Позже уже не плакал ни в драках, ни под скальпелем, ни в армии, никогда, нигде, ни при каких обстоятельствах. Даже смерть матери, смуглой маленькой женщины, сумевшей как-то сберечь и вырастить их всех четверых, – и ее смерть не вызвала ни слезинки. Он раз и навсегда разучился плакать. Хозяин не плачет. Ни трезвый, ни пьяный.
   Хотя – нет. Ровно год назад он возвращался один. На третьем или четвертом этаже его кто-то нагнал, он немного посторонился, пропуская человека. Тот встал плечом к плечу Василия Логиновича. Молодой, круглолицый, в пилотке, в форме. Солдат. В это время сзади кто-то вплотную к Василию Логиновичу подступил, и он почувствовал чужую руку в собственном кармане. И во втором. Солдат, стоявший рядом, плечом к плечу, тоже попытался залезть ему за пазуху. Что-то щелкнуло, Василия Логиновича как будто взвели. От удара левой первый отлетел к стене, потеряв пилотку. Второй, выдернув руки из карманов куртки Василия Логиновича, схватил вдруг его за ноги и попытался свалить. Василий Логинович, не оборачиваясь, наотмашь ударил его сбоку – по скуле и уху, да так крепко, что под кулаком что-то треснуло, ухо или череп: второй тут же разжал пальцы и безмолвно покатился по ступеням. Василий Логинович развернулся. Второй тоже был в солдатской форме. Он растянулся на ступенях головой вниз; Василий Логинович видел подметки его кирзовых сапог. Первый солдат, не стараясь возобновить нападение, скользнул вниз, подхватил своего друга. Василий Логинович пошел за ними. В нем вспыхнул уже профессиональный азарт. И он захотел взять их. Второй наконец очухался и, поддерживаемый другом, побежал самостоятельно. С грохотом они выбежали из подъезда. Василий Логинович – за ними. Солдаты помчались дворами, и подковки на их сапогах звонко цокали. Василий Логинович такие дела любил доводить до конца. Он рассуждал, как охотник-медвежатник: напали раз – нападут еще. Он свернул за угол и позвонил в милицию.
   И вот в то время, как он объяснялся с дежурным, откуда-то сбоку и снизу высунулась чья-то рука, сжимающая что-то, какой-то предмет, – и в тот же миг раздалось легкое шипение, и Василий Логинович задохнулся, выронил трубку, схватился за лицо, закрыл его ладонями. Некоторое время он вообще ничего не мог сообразить; горло перехватило, из глаз покатились слезы. Потом он все-таки сумел вздохнуть и понять, что на него напали. Правда, нападающие вели себя странно. Сквозь завесу слез и соплей Василий Логинович разглядел чью-то смутную фигуру поодаль. Кто-то стоял и ждал. И вдруг приблизился, снова протянул руку, – но на этот раз Василий Логинович опередил его, он бросил себя вперед, перехлестнул руки на его шее и тут же поджал ноги. Под ним лошадь прогнулась, однажды на косьбе, стала заваливаться под гогот мужиков, а этот незнакомец и подавно: рухнул, как куль. Василий Логинович уже не чувствовал боли от падения на асфальт, он только крепко прижимал незнакомца к себе, как самого дорогого человека в мире; его шея оказалась в смертельных тисках, и наверное, незнакомец, этот глупец, нашел бы здесь свою кончину, но вдруг по асфальту затопали башмаки. «О черт! сколько ж их здесь?» – подумал Василий Логинович и еще сильнее придавил жертву, тот захрипел. Внезапно обоих осветили. Это была милиция.
   В отделении выяснилось, что этот парень действовал независимо от солдат. Такое совпадение. В этот день он купил на базаре баллончик с газом и сомневался, настоящее ли это оружие, и хотел побыстрее на ком-нибудь его испробовать. Тут ему под руку и подвернулся этот мужичок. Грабить он его не собирался. Только проверить действие газа.
   – Ладно, ребята, – сказал Василий Логинович, кое-как промывший глаза. – Наверно, он действительно сам по себе.
   – И что, отпустить его? – насмешливо спросил сержант.
