– Вам... нехорошо, молодой человек? – осмелев, поинтересовалась женщина в шляпке.
   На поводке она держала собачку с большими слезящимися глазами; собачка тоже участливо смотрела на Виленкина.
   – Нет, – сказал Виленкин. – Да. Ничего, все в порядке.
   Женщины убедились, что перед ними неагрессивный, интеллигентный, даже можно предположить, человек, и решили подойти ближе. Виленкин рывком встал. Они тут же замерли, как парализованные. Собачка поджала лапку и заскулила в предчувствии плохого исхода. Не хватало их участия.
   Он прошел по улице Пржевальского мимо длинного пятиэтажного дома с аркой, дом окончился, и открылась речная долина, трубы, дома на том берегу. Все в пасмурной дымке. Под ногами черный глянцевитый асфальт. Черные стволы деревьев. Чернота в арках и двориках. Особенно черен косматый боярышник, – и красноватые плоды висят кровью. Напоминает мощно-корявое и страшное “Распятие” Грюневальда.
   Боярышник в городе.
   Когда-то здесь жил священник, его чуть было не распяли. Крепостная стена была из дуба еще. И его хотели приколотить... За что? Ну... кто знает, может, был год активного солнца. Толпа взбесилась...
   Старая история: помучили человека – потом объявили святым. Правда, казнить не успели. В действие вступило солнце. Засуха началась. Крестный ход с молитвами, знаменами и песнопениями ничего не дал. А когда епископ просил прощения за весь город и отпустил священника с миром – хлынул дождь.
   Еще одна христианская сказка. Правда, со счастливым концом, на русский лад.
   ...Виленкин оказался под большими круглыми «вангоговскими» часами, висящими над тротуаром на углу дома. С некоторым сомнением он посмотрел на них. Раньше часы всегда указывали неверно время или вообще стояли. А в последнее время как будто исправно шли. Может, дело в том, что магазин под часами выкупили то ли армяне, то ли евреи – и постарались придать ему фешенебельный вид; стоящие или отстающие часы были бы явным диссонансом. Наискосок, через проезжую улицу тоже открыли частный магазин, с подчеркнуто славянским названием «Русич». Увы, цены у первых были ниже, а качество выше. Заведомо обреченный спор. Славяне никогда не были ловкими торговцами. А горожане непатриотично предпочитали низкие цены и хорошее обслуживание. Впрочем, неизвестно еще, кто именно открыл славянский магазин. Возможно, татары или китайцы.
   Неподалеку на стене висели телефонные аппараты.
   Итак, время близилось к обеду. Рядом был телефон.
   Виленкин решил позвонить. Они могли бы встретиться в обеденный перерыв. И пойти домой. Она работает неподалеку и обедает дома, это дешевле. Он устал шататься неприкаянно по городу. Ему надо перевязать рану. Ведь ее толком не обработали, залили водкой, и все. Бинты нестерильные. И в конце концов пора положить этому конец. Поставить всех в известность. Что же играть в кошки-мышки.
   Он перешел дорогу, взял трубку. Номер. Аппарат был кнопочный, металлический. Пластмассовые диски вечно разбиты. Здесь уже кулаком или ногой ничего не повредишь. Если только кувалдой. Гудки. Длинные гудки, и никто не...
   – Да? алло?.. Пожалуйста, Виленкину... Лена? я тебя не узнал.
   Молчание.
   – Лена?
   Трубку положили.
   Дворами он вышел на параллельную улицу, остановился в скверике. Отсюда можно было наблюдать за подъездом.
   Вскоре начали выходить служащие. Появилась и Леночка. Вдвоем с подругой. Следом еще две. Оживленно переговариваются в предвкушении обеда. На лице Леночки улыбка. И вот улыбка замерла. Она увидела под деревьями Виленкина. Женщина в светлом пальто что-то у нее спросила. Леночка тут же повернулась к ней. Женщины пошли вместе. Виленкин, подождав, – за ними, но по другой стороне.
