- Ну почему же нечего, - не повышая голоса, сказала моя хорошая. - А ну-ка, Померанец, откройте-ка рот!..
   И когда этот, неизвестно как проникший во все мои секреты гад, не только не подчинился, но изо всех сил стиснув зубы, еще и ладошкой прикрылся в довершение, Идея Марксэновна Шизая, дочь таинственного Свидетеля и Очевидца, проявила себя во всем своем убийственном великолепии.
   - Не хочешь - заставим, - сказала она, как любил говаривать наш батарейный старшина Сундуков, сказала и, щелкнув антикварным курочком, торжественно провозгласила: - Великому нашему Илье Владимировичу Левину, теоретику и практику всепобеждающего Военного Гуманизма - ура, товарищи!
   И оно грянуло под величественными сводами Дома Сержантов и Старшин наше родное солдатское "ур-ра!".
   Самозабвенно кричал я. Издавала громкие звуки бесстыжая Даздраперма. Широко раззявив поганый рот, голосил очередной мой недоброжелатель - негодяй в штатском Померанец.
   Энтузиазм был таким всеобщим и полным, что на звук выстрела, собственно говоря, никто и не среагировал. Я лично сообразил, что произошло лишь после того, как моя ненаглядная зачем-то дунула в ствол своей устрашающей "пушки" из Артиллерийского музея...
   Или я, инвалид по голове, что-то путаю? И не любовь моя - Шизая, а дура Даздраперма шмальнула навскидку из американской реактивной базуки, а потом дунула в трубу, пародируя архангела Гавриила?..
   И вечно вот так - замрешь вдруг на самом разбеге, влепившись лбом в незримую, не рассекреченную еще проявителем стену. И только звон на весь мир, да волосенки дыбом от несущегося навстречу и мимо паровоза жизни!..
   Так кто же все-таки выстрелил? И какой все же год - 48-й или 47-й стоял на дворе? Да и было ли все это, елки зеленые, или так - примерещилось с чеченского порошочка?.. Ну и самое, пожалуй, для меня принципиальное, как сказал бы Кондратий Комиссаров, - стержневое: прикурила тогда, после ламбады от моего пылающего лба Даздраперма или как раз наоборот - в сердцах погасила об него свой слюнявый окурочек?..
   - Что, съел?! - злорадно вскричала Даздраперма.
   - Что съел?.. Что, что он съел? - взволновался я.
   А Померанец между тем уже вился волчком на сцене, элегантно выбрасывая правую ногу во время каждого пируэта. Ну, ей-богу, совсем, как М. Барышников, с которым лично мне, Тюхину, выпало счастье познакомиться не где-нибудь, а на одном таком тоже совершенно инфернальном мероприятии, то есть - на съезде Ленинского комсомола, кажется, на XVII-м. И уж если совсем начистоту - мы там тоже кричали "ура", и насколько мне помнится с утра до вечера. Впрочем, Мишель, по-моему, только рот для виду раскрывал, диссидент этакий!.. И ведь что характерно - у нас даже номера в гостинице были соседние: у него 777-й, а у меня - 13-й... Или я опять что-то путаю?.. Или мы тогда вообще жили в одном двухместном номере, только в разных городах и странах?..
   "Значит, все-таки съел!" - подумал я, и пока эта мысль, втемяшившаяся в мою трижды продырявленную Афедроновым голову, томила и тревожила меня, Померанец все выделывал свои фантастические фуэте.
   "Эх, сюда бы еще Ляхину в одних чулках!" - совершенно неожиданно вообразил я и, невольно покосившись на соседнюю, прямо скажем, не выдающуюся ни на один миллиметр грудь под скрипучей революционной кожей, вздохнул.
   В это мгновение Померанец, долго и мучительно помирая, пал наконец на одно колено. Прижав левую руку к сердцу, а правую простерев вперед, в онемевший от восхищения зал, он вдруг раскрыл на всю варежку свой, как у клоуна, каррикатурно-красный, кровавый такой рот и вдруг запел - да ведь так задушевно, так замечательно, ну точь-в-точь, как мой батарейный старшина товарищ Сундуков:
   Вот умру я, умру, Похоронят меня...
   И мы дружно, все, как один, подхватили:
   И никто-о не узна-ает, Где могилка моя.