   – Да, – сказал Василий Логинович. – Только откройте клетку, я тоже хочу проверить – действует у меня это или нет? – И он покачал в воздухе кулаком.
   Парень сквозь клетку со страхом смотрел на кулак.
   – Ну, – спросил сержант в шутку или всерьез, – согласен?
   – Заводите дело! – потребовал парень.
   Так вот заставил его сопляк слезы лить на старости лет!..
   Но, сказать честно, он эту старость плохо чувствует, у него все зубы целы. И еще много сил. И после второй – северной – жизни сейчас начнется третья. Это Гарик, самурай – ты же знаешь, что он купил сувенирный меч самурая в ЦУМе? Дорогая, хорошая штука – блины ворочать или кашу мешать, – говорит, что на Востоке проживают четыре жизни: первая – жизнь ученика, вторая – жизнь путешественника, третья – жизнь домохозяина, и четвертая – жизнь добровольного бомжа. Так вот у меня, стало быть, третья пошла: переселюсь в этот дедовский дом, в родовое гнездо. Все в наших руках.
   Это как бы схватка с незримым противником на борцовском ковре или партия в шахматы. Кто кого? Ведь с пеленок тебя всюду подстерегают опасности. Всякие. Мой предшественник, брат, его звали тоже Васей, умер до моего рождения от какой-то болезни, и две сестры. Потом немцы здесь были. Да вон ездил на крышах вагонов в город самосад продавать на базаре, – запросто мог без головы остаться.
   Особенно понравилась Виленкину история потопа. Ее он уже слушал, когда они улеглись около двух часов ночи: Василий Логинович на холодке, на диване, Виленкин – на печке.
   История в общем-то незамысловатая. Случилось это сразу после войны. Недели две или даже больше лили дожди, реки вышли из берегов, всю округу затопило. Бригадирша послала Василия Логиновича, тогда подростка, искать корову. Пропала, от колхозного стада отбилась. Василий Логинович взял кобылу вороной масти. Объехал холм, спустился к рощам. Коровы нигде не было. Там, сям из воды выглядывали холмы, как острова. Василий Логинович подвел лошадь к воде. Та раздувала ноздри, смотрела тревожно. Хорошая, смирная кобыла. Василий Логинович сам, первый, вошел в воду и тихо позвал ее, потянул за уздечку. И лошадь пошла, поплыла, уже в воде он на нее взобрался. И плывут.
   Дело было летом, вода теплая. Доплыли до острова, осмотрели все кусты. Нет коровы. Дальше поплыли. Кобыла уже спокойно шла в воду. Дождь вроде прекратился, но небо еще пасмурилось. Всюду поднимался туман. Василий Логинович перебирался с островка на островок, и когда огляделся, деревни не видно.
   Вышли на очередной остров. Пахнет дымом. Василий Логинович едет и видит дым, крышу в ивах. Видит корову; возле нее женщина в платке, на низкой скамеечке. Доит. Услышала: хлюпают копыта, – обернулась. Это была хуторянка, однодворка. Она призналась, что корова не ее, приблудная. И очень ее выручила. Все это время дети были сыты, почти как до войны. Василий Логинович хотел корову сразу увести, но женщина попросила пока оставить, все равно в воду ее не загонишь. А другим путем идти – кстати, ему лучше так и возвращаться – там мост, лошадь, может, пойдет, корова – нет. Василий Логинович согласился. Женщина крикнула, чтоб принесли кружку, и полуголый лысый мальчишка прибежал с железной кружкой, глядя во все глаза на Василия Логиновича – как на какого-нибудь капитана Кука. Женщина зачерпнула молока. Василий Логинович напился и поехал обратно другим путем. И действительно – он возвращался почти посуху. Но перед железнодорожным мостом лошадь заупрямилась, ему пришлось долго ее уговаривать. Посмотри вниз, что, там лучше плыть? Под мостом текли мутные воды, шумели, напирая на сваи. И наконец лошадь вняла просьбам, осторожно пошла. Мост остался позади, и тут появился путеец в плаще, фуражке. Ты кто? откуда? по мосту вел? Да ты что, малец, очумел? А ежели б она застряла, а сейчас поезд? Он готов был отдубасить мокрого посиневшего Василия Логиновича. Если себя не жалеешь – ладно, но при чем тут животное. Речи путейца были странные, как будто война не сделала его бесчувственным, ну или не столь чувствительным ко всякой жизни.