   Наконец Леночка отделилась от них. Виленкин нагнал ее. Она шла, не оборачиваясь. Отчужденно стучали ее каблучки, каблучки потертых осенних сапог. Полетит первый снег, дороги превратятся в месиво, и Леночка будет ходить с сырыми ногами. Дагмара Михайловна будет отпаивать ее лекарственными чаями. И самый запах этих чаев будет враждебен Виленкину. Это будет запах презрения. Да, Леночка должна была достаться другому. Поймал же еще в юности Виленкин чье-то требование к сочинителям всех родов: будьте монахами. И он так и решил: быть монахом, таким Брукнером славянских холмов. Но зарок оказался слабым, Леночкины руки, Леночкина синева, Леночкин голос, Леночкино все затянуло облаком нежности, женственности монаха славянских холмов Петра Виленкина, и ему пришлось стать просто светским сочинителем. Тем же закончил, кстати, и Брукнер. И, например, Вивальди: он был с детства пострижен, но это не мешало ему любить и под предлогом слабого здоровья отказаться от церковных служб; правда, это осложняло ему жизнь, в театре Феррары ему не удалось представить свои оперы, ему запретили въезд в город по этическим соображениям, и премьера провалилась.
   Виленкин идет рядом. Оба молчат. Губы Леночки плотно сжаты. Светлые брови насуплены. Светлый локон вьется по щеке на шею. Виленкину хочется поцеловать ее в шею. В бледную щеку. Но теперь, видимо, долго не сможет... Ну – к делу.
   Он спрашивает, почему она не спросит, что у него с рукой, почему он ее прячет. Леночка молча вышагивает. Упруго. Светлый хвост сзади покачивается в такт. Виленкин торжественно извлекает руку из-за отворота пальто. И сам с некоторым недоумением разглядывает кокон тряпок. Безобразный куль. Леночка не смотрит. Он прячет руку.
   – Можно, конечно, и не смотреть, – говорит он.
   Они останавливаются на перекрестке. Едут машины. Вдруг Леночка поворачивается, и внимательно всматривается, и молчит. Виленкин снова пытается вытянуть на свет божий полено, но Леночка нетерпеливым жестом останавливает его. Странно, ее совсем не интересует это. Она нисколько не удивлена. Неужели он еще утром сказал ей. Или Д-дагмаре Михайловне. Или – в чем дело?..
   Дорога свободна, и они идут дальше. Леночка все так же молчит. Так они очень быстро окажутся возле облупленного профессорского дома и объясняться придется там. Лучше наедине.
   – Не зайти ли нам... где-нибудь, ну, посидеть. В забегаловку какую-нибудь, – говорит Виленкин. – Поговорить. Ты пообедаешь. Я все расскажу.
   Леночка молчит. И вдруг спрашивает:
   – Ты платишь?
   Виленкин поперхнулся. Чем ему платить. Она знает, что если в кармане и есть что-то, то это мелочь. А обеды сейчас дорогие.
   Шагают дальше в том же темпе. Хвост Леночки яростно раскачивается. Каблучки стареньких осенних сапог ранят слух Виленкина.
   – Я думал, – говорит он наконец, – у тебя есть.
   Леночка не отвечает.
   – Тебе неинтересно...
   – Нет, – отрезает она.
   – Но это, – говорит Виленкин, – серьезно. С рукой. Понимаешь? Это... антракт, – пробует шутить он.
   Косится на Леночку. Ничего как будто не изменилось в ее лице. Отрешенная мраморная маска. Такое впечатление, что кто-то ее подготовил, кто-то ей рассказал. Вержбилович? Он не знает ни адреса, ни телефона. Что за черт. Может, его видела какая-нибудь сотрудница из окна трамвая, когда он шел, не спрятав еще руку за пазуху. Виленкин с трудом соображает. Как ему ее остановить. Он уже устал от такой скорости.
   – Послушай, – говорит он и, неловко повернувшись (он идет слева от нее), протягивает здоровую руку, пытается взять ее за локоть. Но Леночка выдергивает локоть и тихо, яростно говорит ему:
   – Ничтожество, балалаечник.