   Господи, ведь были же, были Песни!.. Эх!..
   Ну вобщем, допев до конца и под шквал аплодисментов - сорвался-таки напоследок! - раскланявшись, Померанец с подозрительным грохотом пропал за кулисами.
   - Это куда это он? - обеспокоился я.
   И суровая моя подруга, бесценная Идея Марксэновна Шизая, пощелкивая курочком реликвии, задумчиво ответила:
   - Да все туда же, Тюхин, туда же...
   Глава девятая Воздыханья, тени, голоса
   Господи, Господи, да что же это творится со мной, окаянным? Зачем, а главное - откуда это голодная, скрежещущая вставными зубами злоба? Почему не радость - но злорадство? Отчего не улыбка - но саркастическая ухмылочка, да еще с двусмысленными намеками, с подтекстом, с безжалостной тюхинской подковырочкой?..
   Люди, я совсем недавно любил вас...
   И ведь не было же никаких кровавых буковок под сомнительными обязательствами, собственного глаза, выбитого следователем, на ладони, разгайдаренных сбережений в кубышечке... Ничего этого не было и в помине, просто я проснулся однажды и... и даже не заметил, что грудь моя во сне опустела, как дупло осеннего дерева.
   Где ты, душа-кукушечка, чего ужаснувшись, покинула меня, трепеща одеревеневшими от страха крылышками?..
   Она стоит на коленях перед моей раскладушкой - худенькая такая, в розовой комбинашке с оборванной лямочкой. Она сморкается в мятый розовый платочек и, совершенно незнакомая, другая, шепчет мне на ухо:
   - Да пойми же ты наконец - это все не случайно! Откуда у него такая информация о тебе?.. Ну, откуда - подумай своей гениальной головой!.. Вот то-то и оно!.. А стало быть, Померанец как минимум провокатор! Понимаешь, это провокация, Тюхин. Хуже - заговор! Они там опять, Тюхин, заваривают кашу!..
   Я смотрю на нее сквозь розовые очки, на взволнованную такую, человечную, готовую на все ради меня - о, она так мне и сказала: ради тебя и Отечества я, Тюхин, готова на все! Честное левинское! - я смотрю на нее сквозь афедроновскую оптику - и едва ли не верю, и почти что люблю ее больше жизни, но простить, увы, не могу...
   - В рот!.. живому человеку... из маузера?! - сглатывая слезы, бормочу я. - Господи, да как же это... чтобы человеку и - в рот!?
   - Челове-еку?! Это кто - это Померанец, по-твоему, человек?! Эх, ты-ии!.. Да какие же они, Тюхин, люди, если они - враги!? - она хмурит брови, она сжимает крепкие кулачки, чекисточка моя невозможная. - И пока бьется сердце, Тюхин, пока в жилах струится, - и тут я весь настораживаюсь, дорогие читатели! - пока струится... ну эта... ну как ты, Тюхин, называл ее?
   - Кровь, - обмирая, подсказываю я.
   - Ну да, ну да, - соглашается она совсем, как Ричард Иванович, - пока верю тебе, Жмурик, пока... люблю!.. - И она, безумица, хватает вдруг мою изуродованную на Литейном руку и начинает осыпать ее торопливыми поцелуями, - люблю!.. люблю!.. люблю!..
   И я, едва не забывшись, чуть не зажмуриваюсь от нахлынувших чувств!. О!.. О-о!.. О, только не это - чур, чур меня!.. Только не телесная близость, потому что... потому что...
   - Ах, да какая, в сущности, разница - почему, - молвит моя безутешная, подтыкая под мои бока колючее солдатское одеяло. - Ухожу-ухожу!.. Отдыхай, набирайся сил, завтра практикум по государственному планированию...
   И Шизая моя, Идея Марксэновна - на пальчиках, как мариинская лебедь уходит к себе, во вдовью светелочку. Она, снайперша, уходит, а я опять остаюсь наедине со своими бредовыми видениями на этой кухне, пропади она пропадом, где тараканы - и те почему-то не шебуршатся, только вода из крана - по капельке, как в китайской пытке, да шипит слабый газовый огонек на конфорке.
