идея Марксэновна Шизая. И Ляхина, Иродиада Профкомовна. И возлюбленная Даздраперма. И товарищ С...
   И... и едва он, Тюхин, собрался с духом, чтобы... м-ме... чтобы, волнуясь, выпалить самое - для себя и для Ричарда-э-Ивановича - главное, существенное, в смысле дальнейшего, так сказать, существования, только привстал он в лодке, именовавшейся, между прочим, точно так же, как тот незапамятный, увозивший Набокова из России, греческий пароходишко, и, едва не потеряв равновесие, всплеснул, елки зеленые, руками и... сорри, пардон, прошу прощения!.. и тут вдруг, ну прямо, как в наркотическом бреду, прямо по курсу, из-за сумеречно-кровавого горизонта стремительно взлетела металлическая, как доллар, Луна и, остановившись в поднебесье, опрокинулась вдруг на ребро, неожиданно сплюснутая какая-то, сфероидная, и вдруг покачнулась, и низринулась вдруг, трансформаторно гудящая, вся в этаких трехэтажных, подозрительно похожих на бараки Удельнинской, имени Скворцова-Степанова, психушки строениях!..
   - Вот! Вот оно! - заморгал глазами Ричард Иванович, в минуту опасности как-то разом вдруг похорошевший и без этой дурацкой своей бороденки, без наркомовских - тьфу, тьфу на них! - усиков, ставший до того похожим на своего теряющего лицо спутника, что если б я не был совершенно непьющей, понимаешь, в данный момент чайкой по всем вам известному, понимаешь, имени, я бы того и гляди подумал, елки зеленые, что примо: у меня попросту двоится в глазах, и секондо (секонд о): что и они ( и они!..) - два прозревших от предвечного ужаса химероида, и они тоже поняли, что это за мандула за такая - чуть ли не в пол-бля-неба, с гордым лозунгом на борту - "Дембиль неизбежен" - что за херомудовина несусветная, мигающая иллюминаторами, совершенно, по тюхинской милости, неуправляемая, а стало быть и неотвратимая, рушится на них... то есть - на нас, описав уму непостижимую - во времени и в гиперпространстве - параболу...
   И тут мы, все трое, в едином порыве вскричали, пропадая:
   - О, Господи!..
   И не было ни прошлого, ни настоящего, ни дна, ни выси небесной, ни жизни, ни смерти, да и нас самих, милые вы мои, дорогие, хорошие, тоже как бы и вовсе на свете не было...
   АБЗАЦ ПЕРВЫЙ
   роман второй РЯДОВОЙ МЫ
   А мимо наши паровозы все мчатся задом-наперед!.. Дрожит щека, катятся слезы, комбат копытом оземь бьет. И ни на миг не умолкая, дудит в картонную трубу Тоска - зеленая такая, в шинелке, со звездой во лбу. В. Т-Э. Шел осел с приклеенными крыльями рядом с другим стариком, один как Беллерофонт, другой как Пегас, оба возбуждая жалость. Апулей "Метаморфозы"
   * Глава первая
   И еще раз о вреде курения
   * Глава вторая
   Всевозможные гости, в том числе и Гипсовый
   * Глава третья
   От рядового М. - сочинителю В. Тюхину-Эмскому
   * Глава четвертая
   Синклит бессонных "стариков"
   * Глава пятая
   От рядового М. - рядовому запаса Мы.
   * Глава шестая
   От рядового М. - члену редколлегии Т., лауреату премий
   * Глава седьмая
   Некто в полувоенном и прочие
   * Глава восьмая
   Кто следующий?..
   * Глава девятая
   От рядового М. - свидетелю и очевидцу В. Т.
   * Глава десятая
   Началось!..
   * Глава одиннадцатая
   От рядового М. - незаурядному Тюхину
   * Глава двенадцатая
   Окончание предшествующего
   * Глава тринадцатая
   Черт все-таки появляется...
   * Глава четырнадцатая
   Омшара (поэма)
   * Глава пятнадцатая
   Подпольный горком действует
   * Глава шестнадцатая
   Преображение старшины Сундукова
   * Глава семнадцатая
   И разверзлись хляби небесные...