   Они пересекают еще одну дорогу. Впереди виднеются уже кроны тополей в старческой, облезлой кое-где шкуре и крыша профессорского дома. Виленкин понемногу отстает. Отстает, чтобы подумать над услышанным. Он смотрит ей в спину. Леночка уходит, не оглядываясь; скрывается. Виленкин неторопливо проходит дальше. Выходит на шумную крутую улицу.
   Хм, почему именно... Балалайка – хороший национальный инструмент. Виртуоз Андреев еще век назад доказал всем, что балалайка вполне серьезный инструмент. Для нее пишут концерты. Для оркестра Андреева, состоявшего в основном из балалаек, Глазунов написал «Русскую фантазию».

2

   Виленкин уехал в деревню. Ведь надо же было куда-то деваться, не мог же он и дальше бродить по осеннему городу. Домой возвращаться было тошно. И он хотел всех проучить. Исчезнуть, пусть себе думают что угодно. Перебрав все варианты, он остановился на этом: у приятеля где-то поблизости дом в деревне, он рассказывал. Виленкин позвонил, объяснил, что у него возникли кое-какие трудности, не мог бы Гарик его выручить.
   – Как, маэстро, ты еще здесь? – удивился Гарик.
   Они договорились о встрече.
   Долговязый Егор, или Гарик, длинноволосый, но уже с заметной лысиной, в джинсах и кожаной короткой куртке, приближался бодрым шагом, с улыбкой. Подойдя, он несколько озадаченно взглянул на Виленкина.
   – У меня неудача, – сказал Виленкин. И затем без лишних слов показал ему «березовое полено».
   Гарик присвистнул.
   – А я-то надеялся на дневник Рейнского фестиваля, – говорил Гарик, крутя баранку своего старенького автомобиля.
   Они выехали за город.
   – Я сделаю деревенский дневник, – устало откликнулся Виленкин.
   «Дворники» ритмично двигались по лобовому стеклу. Чем-то это напоминало танец. Каких-то насекомых.
   – Тишину?
   Не раз Гарик предлагал Виленкину сочинить что-нибудь в духе хлопка одной ладони. Гарик был давно и неизлечимо болен ориентализмом.
   – Четыре тридцать три, написано Кейджем. Музыканты выходят и четыре минуты тридцать три секунды молчат. Что тебе еще надо? – с трудом проговорил Виленкин.
   Гарик достал сигарету, включил зажигалку, сунул сигарету в огненную спираль, приоткрыл ветровое стекло.
   – Не хватает славянских обертонов, – сказал он.
   – Останови машину и слушай.
   – Хорошее название для композиции.
   Виленкин опустил свое стекло. От табачного дыма его замутило. Он подставил лицо влажному ветру.
   – Что, если мне станет известно об интенсивных поисках? – спросил Гарик через некоторое время. – Если они выйдут на меня? – Он посмотрел на Виленкина. – Что говорить?
   – Ничего.
   Слева двигались встречные машины, мокрая дорога блестела в свете фар. Они проехали мимо двухэтажной будки ГАИ, свернули, поднялись вверх и пересекли дорогу по бетонному мосту: это было кружное шоссе. Здесь уже машины попадались редко. Гарик прибавил газу. Он протянул руку, включил приемник. Волноискатель быстро заскользил по освещенной шкале.
   – Тебе не приходилось слышать такой оркестр – «Пульс Азии»? Всемирная банда, африканцы, японцы, индусы, американцы, национальные инструменты... Нет?
   – Нет.
   – Я несколько раз нарывался. Интересная музыка. Мировой дорожный стиль. В наших магазинах, разумеется, дисков нет. В Москве надо искать. Все равно столица есть столица, а? Раньше вся провинция ездила за колбасой. Теперь – за кассетами... Обидно, конечно, может, ты вырвался бы из нашего захолустья. Неужели это непоправимо? Вдруг тебе померещилось, что рана серьезна?
   – По-моему, до кости.
   – Черт!.. Боб Дилан. Тебе нравится? А я воспринимаю и то, и другое... Говорят, у него вышел новый альбом «С незапамятных времен». Ладно, дальше... Что-то знакомое... Маэстро? Это немецкий экспрессионизм, я угадал?