   А ведь всего-то, казалось бы, и дел-то: сдуть пламя с этой вот, зажженной, и открыть три остальные...
   Да! - и еще духовку, духовочку еще - для верности!..
   Тазик свалился под утро. Громыхнуло так, что мы в обнимку подскочили в дружеско-супружеском нашем ложе. Вот почти стенографическая запись того, что за этим последовало:
   О н а (выхватывая из-под подушки маузер). Тсс!..
   Я (встревоженно). Что - крысы?
   Глаза у Идусика так и фосфорицируют во тьме. Глупенькая, вот и крысы для нее - нечто совершенно неведомое. Бестиа инкогнита. Я откладываю томик И. В. Левина.
   Я. Ах, Идусик, ну так слушай же: В некотором царстве, в некотором государстве, в городе Гаммельне...
   О н а. Ф-фу, напугал... Да ну тебя, Тюхин! Сколько можно говорить: нет у нас ничего этого - ни царств-государств, ни крыс...
   Я. Господи, что - и крыс поели?!
   О н а. Тсс, тсс!..
   В коридоре звучат крадущиеся шаги. Дверь приоткрыта. С кровати виден холодильник и телефон на стене. В поле зрения возникает тускло светящийся призрак. В шляпе, с характерной луначарской бородкой. Это Ричард Иванович Зоркий, заклятый враг народа, расстрелянный по приговору Военной Коллегии. Провиденциалистские глаза его навеки раскрыты. Руки сомнамбулически простерты.
   П р и з р а к З. (неживым голосом). Марксэн с небес, откликнись, отзовись, смени на ветвь оливы алебарду, сойди с дерев на землю, воплотись, дай лапу другу - Зоркому Ричарду!..
   Я (испуганно). Стихи?!
   П р и з р а к З.
   О, брат, - в застенках мрачных КГБ, Под пытками всего одно лишь слово Шептал... м-ме... я - ЛЕМУРИЯ, Марксэн!..
   И д е я (щелкая курочком). Нет, ну какая сволочь!..
   П р и з р а к З. (переходя на рыдания). Прости, о прости, навеки... м-ме... родной и любимый Учитель и, не побоюсь этого слова, Вождь!.. Это ведь я по велению партийного долга сообщил о тебе... м-ме... куда следует... О, смягчитесь все жаждущие отмщения сердца: вот она (Призрак рвет на груди рубаху.) - вот она - расплата за содеянное! Вот оно - торжество Принципа, посрамление маловерия!.. Как сказал гений человечества Тюхин (Я вздрагиваю.): "Томит, бля, совесть, мучит по утрам похмельная, бля, жажда покаянья!..".
   Я (растерянно). Когда?.. Где?..
   И д е я (громко). Да сколько же можно вам говорить, Зоркий, нету, нету папы дома!
   П р и з р а к З. (делая вид, что не слышит). О, если бы - назад и против хода...
   Щелкает дверца. Это призрак призрачной своей рукой открывает холодильник. Он вынимает из него уже знакомую читателю трехлитровую банку и, сняв крышку, жадно припадает к содержимому.
   П р и з р а к З. Уп.. уп... уп... уп...
   Я (сглатывая). Пьет!..
   И д е я (во весь голос). А еще в шляпе, а еще интеллигент называется! Тьфу, мерзость какая!..
   По мере того, как жидкость в банке убавлялась, дух Ричарда Ивановича все более явственно терял свою призрачность, он как бы проявлялся, обретал материальность. Напившись, Ричард Иванович поставил банку на место. Раздался звук сытенькой отрыжки.
   - Пардон, - кротко сказал Зоркий, аккуратно закрывая холодильник.
   Моя Идея Марксэновна с трудом удержалась от выстрела.
   - И потрудитесь как следует захлопнуть за собой дверь! - дрожа от гнева, крикнула она.
   Ричард Иванович опять сделал вид, что не слышит. Шаги его - удаляющиеся, исполненные достоинства - звучали еще какое-то непродолжительное время, затем, уже у самых дверей, покойничек споткнулся о тазик и совсем уж неинтеллигентно выразился. Брякнул надетый в сердцах на велосипедную педаль предмет нашей санитарии и гигиены, бабахнула входная дверь...
   Мы устало откинулись на подушки.