   «Чувствительность» плохо вязалась с «отдубасить» – в сознании Виленкина, но не в рассказе Василия Логиновича. Эти перепады, как понял он, были естественны в жизни Василия Логиновича. Это было характерной особенностью его мира, пьянящей особенностью, – точно так же хмелит холодная речка в жаркий летний вечер.
   Этот человек был открыт миру, он рос и жил как бы в самой гуще материи, – несовершенная мысль, но именно так думалось Виленкину, обитавшему долгое время в сфере звучаний, – и он смело мял материю, как скульптор глину, только глина была огненной, – тогда уж скорее лава.
   Но он и сам был этой глиной-лавой. И в шестьдесят пять он еще не остыл.
   Так и надо жить, думал, засыпая, Виленкин, жить, не сотрясая мир бесполезными вопросами, вкогтиться в материю всеми корнями. Но сам-то он еще не знал, будет ли жить. Ведь это только временное послабление, может быть, последняя передышка, последнее... последнее... Ведь эти воля и энергия принадлежат не ему.

6

   В окна виден был пасмурный сад.
   Василий Логинович брился, сидя перед зеркалом. На электрической плитке стоял чайник, выдувал пар из носика. Василий Логинович сказал, что не выключает чайник, дожидается его, чтобы чай свежий пить.
   Сейчас заварит.
   Виленкин вышел в сад. Окрестности тонули в тумане. Это было похоже на продолжение ночной истории о потопе...
   Но к их острову еще вели дороги. Не успели они приступить к чаепитию, как услышали подъезжающую машину. Остановилась. Хлопнула дверца. Василий Логинович посмотрел на Виленкина.
   – К нам?
   Шаги. На крыльце человек, длинные волосы, собранные в хвост, кожаная куртка – Гарик.
   – Самурай приехал, – сказал Василий Логинович.
   Гарик вошел, быстро взглянул на отца.
   – Ты?
   – Как видишь.
   Гарик посмотрел на Виленкина.
   – Доброе утро, – сказал Виленкин, в знак приветствия поднимая чашку с чаем.
   – Уже день, – сказал Гарик. – Здравствуйте.
   – Пьем чай без тебя, – иронично заметил Василий Логинович.
   – Да, вижу... Ну как вы?
   – Садись и ты. Запросто, без церемоний, – сказал Василий Логинович и подмигнул Виленкину.
   – Я в общем-то вырвался перед обедом, проведать.
   – Вот и пообедай. Выпить ты нам не привез?
   – Нет.
   – А мог бы.
   – Я не знал, что ты здесь.
   – Позвонил бы. Раз меня дома нет – то где же еще я буду?
   – Не знаю.
   – Я бы знал. Да вот не знаю, – сказал Василий Логинович, обращаясь к Виленкину. – Отец сгинул где-то в окопах, а где именно? И я его искал. Напрасно.
   – Так, так, – сказал Гарик, – значит, вы вместе. Ну и как рука?
   – Ничего с его рукой не сделается.
   – Надо перевязать, я перекись привез.
   – Порезал руку – ерунда.
   – Это не ерунда, – сказал Гарик.
   – А, бриллиантовая рука?
   – Ты, отец, почти угадал.
   – Ничего, ручку пальцами зажать можно, – сказал Василий Логинович. – Островский зубами писал. Ведь ты журналист?
   – Да я вижу, вы толком не знакомы. Это Петр Виленкин.
   – Да? А я Василий Логинович.
   – Да нет, – возразил Виленкин, – мы познакомились. Никто не звонил?
   – Нет.
   – Я так и понял, – сказал Василий Логинович, – что ты, Петя, со своей в раздрае.
   – Горячая вода есть? – деловито поинтересовался Гарик. – Приступим к экзекуции.
   Снова над тазом поднимались тошные испарения, Гарик разматывал бинт; наконец тот весь упал в красноватую воду. Все трое воззрились на рану. Траншею переполнял гной. Рука заметно припухла.