   Звучал знаменитый Концерт для скрипки с оркестром «Памяти ангела» Альбана Берга.
   – Подожди... уплыло...
   В салон ворвалось грузинское многоголосие.
   – Ударил аромат звездочек.
   Виленкин издал тихий протестующий стон.
   – А-а, прости старина, но все-таки клин вышибают клином...
   Они мчались в темноте. Виленкин уже как будто жалел о предпринятом шаге. Нет, Гарик, конечно, не даст в завтрашнем выпуске короткого элегического сообщения о похороненных надеждах; они неплохо друг друга знают, Гарик, кажется, ценит эту дружбу... Но все-таки неприятно, что пришлось посвятить его в эту историю. Лучше бы он явился следом за Леночкой и спокойно пошел спать. Разлегся бы, не обращая внимания на всех.
   Ах, да, он оскорбился.
   Но Леночка в самом деле уязвила его прямо в... в... Это уже была не шутка.
   Когда же они доедут.
   – Вот тут мы сворачиваем на проселок, – сказал Гарик, и автомобиль повернул.
   На небольшой скорости они ехали по тряской дороге мимо дачных домиков.
   Неприятно было просить о деньгах, о приюте. Виленкин старался не одолжаться. Предпочтительней потихоньку разворовывать библиотеку Георгия Осиповича.
   Домики остались позади. Автомобиль еще раз свернул на другую дорогу. Здесь трясло сильнее. Под колесами шумели лужи.
   – Надеюсь, наш бронепоезд не застрянет.
   Справа и слева виднелись кусты, на открытых местах кучи соломы. Или чего? В полях было темно.
   И вдруг впереди зажелтел жидкий огонь.
   Они приближались. Уже угадывались крыши, деревья. Лампочка горела на столбе.
   В деревню они въехали как бы через ворота: по обеим сторонам росли высокие деревья.
   – Отчизна, – сказал Гарик.
   Окна домов были темны, только в конце улицы что-то светилось. Они остановились посередине. Хлопнули дверцами, прошли к дому.
   В доме холодный сырой воздух горчил. Гарик нашарил выключатель, щелкнул. Они огляделись. Печка, темный, почти черный обшарпанный шкаф с зеркалом во всю дверь; буфет; на полу палас; в другой комнатке диван, кресло, телевизор, круглое зеркало на стене; третья комнатка занята кроватью и трельяжем; на окнах красные с узорами занавески; в «красном» углу икона в рушниках; стены оклеены обоями, потолок – белой бумагой.
   – Ну как?
   Виленкин кивнул.
   – Маэстро, печью ты умеешь пользоваться?.. Пойдем покажу, где дрова.
   Они вышли, посмотрели. Вернулись. Затем Гарик еще что-то показывал, водил по саду, – над головами круглились грузные яблоки, отражали свет из окон...
   – Да! Чуть не забыл!.. – Сверкая в темноте сигаретным угольком, Гарик направился к автомобилю; вернулся он с аптечкой.
   – Оставь мне бинт, йод, я сам, – сказал Виленкин.
   Гарик посмотрел на него.
   – Но, маэстро, мне удобней.
   Они прошли в дом. Бинты засохли. Гарик сказал, что следует вскипятить воду. Виленкин снова попытался отложить процедуру, – не потому, что боялся, а просто ему не терпелось окунуться в тишину, в абсолютную тишину, и никого не слушать, и ни о чем не думать. Гарик настоял на своем. И еще некоторое время он говорил, что-то вносил и выносил, гремел посудой. Наконец вода на электроплитке вскипела. Теперь ее нужно было остудить.
   – Ну а пока я затоплю тебе печь.
   – Тогда я уйду ночевать в сад.
   – Ты думаешь, так лучше?
   – Пока да.
   – Хорошо, но я хотя бы притащу дров.
   И Гарик натаскал к печке поленьев, нащепал лучин.
   – Слушай, – сказал он, – я тебе даже начинаю завидовать. «Я уезжаю в деревню, чтобы быть ближе к земле», – проблеял он чьим-то голосом.