   Меня разбудил ее голос. Нет, я не оговорился - именно разбудил. К этому времени я уже вполне овладел строго засекреченной техникой спанья с открытыми глазами, каковой, кстати сказать, виртуозно владел все тот же К. Комиссаров, половину жизни своей проспавший в президиумах торжественных заседаний.
   Итак, среди ночи меня разбудил ее приглушенный голос. Идея Марксэновна стояла в коридоре с телефонной трубкой в руке. Она прикрывалась ладошкой, но отдельные слова все-таки доносились до моего слуха. На всякий случай, я заткнул уши пальцами и - о ужас! - вдруг услышал их разговор. Каждый вздох, каждое словечко...
   - Ну зачем, зачем?! - сказала она. - Ах, если б ты знал, если б знал - как не вовремя, не кстати!.. А тут еще этот твой бесстыжий Ричард Иванович...
   - Опять приходил? - голос незнакомый, странный какой-то: ни мужской, ни женский, как бы и не человеческий вовсе. - Спать нужно меньше, Идея Марксэновна. Они, Ричарды Ивановичи, являются только во сне.
   Она всхлипнула:
   - А Афедронов через час звонит...
   - Ха-ха-ха! - смех совершенно неестественный, напрочь лишенный эмоций. - До сих пор не успокоились. О темпора, о море...
   - Это для тебя - умора, а я просто с ума схожу!.. Ведь все равно поймают!.. Может, пошел бы, сдался?..
   - Плюнь, батюшка, поцелуй ручку злодею..?! - Пушкина читал, с уважением отмечаю я, Тюхин. - Так, что-ли, по-твоему? - И снова смешок, скрипучий, мохнатый какой-то. - А ну, как не поймают?! Ты с ним говорила?
   - Нет еще.
   - Почему?
   - Боюсь!
   - Не надо бояться покойни...
   - Все равно - боюсь! - перебивает моя отчаянная. - О, если б ты знал, каково это - спать со жмуриком!
   По спине моей бегут тарантулы ужаса: это что... это они... обо мне?!
   - Все мы в каком-то смысле - жмурики, - философски замечает ее загадочный папа. - И все-таки, моя дорогая, - надо! Другого выхода, уверяю тебя, нет. Все варианты просчитаны.
   От волнения у меня перехватывает горло. Я склатываю комок, да так громко, что Идея Марксэновна вздрагивает.
   - Кажется, нас подслушивают, - говорит он. - Ну что - решилась?.. Ну - быстро, быстро! Придешь?
   Она стонет:
   - Что ты со мной делаешь, о-о, что ты делаешь!..
   - Последний раз спрашиваю: придешь или нет?
   - Уходи, умоляю! Они уже засекли твой номер...
   - Значит, договорились?
   - Да, да, да! - Она хлопает трубкой и бессильно оседает на пол. Хотите верьте, хотите нет, но это, кажется, обморок!..
   Глава десятая Марксэн почти не виден
   Идея Марксэновна ходила по кухне, заламывая руки. Такой потерянной, по-девичьи беззащитной я еще не видел ее.
   - Что вы делаете со мной, что делаете?! - в отчаянии вопрошала моя сожительница - сугубо духовная, подчеркиваю! - Ты понимаешь, Тюхин, в чем ужас: ведь я же до сих пор по-своему люблю его!.. Ах, да причем здесь твой Шизый?! Ну мой, какая разница... Папу, папу люблю, Тюхин! И вся трагедия в том, что во мне происходит смертельная схватка между моими дочерними чувствами и чувством гражданского долга. С одной стороны, я обязана, понимаешь, Тюхин: о-бя-за-на сообщить о нашем свидании товарищу Бесфамильному, с другой...
   - Ну так и не сообщай, елки зеленые.
   - Ты думаешь? - оживилась она. - Ах, Тюхин, ты даже представить себе не можешь, какой он - мой папа! Умница, душка, мягенький такой! А сколько теплоты, обаяния! И знаешь, Жмурик, он ведь очень-очень старый. Ты даже представить себе не можешь - какой старый! Веришь ли - он был свидетелем и очевидцем трех полетов на Марс и двух мировых революций!.. Ах, Тюхин, чего он только не навидался на своем тутошнем веку. Мой бедный несчастный лохматик!.. О-о!..