   – Нет температуры? – спросил Гарик.
   – Нет, не знаю.
   – Не лихорадит?
   Василий Логинович хмыкнул, наблюдая за сыном. Тот отыскал термометр. Виленкин сунул его под мышку.
   – Да, надо было сразу зашить.
   – Ничего, – сказал Василий Логинович, – заживет, и следа не останется. Человек, как собака.
   – Вот именно. У одних лапы – как у меня, а у других – руки, предназначенные... – начал Гарик.
   – На нас и не такие дыры заживали.
   Гарик принялся осторожно обрабатывать рану. Распечатал новый бинт. На легких белых полосках вновь проступали ржавые разводы. Перебинтовав руку, он предложил посмотреть термометр. Температура была повышенной.
   – Тридцать семь? – переспросил Василий Логинович. – Я на валке леса в Карело-Финской по пояс в снегу работал при тридцати восьми.
   – Здесь не валка леса и не сталинская Карело-Финская. Такой вообще больше в природе нет.
   – Почему нет? Места остались. Они мне иногда снятся.
   – Я считаю, что необходимо показаться врачу.
   – Зачем ему показываться?
   – Затем, что температура свидетельствует о воспалительном процессе. Может сепсис начаться.
   Василий Логинович с интересом посмотрел на сына.
   – Не паникуй и говори внятно.
   – Разве я говорю невнятно?.. И вообще, отец, времена людей-гвоздей прошли. Помнишь такое стихотворение у... Щипачева, что ли? Не надо из людей делать ни гвозди, ни бревна.
   – Не нервничай.
   – А ты не говори бессмысленных вещей. Да что вообще за спор? Пусть маэстро сам решает, это его касается.
   – Так ты музыкант? – спросил Василий Логинович. – Как же я сразу не догадался.
   – До Шерлока Холмса тебе далеко.
   – На чем же ты играешь?.. Ну, а на гармошке? или на аккордеоне? Тоже клавиши. Нет, мы должны с тобой сходить к Няньке, тебе надо ее послушать, последний голос.
   – Но сначала я отвезу его к хирургу, – напомнил Гарик.
   Виленкин сказал, что они выпивали вчера, ему необходимо почистить зубы. Василий Логинович рассмеялся.
   – Да эти хирурги не просыхают!..
   Гарик дал тюбик зубной пасты. Виленкин пальцем потер зубы, ополоснул рот.
   – Иди сюда, – позвал его Василий Логинович.
   Виленкин подошел, и Василий Логинович надавил на грушу, соединенную с зеленым флаконом. Резко запахло.
   – Да это же «Шипр»! – воскликнул Гарик. Но было поздно.
   – Да, – сказал Василий Логинович. – Самый лучший одеколон. Теперь можно не только к хирургу, а хоть к самой Тэтчер.
   – Именно к ней?
   – Интересно заглянуть в глаза Железной леди. Женщина всю страну держала под собой. Ребят грохала на Фолклендах. Я думаю, ей завидуют все бабы.
   – У них была еще и Диана.
   – Ну и что?
   – Скорее ей завидуют. Завидовали.
   – А я думал, тебе нравятся только раскосые. Корейки, японки, монголки, – сказал Василий Логинович. – Интересно, а настоящим, историческим самураям не запрещалось коситься на белых баб? Ты у нас специалист. А?
   – Не знаю. Петр, одевайся.
   – Гм... Вообще мне думается, что они были склонны к истерикам, – внезапно заключил Василий Логинович.
   Виленкин и Гарик посмотрели на него.
   – Кто? – спросил Гарик.
   – Самураи.
   Гарик бросил взгляд на Виленкина: ты это слышал?..
   – Моя мысль основана на одном наблюдении, – сказал Василий Логинович.
   – Любопытно... над кем?
   – Над историческими японцами, – сказал Василий Логинович.
   – Любопытно, – повторил Гарик, взглядывая на часы.
   – И вот что я имею в виду, вот кого точнее: их камикадзе.
   Брови Гарика поползли.
   – Да, – невозмутимо подтвердил Василий Логинович.