   * Глава восемнадцатая
   Древо Спасения, или Беседы при ясной Земле
   * Глава девятнадцатая
   Предпоследние метаморфозы
   * Глава двадцатая
   Возвращение на круги своя
   Глава первая И еще раз о вреде курения
   То ли явь, то ли мерещится: сумерки, туман. Обгорелый, в клочья изодранный, я вишу вниз головой на высоченном дереве. Внизу, в смутном круге фонарного света, задрав головы, стоят двое - замполит батареи старший лейтенант Бдеев и ефрейтор Шпортюк, оба глубоко взволнованные, в красных нарукавных повязках.
   - Нечего сказать - ха-арош! - светя мне в лицо фонариком, выговаривает старший лейтенант и глаза у него закачены под лоб, как у обморочного, а молодой лоб изборожден морщинами. - Вы это что же, рядовой М., вы думаете вам и на этот раз все с рук сойдет?! Думаете - сбежали из госпиталя, так вам все и позволено?! Так вы думаете? Р-разгильдяй!.. Где ваша пилотка?.. Где погоны?.. Почему не подшит подворотничок?.. А это что у вас там, борода?! Не-ет вы только полюбуйтесь, Шпортюк, этот висельник уже и бородой успел обзавестись!..
   - С-салага! - шипит ефрейтор, маленький, говнистый, брившийся по слухам чуть ли не раз в месяц, да и то насухо. - Да они, гуси, совсем обнаглели, товарищ старший лейтенант! Никакого уважения к старослужащим!..
   "Это кто, это ты-то старослужащий?! Ах ты!.." - я пытаюсь изловчиться и плюнуть ему, недомерку, в его лживый, бесстыжий рот, но ветка, на которой я каким-то чудом держусь, трещит. Я замираю.
   - Ну нет! - отступив на пару шагов, грозит мне пальцем замполит. - Уж на этот раз вы у меня гауптвахтой не отделаетесь!.. Ишь ведь - повадился! Когда мы его, Шпортюк, в последний раз с крыши снимали? В апреле? В марте?..
   - В феврале, товарищ старший лейтенант. Аккурат - 23-го февраля, в день Советской Армии.
   - Ха-арош!.. Эй, рядовой М., в последний раз спрашиваю: вы будете слезать или нет?.. Не слышу ответа...
   - Может, дерево тряхнуть? - предлагает гад Генка.
   - Отставить!..
   Дежурный по части старший лейтенант Бдеев посылает ефрейтора Шпортюка за пожарной лестницей. Удаляясь, бухают генкины сапоги. Хлопает дверь КПП. Я осторожно перевожу дух и говорю себе: "Только спокойно, Витюша, без паники..." Хотя какое уж тут к чертовой бабушке спокойствие, когда висишь вниз дурацкой своей башкой аккурат над бетонным паребриком, и ветка потрескивает, и сердце тарахтит, как движок 118-й радиостанции, и ум заходит за разум и, недоумевая, вдруг осекается: "Минуточку-минуточку!.. С крыши-то меня действительно снимали, и действительно - 23-го февраля, только ведь было это, елкин дуб, без малого тридцать два года назад, на заре моей туманной, так сказать, юности, в армии, в незапамятном уже 1963-м году..."
   Рискуя вывихнуть глаза, я пытаюсь осмотреться. Слева железные с большими красными звездами ворота части, сквозь прутья решетки видна мокрая брусчатка Зелауэрштрассе - переходящей в шоссейку улочки маленького немецкого городка В., на окраине которого имеет место быть наша особо засекреченная ракетная бригада. Я вишу лицом к штабу, но его почему-то не видно. Не просвечивает ни единого огонечка сквозь туман. Зато справа, куда побежал Шпортюк, вполне отчетливо просматриваются контуры пищеблока. На всех трех этажах горит свет, а из углового окна на втором, подперев ладошкой тройной подбородок, пялится в перевернутые небеса перевернутая кверху задом Христиночка, заведующая офицерской столовой, вольнонаемная. Там, дальше плац, за ним моя казарма. А вот и товарищ лейтенант Скворешкин, командир радиовзвода, мой, так сказать, непосредственный начальник. Вот он появляется из-за угла и, глянув на дерево из-под ладони, прибавляет шагу. Звякают об асфальт стальные подковочки. Ближе, ближе. Вот он останавливается под фонарем и, запрокинувшись, смотрит на меня, идиота, и глаза у него серые такие, грустные-грустные, и на погонах, там, где сняты звездочки - темные пятнышки, а на скулах суровые желваки. Мы глядим друг на друга долгим, как солдатская служба, взглядом. И вот он не выдерживает, вздыхает, бедолага и тихо-тихо говорит:
   - Эх, рядовой М., рядовой М., и откуда же ты опять взялся на мою голову, с неба свалился, что ли?