   Вода в кастрюльке немного остыла. Гарик вымыл руки.
   – Садись вот сюда. Руку клади на табуретку. Сейчас подставлю тазик. Ну! лью.
   Теплая вода потекла, всасываясь тряпками, кокон отяжелел, провис. Гарик ножницами разрезал узелок и начал осторожно разматывать. Еще полил.
   – Много же тебе намотали... Целую простынь.
   Он отрезал, размотав, половину; окровавленные бинты упали в мутную лужицу. Гарик снова полил на руку. Последние два или три слоя влипли в рану и почернели. Пахло скверно, спекшейся кровью. Виленкин отвернулся.
   – Ну, ничего страшного, – успокаивающе сказал Гарик. – Терпи, казак, самураем будешь.
   Глаза у Гарика сузились, и он открыл рану.
   – Вот.
   Виленкин посмотрел, чувствуя, что его сейчас вывернет от сладковатого, тухловатого запаха крови. По мякоти, на ребре ладони змеилась вспученная безобразная борозда. Некоторое время оба молча созерцали рану.
   – Чем-то надо промыть. Сейчас посмотрю, что тут есть. У старика жена бывшая медсестра. Хорошо бы перекись водорода. И присыпать стрептоцидом.
   Нашел он только стрептоцид. Растолок три таблетки и, обмазав все йодом, посыпал прямо в рану порошок. После этого разорвал упаковку и вынул бинт, принялся бинтовать. На белых полосках тут же проступали и расплывались огненные круги. Запах йода перебил все, в глазах Гарика горели искорки.
   – Ты знаешь, временами я жалею, что променял на эту работенку, может быть, главное призвание: когда-то мне хотелось быть хирургом. В детстве я уже ловко делал вскрытие голубям. Извини за откровенность... Но что такое на самом деле детство? Это бесконечный спокойный фильм ужасов. Всю эту материю тебе надо познать руками, зубами, всем, что у тебя есть. До всего докопаться самому. Абстракции неприемлемы. Жалости к живому – никакой. Больно – это тебе... Кстати, не сильно? не туго? нормально?
   – Спасибо.
   Гарик отмахнулся.
   – Спасибо будет потом, когда ты вернешься отсюда с чем-нибудь этаким в духе «Сада радости и печали». Кто знает, чем обернется эта как будто неудача, это как будто несчастье. «Научились ли вы радоваться препятствиям?» Итак, маэстро! В любой день ты можешь запереть дверь, пойти по дороге на шоссе, сесть на рейсовый автобус и уехать в город. Я, впрочем, завтра приеду тебя проведать.
   Виленкин сделал нетерпеливый знак рукой. Гарик улыбнулся.
   – Ну да, ты прав. Не приеду. Приеду через неделю.
   И вот они распрощались. Гарик не прочь был остаться, но, во-первых, он обещал дома вернуться сегодня и утром, как обычно, отвезти дочь в музыкальную школу, – жили они на краю города, добираться в центр на трамвае по утрам было сущим мучением, в густой сутолоке борцовских спин, дебелых плеч; ну а во-вторых, маэстро уже был порядком утомлен, и приятной беседы у камелька все равно не получилось бы. Гарик сел в автомобиль, повернул ключ. Мотор затарахтел. Он кивнул Виленкину, автомобиль тронулся, объехал лужу, покатил, покачиваясь, в освещаемом туннеле изгородей, кустов, тьмы... скрылся.
   Еще некоторое время слышен был мотор... Стих. Где-то лаяла собака.
   Виленкин помочился в бурьян, взошел на крыльцо, закрыл за собой дверь, выключил свет и, не раздеваясь, лег на диван. Но долго не мог уснуть. Кружилась голова, ныла рана, – перед глазами чернел змеистый рубец, нет, еще не рубец, а короткая траншея, и в нее прятались человечки во фраках и белых рубашках или даже скорее обыкновенные кузнечики; словом, это были человечки, но держались они, как кузнечики, все движения, повадки у них были, как у кузнечиков, и большие бессмысленные стеклянные бледные глаза; они оставляли за собой пахучие следы; их было много, и все не могли уместиться в траншее. Ну и прочая ерунда. Хотя иногда возникали синие прорывы, и в них можно было погружаться как в совершеннейшую тишину. Но затем опять мельтешенье, шорох.