   О это "о"!.. Она ведь от меня, от Эмского, переняла это восклицание. Специфично-поэтическое. Милая, наивная!.. О, если б ты только знала, если б только представить себе могла!..
   Строчки плывут в окаянных глазах моих, буквы двоятся...
   - Ну да, ну да, - с присущей Тюхину способностью опошлить все на свете, шепчу я, - он же - свидетель, а свидетелей было принято убирать во все времена, не так ли, дорогая?
   Она вздыхает:
   - Ну а как же еще иначе, неисправимый ты мой! - две суровые складочки - знак равенства между мыслью и словом - возникли на ее чистом, как у подлинного революционера, лбу. - Время, Тюхин, такое: бескомпромиссное, не признающее сантиментов время. И для одних, в данном случае для нас, Тюхин, - оно время жить, ну а все остальные, прочие - это не более чем Померанцы... Нет, чувствую, тебе это не понять. Вы ведь все - которые оттуда, сверху - существа безнадежно ущербные. - Я настораживаюсь. - В вас уже напрочь отсутствует самое стержневое, Тюхин: классовый инстинкт. Вы, Финкельштейны, ни во что не верите: ни в настоящее, ни даже в Прошлое! Вы - циники, вы бессердечные циники, Тюхин!..
   - Мы не циники, - мягко возразил я, улыбнувшись ей бледной, как у покойника улыбочкой, - мы не циники, драгоценная моя, мы - лирики по рупь сорок за строчку, с вычетом подоходного и за бездетность...
   И тут она как-то особенно пристально посмотрела на меня, суровая и в то же время нежная, как сама Эпоха; она посмотрела мне прямо в глаза и тихо сказала:
   - Ах, Тюхин, возлюбленный товарищ ты мой, только ее - только этой твоей лирики нам сейчас и не хватало. Как там у Эмского: "Покоя нет, пока покойник снится!.." - вот так она и сказала, вовеки незабвенная моя. И ведь что характерно - покоя нам в тот памятный августовский вечерок и впрямь не было!..
   Сначала позвонил Кузявкин. Вежливо поздоровавшись со мной по имени-отчеству, он справился, не ломит ли у меня к непогоде перешибленная Афедроновым нога. Ах, значит, не ломит, - деланно обрадовался он, - тогда это - к нечаянной радости. Ждите...
   Как стемнело, в окно постучал промокший под дождем Шипачев. Озираясь и шмыгая носом, он попросил этого самого... ну, сами знаете чего, только, упаси Бог, не из холодильничка, а прямо, товарищ Тюхин, из-под крана. Залудив кружку, он вдруг заговорил стихами:
   - Любовью, гражданин Хасбулатов, дорожить умейте! - сказал он, и погрозив мне скрюченным от постоянного нажимания на курок пальцем, загремел вместе с мусорным бачком, на котором стоял.
   Но самое поразительное произошло уже после отбоя.
   Вам, должно быть, небезынтересно будет узнать, что этот самый отбой объявлял Городу по радио все тот же прапорщик Мандула. Весь день в репродукторе стучал метроном, а без одной минуты двенадцать - в 00.01 по местному, в эфире раздавался его голос: "Р-регион, атбой!". Так вот, не успела отзвучать долгожданная команда, как входная дверь со страшным треском распахнулась и на пороге возникла Даздраперма П., как всегда - в мокрой плащпалатке, но на этот раз еще и с огромным мешком на плече.
   - Ие-ех! - крякнула она, сбрасывая двухсоткилограммовую тяжесть мне на ногу. - Это тебе, Тюхинштейн, от товарища майора Бесфамильного. Жрать-то, поди, хочешь?
   Брюхо мое одобрительно буркнуло.
   - То-то! Тут тебе эта, как ее... Ну, от которой пучит... Ну, в мундирах которая...
   - Картошка?!
   - Во-во, она самая. Жри от пуза, вражеский лазутчик! И шоб, когда опять ламбадировать будем, шоб никаких таких "чэпэ" больше не было!
   - А ты?.. с нами, - не веря своему счастью, пролепетал вечно голодный Тюхин.