   Виленкин надел пальто и стоял посреди комнаты. Василий Логинович продолжил:
   – В этом женское: бросаться очертя голову, вместо того чтобы спокойно драться.
   – Извините меня, – сказал Гарик, обращаясь ко всем, – но это полная несуразица.
   Внезапно он успокоился и заметил, что отец, видимо, плохо исследовал вопрос об исторических самураях и камикадзе. Ничего женского и истерического в их отношении к смерти никогда не было и быть не могло, ибо бесстрастное восприятие смерти воспитывалось у них с младых ногтей. Гарик прочитал небольшую лекцию в доме с осенними зеркалами, с монохромно окрашенным фарфоровым чайником на столе – лекцию о смерти в Японии.
   – Один пример: умирает от болезни правитель, семнадцатилетний вассал – недавно, кстати, женившийся – припадает к его стопам, вымаливая дозволение умереть вслед за господином. Ибо не получить разрешения равносильно приговору к позорной жизни.
   Василий Логинович вздохнул и сказал, что все это настоящая муть, если уж так захотелось – делай молча. На что Гарик ответил пословицей: смерть без дозволения – собачья. Василий Логинович сказал, что он такой пословицы не знает.
   – Это самурайская.
   – А я русский. И эти самураи, как в театре, – подвел итог Василий Логинович, – шагу не ступят без ужимок и прыжков.
   – Именно ритуал превратил животное в человека, – парировал Гарик.
   – Но этот же ритуал может превратить его в куклу, – подал голос Виленкин.
   Василий Логинович с благодарностью посмотрел на него. Гарик тоже взглянул на Виленкина и спросил, готов ли он.
   – Тогда поехали.
   – Ну, жду вас обоих, тебя и маэстро, – сказал Василий Логинович.
   – Я только привезу Петра и уеду.
   – Завтра суббота?
   – Да, но Галке в музшколу.
   Василий Логинович нахмурился.
   – Может она один раз в трамвае доехать? С мамкой? Или пропустить, невелика беда. Занятий этих будет еще много. А мы посидим втроем, поговорим.
   Гарик отрицательно покачал головой.
   – У каждого своя Железная леди, – пробормотал Василий Логинович.
   Они прошли в сени. С крыльца Виленкин покосился на окно. Василий Логинович сидел, опустив лобастую голову. И тут-то он вспомнил, что за отрывок вызывал из музыкальной шкатулки этот человек: реприза второй части «Героической».
   Яблоки цепенели в холодном тумане. Ярко и твердо выступали, круглясь, яблоки.
   Они миновали сад, сели в автомобиль, Гарик повернул ключ зажигания. Тронулись. Доехали до колонки и там развернулись. Мимо проплыл сад, дом, – на крыше петух.
   Да, тема напора.
   Выехали из тополевых врат, из тополевой арки. Гарик достал сигарету, включил зажигалку.
   Крест на обочине. Разбился, наверное, кто-то... Хотя на этой дороге в колдобинах разве можно набрать такую скорость?
   Поля простирались в туман. Чернели перелески.
   – «Мы едим, испражняемся, спим и встаем, – вдруг начал декламировать Гарик. – Таков наш мир. Все, что нам остается кроме этого, – умереть». Иккю.
   Шелестели шины.
   – Я забыл предупредить, – сказал Гарик, – что может нагрянуть старик. Просто не думал, что действительно приедет. Он последнее время торчит в городе. Хотя поет дифирамбы деревне. Ну а других критикует за расхождение слов и дел, – Гарик взглянул на Виленкина. – Не достал он тебя своими разговорами?
   – Твой отец – живой сборник рассказов.
   Гарик стряхнул пепел в окно.
   – Да, в первый раз интересно.
   – Он сказал, что собирается переселиться сюда, в деревню.
   По лицу Гарика пробежала нетерпеливая улыбка.
   – Пустое. Он боится деревни.
   – Почему?
   Гарик пожал плечами.
   – Мне показалось, твой отец уже ничего не боится, – возразил Виленкин.
   – Я тоже всегда так думал, – сказал Гарик.
   – Но он же там остался.
   – Это очередная ссора с женой. Он приехал, чтобы повидаться с Нянькой.