   Я молчу. Нечего мне ответить на ваш горький вопрос, дорогой товарищ Скворешкин. Искренне сочувствую вам, горячо сопереживаю, более того всю жизнь простить себе, выродку, не могу ту мою последнюю вылазку на крышу казармы, это ведь после нее вас разжаловали; все я, товарищ лейтенант, ей богу понимаю, как надо, но вот сказать вам, каким образом рядовой М. очутился на этой достопамятной березе, вот этого я, Петр Петрович, никак не могу, потому как битый час уже вишу здесь вниз головой и ровным счетом ничегошеньки не могу припомнить. То есть помню, конечно, как комиссовался после операции, маму помню, годы студенчества, жену; помню - поэтом был, Брежнева помню, Ельцина, гражданина Хасбулатова, Руслана Имрановича, прямо как сейчас помню... А вот как занесло меня на этот столетний дуб, на библейскую эту смоковницу, почему я весь такой ободранный, елки зеленые, обгорелый, откуда у меня на руке золотые американские часики фирмы "роллекс" - вот это я, Иван Иванович, - напрочь запамятовал, и не смотрите на меня так, пожалуйста, не люблю я этого...
   - Эх, - горько вздыхает товарищ Скворешкин. - Эх, была бы моя воля, рядовой М. ...
   Скрипит дверь. Из дежурки выходит старший лейтенант Бдеев. С пятиметровой высотищи я смотрю на своих командиров, смотрю и диву даюсь: до чего же все-таки разные товарищи служат у нас подчас в одном и том же, так сказать, подразделении: товарищ замполит весь такой молодцеватый, подтянутый, сапоги надраены бархоточкой, усики подстрижены, височки подбриты, а товарищ комвзвода Тетеркин, - он совершенно другой - сутулый какой-то, неглаженный, отец двух детей, да тут еще я, об клумбу стукнутый.
   - Ну-с, Сергей Сергеевич, - говорит Бдеев, - и каково? Что, комментарии излишни?.. А я тебе, Скворешкин, в развитие нашего спора так скажу: а вот это и есть они - плоды твоего, так называемого, "демократизма"! Утверждал и утверждать буду: никакая это не демократия, а самое форменное попустительство, а говоря по-нашему, по-военному - разгиль... - и тут он вдруг осекается, одергивает китель, повернувшись к двери КПП с оттяжечкой берет под козырек, - Ча-асть смир-рнаа!..
   В дежурке бубнят глухие голоса. Слышно, как обтопываются, шаркают подошвами об решетку. "Неужели - "батя", полковник Федоров?!" - ужасаюсь я и непроизвольно пытаюсь вытянуться в струночку. Заслышав потрескивание, Бдеев дико косится в мою сторону и украдкой грозит кулаком.
   Один за другим на просцениум выходят трое - в плащпалатках, в заляпанных грязью сапогах.
   - Товарищ подполковник, - рапортует дежурный по части старший лейтенант Бдеев, - за время моего дежурства...
   - Вольно-вольно! - устало отмахивается носовым платком тот, который вышел первым. Он снимает фуражку и отирает лысину. Теперь я вижу, что никакой это не командир бригады, а всего-навсего товарищ Хапов, начальник хозяйственной части. А тот, который в очках, - это начфин подполковник Кикимонов. А вот этот, который поставил ногу на ступеньку крыльца и щепочкой отколупывает глину, - это, пропади он пропадом, подполковник Копец, наш начмед. Это он, козел, приказал положить меня под солюкс, когда я уже терял сознание от прободения язвы...