   - Как же - разбежалась и нога в говне! - деликатно отказалась Даздраперма. Мало того, она достала откуда-то из-под юбки три буханки родимой нашей солдатской черняшечки, а когда я принял их в обе руки, воспользовалась моментом и дернула меня за... ну, в общем, за эти самые. И взгоготнула и, откозыряв, удалилась, хабалка пригородная!..
   Ах, если б я и впрямь обладал волшебным даром болгарской бабушки Ванги, тем жутковатым талантом ясновиденья, который ненадолго заподозрил во мне слепец-провиденциалист Ричард Иванович! О, если бы!.. Ведь это именно она - эта вот эстонская, трофейная, да плюс наш, пропади он пропадом, - ржаной - переквашенный, плохопропеченный... О, Господи, Господи!..
   А тот звонок, которого мы ждали, раздался минут на десять позже условленного срока.
   - А вот это - он! - побледнела Идея Марксэновна.
   Я, как и было договорено, метнулся к телефонному аппарату.
   - Да, слушаю вас!
   - Ку-ку... ку-ку... ку-ку, - трижды прокуковала кукушечка, не моя, не деревянная. И все. И пошли гудки отбоя, которые тут же прервались и послышался встревоженный голос Дежурного по Кухне:
   - Шо?! Хто звонил?..
   Я не стал лукавить:
   - Кукушка, - честно сказал я.
   - Карэло-хвынская, со снайпэрской гвынтовкой?
   Я повесил трубку. Итак, Марксэн Трансмарсович Вовкин-Морковкин, таинственный свидетель и очевидец и мой, в некотором смысле, тесть дал знать, что будет ждать нас в три часа ночи в Таврическом саду у пруда.
   - Ну что - пойдешь? - испытующе глядя на меня, спросила Идея Марксэновна.
   - А то нет, елки зеленые! - с каким-то совершенно неестественным для покойника одушевлением ответил я.
   Любите ли вы Невский проспект? Лично я терпеть не могу. Особенно днем, в часы пик, да к тому же в эту нашу с вами смутную, межеумочно-промежуточную, перед посадкой пришельцев из Светлого Будущего пору, когда и в троллейбус-то сесть нет никакой человеческой возможности. Тихая, почти провинциальная (чуть не обмолвился - провиденциальная!) Тверская всегда была ближе и роднее моему сердцу, хотя бы потому, что я бегал по ней, задрав штанцы, с железным обручем от пивной бочки на проволочном крючке. Бегал от тубдиспансера (на этом месте сейчас бывший ДПП) и аж до решетки сада - самого Таврического на свете... "Под ноги, под ноги гляди! Убьешься!.."
   Бог ты мой, какие дивные, какие сентиментальные воспоминания обуревали меня, Тюхина, в ту памятную ночь! И хотя от нашего с Идусиком дома до сада, который здесь, в стране Четвертой Пуговицы, опутался колючей проволокой и - весь в часовых - стал резиденцией прапорщика Мандулы, Верховного Главнокомандующего Северо-Западного Укрепрегиона (ВГСЗУ), хотя идти от нас было всего ничего - ну минут десять прогулочным шагом - я, Тюхин, уже за час до назначенного срока не находил себе места: ходил по кухне, как по камере, заложив руки за спину, садился, вставал, заглядывал к Шизой: "Идусик, не опоздаем?"...
   Идея Марксэновна, чистившая маузер, упорно отмалчивалась.
   - Но там же охрана, сигнализация... Ты что, ты будешь снимать часового?.. А глушитель?! У тебя есть глушитель?..
   Моя хорошая только презрительно кривила губки.
   В 03.05, когда со всей очевидностью стало ясно, что мы уже опаздываем, то есть происходит то, чего я всю жизнь не терпел делать сам, а уж тем более - не прощал другим, она наконец передернула затвор.
   - Что, встреча отменяется? - не выдержал я.
   - Терпение, Тюхин! Выдержка, спокойствие и терпение, - засовывая маузер в кобуру, сказала Идея Марксэновна в кожаной тужурке, в косынке, в белых тапочках. И встала со стула и, посмотрев на будильник, нахмурила упрямые брови. - А вот теперь - пора! Заходи, Тюхин. Заходи и закрывай дверь на крючок.