   Проснулся он укрытый толстым ватным одеялом, хотя точно помнил, что никакого одеяла не было. Проснулся оттого, что кто-то тронул клавишу. Звук как будто еще реял в воздухе.
   Виленкин давно подозревал, что транс-цен-денталисты просто часто бывали пьяны. Но, делясь своими переживаниями и озарениями, забывали сказать об этом.
   Вот и он: длящийся звук, глубокий, чистый, и толстое одеяло, словно бы он вернулся в детство, и его только что накрыла тетушка, и она зачем-то коснулась клавиши. А маленькую деталь – жестокое похмелье – не упоминать.
   Было тихо.
   Свет как-то странно пробивался... И мгновенно этот слабый – гаснущий? – свет вызвал в памяти одну вещь великого Шнитке, а именно Кончерто гроссо номер три для двух скрипок, клавесина, приготовленного фортепиано и струнного оркестра. Пытаясь растолковать жене эту вещь, он набросал – словами – следующую картину, нечто вроде клипа: призрачный свет, вдалеке на пустынном пологом склоне фигура в темном за фортепиано; показываются два астронавта, шагают в скафандрах, ступают тяжело, из-под стоп вырываются черные облачка; приближаются к пианистке: ее фигура отражается в стеклах гермошлемов; пианистка стучит по обугленным, оплавившимся клавишам; неожиданно внимание их привлекает какое-то поблескиванье, над темной поверхностью вспыхивают серебристые линии, они складываются в очертания женских талий, – вдруг вырисовывается площадь, набережная, купола, дома, столп с крылатым львом, каналы, графика катастрофически оплотняется, в глаза бьет синева неба, вод, белизна и тяжесть куполов, зелень листвы, янтарь виноградной кисти в корзине, линия бедра под темной тканью, – и вновь все – лишь серебристый скелет графики, неслышные жалобы скрипок, или рыбок с женскими талиями, или чьих-то душ; клавесин наигрывает легкомысленный мотивчик, что-то почти ресторанное, и вступает пианистка, лица ее не видно, капюшон низко надвинут, – только костлявые пальцы ударяют по изуродованным страшным пламенем клавишам, и астронавты уходят, отдаляются очертания этой местности, виден абрис земли, неясный светящийся след ее в пространстве – и все пропадает.
   Он покосился на окно. За занавесками нечто серо-кофейное, словно окна заляпаны чем-то. Это ставни, вспоминает он. Внутренние. Гарик собирался их снять, но забыл.
   Хотелось пить. Но под толстым ватным одеялом он хорошо согрелся. А в доме довольно прохладно. Да попросту холодно! И он решил потерпеть.
   Он подумал обо всем, что произошло. Это воспоминание было похоже на аккорд... Все-таки человек мыслит не словами, по крайней мере, он, Виленкин. Мысль быстрее и обширнее, глубже слова.
   Самое главное выразила Леночка. Если бы Д. М. Или кто-то еще. Любой мэтр, монстр. Нет, Леночка. Соратница. Соучастница. С задатками декабристской жены. Можно сказать, что они давно пребывали в «Сибири». Отправились туда сразу с наступлением новых времен демократии и свободного рынка. Нет, немного позже, после смерти Георгия Осиповича. Он еще им помогал.
   Несмотря ни на что они были вместе и надеялись на... сибирскую звезду? да, что из искры, мол, возгорится пламя. Не возгорается, пшик.
   Ждать еще четыре года? Неизвестно, вспомнят ли о нем в следующий раз. Могли бы проводить фестиваль чаще.
   Еще четыре года заклеенных лаком чулок. И всего прочего: треснувшего, прохудившегося, потертого, сдерживаемого, оскорбительного – и в том же духе. Но у настоящих, исторических сибирских жен были хорошие чулки, дома.