   И вот представьте себе: я вишу вверх тормашками, а они, голубчики, как нарочно, рассаживаются на скамеечке под этим моим гигантским эвкалиптом, то бишь точнехонько подо мной, подполковник Хапов достает "казбек", и они, все пятеро, закуривают и начинают вести какие-то совершенно, елки, секретные, абсолютно не предназначенные для моих демобилизованных ушей разговоры.
   Х а п о в. Прямо херня какая-то, да и только. Бой в Крыму, Крым... а Крыма как не было, Бдеев!
   Б д е е в. Неужели так и не развеялось?
   Х а п о в. Куда там, совсем загустело, аж рука, на хрен, вязнет.
   К о п е ц. И зудит.
   Б д е е в. Как электрический генератор?
   К о п е ц. Как инструмент, когда трепака подцепишь. Не испытывали?
   К и к и м о н о в. Ужас, просто ужас!.. Жена, дети... И кому теперь прикажете партвзносы платить?!
   Они умолкают. Слышно, как тарахтит движок и клацают миски на пищеблоке. Сосредоточенно затягиваясь, они смолят в пять стволов и дымище клубами вздымается в небеса. Свербит в ноздрях, ест глаза. Еще немного и они закоптят меня заживо!..
   Х а п о в. А у тебя что, Скворешкин, с Армией связался?
   С к в о р е ш к и н. Не получается, товарищ подполковник, помехи.
   Х а п о в. А релейка?.. Телетайп?..
   С к в о р е ш к и н (вздыхает). Телефон - и тот, Афанасий Петрович, как вырубило.
   К и к и м о н о в. Кошма-ар! Просто кошмар! Где командир, где знамя бригады?! А что если... а что если это время "Ч"?!
   Х а п о в. Типун тебе на язык, Аркадий! Ну-ка дай сюда, на хрен, карту...
   Подполковник Хапов разворачивает на коленях штабную, всю в синих и красных кружочках, в цифрах, крестиках и стрелочках рабочую карту командира (так на ней написано!). "Посвети-ка сюда, лейтенант", - говорит товарищ подполковник. И они, все пятеро, склоняются над диспозицией или как она там у них, у вояк, называется.
   - Вот по этому вот периметру, - ведя по карте пальцем, говорит товарищ Хапов, - в радиусе триста пятьдесят метров...
   И тут, на самом можно сказать интересном месте, я, елки зеленые, не выдерживаю, начинаю мучительно морщиться, пытаюсь поймать двумя пальцами свою дурацкую переносицу:
   - А... а... а-аа!..
   Надломленный сук осовывается.
   - А-ап-чхи-и!..
   И с пятиметровой высоты, со страшным треском - и-эх!
   Господи, как вспомню - сердце обрывается!..
   Глава вторая Всевозможные гости, в том числе и Гипсовый
   - Э-э, ти живой?.. Э, слюши, ти живой, или ти не живой?..
   Как это ни странно, я, кажется, не помер и на этот раз. С трудом разлепляя ресницы, я вижу перед собой до гробовой доски незабвенного Бесмилляева. Каким-то чудом он умудрился совершенно не измениться за тридцать лет. Санинструктор, как тогда, в 63-ем, трясет меня за душу, не давая загнуться. Глазищи у Бесмилляева карие, как его имя - Карим, лоб смуглый, в оспинах от "пендинки". Вот так и тряс он меня тогда всю дорогу до госпиталя, в фургоне, в "санитарке", бешенно мчавшейся по гитлеровскому, тридцатых годов, автобану. "Э-э, ти живой?.. Живой?.." А я, уже белый, с перехваченным от прорвавшейся в брюхо "шрапнели" дыханием, намертво вцепившийся в ремень со штык-ножом (это случилось на посту), я все никак не мог сказать ему самое важное: что подсумок с запасным рожком остался там, под вышкой, где я только и успел расстегнуться и на бегу вымычать: "М-мамочка!.." И вот, целую жизнь спустя, я нежно беру своего ангела-спасителя за зебры и шепотом, чтобы не потревожить тяжело травмированного товарища замполита за стеной, популярно ему, турку, втолковываю, что я рядовой М. - в некотором смысле все еще не скапутился, что, конечно же, удивительно, особенно если вспомнить, что он Бесмилляев - заставил меня, Тюхина, лежащего под синей лампой с продырявленным желудком, высосать целый чайник пахнущей хлоркой, теплой, кипяченой воды.