   И я зашел и закрыл. То есть сделал то, что делал каждый вечер, когда мы ложились спать (и оба - как выяснилось из телефонного разговора - с ужасом, потому что в одну не шибко прекрасную ночь я вдруг обнаружил, что ее интимное местечко крепко-накрепко зашито суровыми нитками, как были зашиты злосчастные глаза Ричарда Ивановича...).
   Итак, я зашел в ее светелку и закрыл дверь на крючок. На будильнике было 03.03. Идея Марксэновна подошла к окну, стекла которого, как вы помните, были выкрашены белой больничной краской, она щелкнула задвижечкой и открыла ставни на себя.
   В лицо пахнуло сыростью. Она вылезла в окно и снизу, из темноты, протянула мне, курослепому, руки:
   - Спускайся, тут невысоко.
   Осторожно нащупывая ступеньки, я слез на землю. Тут как раз взлетела осветительная ракета, я огляделся и в очередной раз не поверил глазам своим.
   Окно, из которого я только что выбрался, каким-то совершенно необъяснимым образом превратилось в окошечко строительного вагончика на колесах. Заляпанная известкой стремянка была приставлена к нему. Вагончик, покосившийся, с выломанной дверью и весь издырявленный пулями, стоял в бурьяне, в двух шагах от водоема, узнать который не представляло ни малейшего труда. Это был пруд Таврического сада. В трепетном свете ракеты я узнал и контуры дворца за ним, и деревянный мостик, тот самый, с которого в детстве кормил уток. Дул ночной, пахнущий Охтинским химкомбинатом, ветер. Шуршала мокрая листва чудом уцелевших деревьев. Когда мы переходили мостик, сырую тьму вспорола еще одна "свечка". Ракета с негромким шпоканьем вспыхнула над развалинами кинотеатра, я споткнулся, ухватился за перила и... обмер. Широко раскинув руки, он лежал на воде лицом вверх, уже вздувшийся малость, все в том же черном фраке, в бабочке, все такой же безглазый, только теперь уже и без усов. Один из моих обидчиков - брат-близнец Брюкомойников был мертв.
   Шизая дернула меня за рукав. Мы прошли еще метров десять по берегу и свернули в заросли. Под ногами затрещали ветки. Мы продрались сквозь кустарник и тут, на маленькой полянке под дубом, Шизая остановилась и прислушалась.
   Скажу честно, когда она вынула из кобуры свою "пушку", сердце у меня встрепыхнулось. Я уже начал было: "Отче наш, иже еси...", но Идея Марксэновна почему-то вдруг передумала и, горестно вздохнув, поднесла дуло к собственному рту. "Неужто застрелится? Как Гадюка, толстовская?" - с сочувствием подумал я. Но в эту ночь хорошая моя стреляться была, по всей видимости, не расположена. Точно опытный охотник, Идея Марксэновна Шизая дунула в дуло. Глуховатый, похожий на крик ночной птицы, условный сигнал разнесся по дремучим закоулкам режимной территории. Прошла секунда, другая... И вдруг в ответ отгукнулось. Только не из кустов, как я ожидал, а откуда-то сверху, с неба.
   Я поднял голову. Нечто смутно-голубоватое, светящееся, обезьяньими скачками спустилось по веткам дуба и, радостно ухнув, спрыгнуло на руки Идеи Марксэновны.
   - Ну вот, Тюхин, - нежно гладя это напрочь лишенное формы энергетическое, судя по всему, образование, сказала Шизая. - Вот, Тюхин, - сказала она, - прошу любить и жаловать: это мой бедный папа Марксэн Трансмарсович...
   Милые мои, дорогие, хорошие! Думаю, даже Богоматерь с младенцем, доведись мне, окаянному, лицезреть ее в яви, не так бы потрясла меня, как это ночное видение под древом иной жизни. Моя Мадонна стояла с Небесным Сиянием на руках и оно искрилось и электрически потрескивало, и волосы мои от него торчали дыбом!
   И вот в голубом запульсировала серебризна. Зазвучал голос - тот самый, ненароком подслушанный мной, ни мужской, ни женский, да и, судя по всему, нечеловеческий:
   - Ерраре хуманум эст, - прожужжало Видение и само же перевело, - Тюхиным свойственно заблуждаться.