   Вообще-то нелепое сравнение.
   Сейчас времена нелепых сравнений.
   Не возводи личные нелепости в ранг всеобщности.
   Он посмотрел на темную иконку в рушниках.
   Неужели Гарик столь всеяден? Впрочем, от него всего можно ожидать. Слушает же он эту африканскую музыку ларьков и при этом поминает Губайдулину.
   «Сад радости и печали» для флейты, альта и арфы – вещь, на мой взгляд, слишком причудливая, изысканная...
   С улицы не доносилось никаких звуков. И неизвестно, существовал ли еще там мир.
   Может быть, все уже было только чьей-то музыкальной памятью. Ничьей. Памятью самой по себе. Возможно ли это? Скорее всего, очередная иллюзия.
   Леночка все это время тоже питалась иллюзорными надеждами. И наконец-то поняла.
   А он давно догадывался. Он с младых ногтей ощущает это. Трудно объяснить. Привкус горечи, бедности, тщеты. И фестиваль – очередная иллюзия.
   В последнее время на него находило что-то... точнее, он сам как бы выходил из какого-то круга и бросал на все какой-то хищнически беспощадный взгляд, нет, просто беспощадный, в хищничестве страсть, а это был взгляд, в котором остыли нормальные и любые чувства. И тогда люди ему представлялись единицами, структурами, похожими на проволочные фигурки, – силуэты двигались друг за другом, это было нечто вроде хоровода... Нет, хороводы в прошлом. А в настоящем одинокие кружения, одинокие коленца и па, жалкие и бессмысленные, над черным провалом. И взгляд Виленкина наезжал, как око телекамеры, на эту черную бездну, – здесь он всегда останавливался.

3

   – Рано выпал.
   – Я проснулся, так, думаю, все, опоздали.
   – И я, папа?
   – Ты в первую очередь.
   – Тебе еще положить?
   – ...но глянул на часы. Четыре. Еще спать и спать. А светло.
   – Галка, не пачкай рукав!
   – Может, начались белые ночи?
   – Белые ночи?
   – Поменьше говори.
   – Ну-ка, что там...
   – Выключи, пожалуйста, радио, у меня болит голова от вашей музыки.
   – И от моей?
   – От твоей нет.
   – А от чьей?
   – Ты уверен, что он справится?
   – Потихоньку будет носить по одному полену.
   – Надо же. Кошмар.
   – Кто будет по одному полену?
   – Один человек.
   – Такой слабак?
   – У него одна рука.
   – Однорукий?
   – Галка! Папа опоздает.
   – Да.
   – Как ты думаешь, надевать уже пальто?
   – Не знаю. Уже без двадцати...
   – Спасибо.
   – Допей.
   – Тараканы допьют.
   – Ч-ч-ч!.. не кричи.
   – А что.
   – Соседи услышат, подумают... Но мы же их вытравили.
   – Еще неизвестно, мамочка. Может, двое-трое где-то засели.
   – Не кричи, сказано тебе.
   – Я не кричу, просто разговариваю.
   – Сама знаешь, какая здесь...
   – Как в карточном домике. Поехали! по коням.
   – Галчонок, а поцеловаться со своей мамочкой?
   – Как будто мы... ну, пошли, пошли. Пока еще разогреешь мотор.
   В лифте они спустились, вышли из подъезда. Фу, пахнет, сморщила девочка нос. В подъезде пахло скверно. Зато на улице было свежо. На клумбах, деревьях с желтыми, багряными и еще даже зелеными листьями лежал снег. Девочка в белой вязаной шапочке и желтой куртке протянула руку, взяла с ветки снег. Отец открыл дверцу, достал щетку, смахнул снег. Во дворе гуляла женщина с ньюфаундлендом. Отец завел мотор.
   – А ты без шапки.
   – У меня волосы длинные.
   Она улыбнулась, но ничего не сказала. Он злился, если касались его лысины. В хорошем расположении он говорил, что это еще не лысина, а так, небольшая прогалина. Про меня, думала девочка, Галина. Но какое отношение она имела к его лысине?