   - Э!.. от-писти! - пучась, хрипит будущий Авиценна. - Пирашу - отписти: тиварищу Бидееви пилоха...
   - Ты ему клизму делал?
   - Килизьми делал, пирисидури, гюликози давал...
   - Ну, значит, пора под солюкс класть!
   В благодарность за обретенную свободу Бесмилляев приносит мне пятьдесят грамм неразведенного в мензурке. Через минуту я уже блаженно пялюсь в потолок. Жизнь увлекательная штука, господа: даже на смертном одре она не дает соскучиться...
   Итак, я лежу в гарнизонной санчасти, в пустой четырехкоечной палате. Время от времени за стеной стонет непоправимо изувеченный мной старший лейтенант Бдеев. Ему, бедолаге, не повезло больше всех: перелом обеих рук, ноги, трех ребер, позвоночника, сотрясение мозга, нервный шок. Я опять отделался относительно легко: ссадины, ушибы, временный паралич левой половины тела, косоглазие, по утверждению подполковника Копца тоже вроде как временное. Я смотрю в потолок сразу на двух бегущих в разные стороны косиножек и, криво чему-то улыбаясь, думаю о том, что давным-давно уже - лет десять, если не больше - не получал от друзей хороших, душевных писем. И нехороших тоже. Никаких. "Ау, закадычные мои! млея от обжигающего пищевод лекарства, думаю я. - И не стыдно, мазурики вы этакие: за двадцать лет ни единой строчечки, ни одного звонка! Уже и жизнь на излете, и зубов раз-два и обчелся, и следующая станция, похоже, и впрямь Конечная, а я до вас так и не докричался, как будто их и не было, надрывных стихов моих!.. Ау, единственная! Ты как всегда права: даже Ад - и тот у каждого свой, в меру его испорченности. Слово действительно материально, а все самые бредовые фантазии наши уже сбылись, мы только не хотим сознаваться в этом... Вот он - мой персональный Ад, умница ты моя. Еще часок-другой и подслеповатый черт по фамилии Шутиков, выйдя на крыльцо казармы, протрубит "отбой". И когда отзвучит последняя нота, поперхнувшись соляркой, вырубятся движки, в окнах погаснет свет, и это будет значить, что пожизненный срок стал еще на один день короче, что наступила еще одна ночь, родная моя, только не такая, как все прошлые, а длинная-длинная, нет, даже не полярная, а Вечная... Ты слышишь - Вечная! По-военному беспробудная с 23-х до самых до 7-ми, когда все тот же неутомимый Шутиков сыграет "подъем", и движки опять застучат и разлука станет еще на одну ночь длиннее..."
   За дверью с матовым стеклом бубнят голоса. Я натягиваю на голову простыню. Скрипят несмазанные петли.
   - А это что еще за покойник? - как поздний Леонид Ильич, гугниво, в нос, спрашивает мой вечно простуженный комбат майор Лягунов.
   - Это рядовой М., - поясняет начмед Копец. - Как это ни странно, целый и невредимый. Спит после капельницы.
   - То есть как?! Ты же сам вчера говорил, что его неудачно оперировали в Лейпциге!..
   - Вчера говорил, а сегодня он вернулся...
   - Каким образом?
   - Уникальный случай, - задумчиво говорит подполковник Копец. - Полбачка перловки в полости. Коматозное состояние. Сложнейшая трехчасовая операция...
   - И вернулся, и уже успел на дерево залезть?
   Копец молчит.
   - У него еще и борода отросла, - вздыхает лейтенант Скворешкин. - Седая, как у старика.
   - Когда, пока он с березы летел? Гы! Гы! - шутит товарищ майор. Смех у него лошажий, и морда, как у мерина. - Сундуков знает? Когда узнает в сортире на плафоне повесится! Гы-гы-гы-гы!.. Ну ладно, где тут наш пострадавший? Это ведь надо же - послезавтра свадьба, а он весь переломанный!..
   - Сюда, товарищ майор, в соседнюю палату.
   Они выключают верхний свет и удаляются. Весь мокрый я сдергиваю с себя простыню. Нет, духотища тут совершенно невозможная. Не помогает даже открытое Бесмилляевым окошко. И эта постоянная, мелкая - аж зубы чешутся и звенит в стакане чайная ложечка - дрожь. Я допиваю остатки компота и, глядя в потолок, думаю, думаю. "Спокойно, Витюша, еще спокойней!.. В конце концов не ты ли где ни попадя твердил, что Армия - лучшее время твоей тюхинской жизни? - думаю я, судя по всему самый что ни на есть натуральный рядовой М. - Кто, напившись, орал: "Хочу назад, в доблестные Вооруженные Силы, к старшине Сундукову!", кто пел в стихах караулы, гауптвахты и марш-броски?!.. Слово материально, как любит констатировать ваша знающая, что она говорит, супруга, минхерц. Помните, как вы однажды в сердцах бросили, глядючи на питерский Дом писателей: "Сгорит, синим огнем сгорит эта Воронья слободка!". И ведь, елки зеленые, сбылось!.. Вот и эти голоса за стеной - это вовсе не сон, это - Сбывшееся, и что характерно никакой тебе мистики, голый материализм: гогочет Лягунов, бренчит ложечка в стакане, мучительно хочется верить в Идеалы, как тогда, в 63-ем, беззаветно любить нашу первую в мире социалистическую Родину, быть готовым не задумываясь отдать свою молодую солдатскую жизнь за ее бузусловное счастье и процветание!.. Никогда больше, Тюхин, у тебя не было столько товарищей сразу. И каких! - Отец Долматий, Боб, Кочерга, Митька Пойманов, Вовка Соболев, Дед, Колюня Пушкарев, он же Артиллерист - Господи, да разве их всех перечислишь - целая батарея, да что там батарея! бригада, Армия, страна!.. Спокойно, спокойно, Витюша, нервишки нам еще пригодятся. Как это там в аутотренинге: руки-ноги тяжелые, как парализованные, лоб, как у покойника, холодный!.. Спокойно, еще спокойнее!.. Я все еще жив... Я почти что молод... Все еще впереди... Впереди...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   ...И эта беспрестанная, как на корабле, вибрация, мелкая трясца, похмельный тремор, от которого зудит лоб и снятся потные, противоестественные связи, какие-то голые Козявкины, Стратоскверны Бенедиктовны...
   "Парниковый эффект абсурда"... А это еще откуда? Чье? Камю?.. Попов?.. Иванов-Петров-Сидоров?.. В. Тюхин-Эмский?..
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Трижды с песней вокруг плаца прошли мои корешки, отпела труба, погас свет. И вот уже во тьме трещит под окном сирень, слышится женский нетерпеливый шепот:
   - Ты здесь? Ты не спишь?
   О, мыслимо ли заснуть в эту душную, в эту шекспировскую ночь ошибок! От волнения немеет язык. Сердце, мое бедное пожилое сердце бухает, как солдат по лестнице!..
   - Так я лезу, или нет?
   Господи, ну почему они все лезут и лезут? Чего такого находят они во мне, окаянном?..
   - О-о!..
   Закинув сумочку, она, сопя, подтягивается на руках, жимом, как на турник, взбирается на подоконник - смутная, пахнущая незнакомыми перфумами, потом. Она садится на краешек моей койки, гладит мою руку, осторожно ложится рядом со мной:
   - Бедненький, весь забинтованный!.. Молчи, молчи, тебе нельзя волноваться... Тебе хорошо?.. А так?
   И она еще спрашивает, она еще спра...
   - Крепче! Еще крепче, котик! Изо всех - изо всех сил!..
   Ну и как же тут отказать, обмануть ожидания?!
   - Ах, я сама! Сама!.. Ах!.. Ух!..
   И вот она - радость, нечаянная радость самого близкого тебе в это мгновение человека:
   - Ой, ми-илый! Ой, да ты ли это?!
   - Я!.. я!.. я!.. я!..
   А потом мы с ней заснули, а едва проснувшись, снова принялись за это безобразие. И гостья моя, забывшись, ухала, как совушка, вскрикивала, хохотала, теребила меня за бороду: "Ах ты конспиратор ты этакий!", поила грузинским коньяком.