   Виленкин взглянул на него. Вот как? Гарик перехватил его взгляд и усмехнулся.
   – Да, вы оказались друзьями по... по... Несчастье ли это, а? или что?
   – Не знаю.
   – Вообще у них это время от времени происходит. Но в этот раз что-то особенно затянулось... Она ушла к своей дочке или к сыну-попу и отказывается возвращаться. И хорошо! Он мне сам говорил, что мечтает жить свободно, без женщины, что женщина ему враждебна, как смерть, и так далее и тому подобное.
   Виленкин кивнул.
   – Что, – спросил Гарик, – тебе он это тоже говорил?
   – Да.
   – Я его не понимаю, – сказал Гарик. Он, видимо, колебался, продолжать ли этот разговор, но, не удержавшись, добавил: – Жена, преисполнившись решимости, требует, чтобы он освободил ее квартиру и убирался куда угодно – к своим сыновьям – нас трое – или в деревенский дом. Стеснять сыновей ему не хочется. Поселиться в деревенском доме и зажить в одиночестве у него не хватает духу, хотя в это и трудно поверить: в письмах с Севера только и разговоров было о дедовском доме, о том, как этот дом и участок превратятся в барскую усадьбу; чертились планы, составлялись сметы... Отец не подозревал, что у нас есть своя жизнь. Да, собрать нас оказалось не так-то просто. Родовые принципы нами давно похерены. То же и ее дети. Каждый сам по себе. И это не так уж плохо, а? Когда никто к тебе не лезет. И как бы мы ни роились, все равно мы все в одиночестве. И я, например, этого не боюсь. А он почему-то боится.
   – Наверное, потому, что он... стар?
   – Не знаю, – ответил Гарик, выщелкивая окурок в приоткрытое окно.
   Виленкин понял, что эта тема исчерпана.
   Автомобиль вырулил на шоссе.
   – На чем дочка играет?
   – На скрипке. А у соседей внизу – на пианино. Звукоизоляция – пшик, храп слышен. У китайцев была такая казнь: музыкой. Приговоренного помещали в камеру и оглушали его день и ночь угрожающей музыкой. Музыканты менялись, а слушатель нет. В конце концов он разбивал себе голову. Жена в вечной прострации.
   – Меня раздражают музыкальные киоски, – сказал Виленкин.
   – Понимаю, – ответил Гарик. – Как будто вражеские самолеты вторгаются в суверенное воздушное пространство.
   – Вот именно.
   – Ну, а мы каждое утро, извини, просыпаемся под пение унитазов и вопли соседа: лежа в одной комнате, он отдает приказания детям, проснувшимся в другой комнате. Ну и мы не лыком шиты, заводим им... Вагнера, «Тристана и Изольду», а? Вообрази, что такое немецкая опера для любителей Олега Газманова и Киркорова? Дурдом? И что бы сказал Вагнер?
   Они проехали участок кружного шоссе, свернули на Южную дорогу и в потоке машин двинулись к городу.
   Честно говоря, Виленкин и сам не любил оперу. Не любил Вагнера...
   Не любил и Бетховена. Мир Бетховена замкнут, это классически совершенный мир, – и в нем после нескольких глубоких, глубочайших вдохов вдруг начинаешь задыхаться. Он слишком красив, хотя и трагичен. В этом веке чувствуешь себя обманутым не только Вивальди, но даже Бетховеном.
   Ну да неумно и предъявлять им претензии. Просто мы научились дышать хаосом. И ничего, легкие не разрываются. Мы разомкнули этот мир – в бесконечный ужас.
* * *
   В поликлинике к хирургу была очередь. Гарик оставил Виленкина; они договорились созвониться. Сидеть в унылом коридоре поликлиники с грязно-кофейными стенами, с поющими полами, в очереди страждущих после всего того, что было в доме с закрытыми ставнями, – каково?
   Виленкин удивлялся себе.
   Женщина слева все ерзала и косилась на него, – наконец, встала и пересела на другое место. «Шипр», вспомнил Виленкин. Он сидел в облаке «Шипра».
   Задумчивый хирург взглянул на него. Виленкин сказал, что порезал руку два дня назад, и вот теперь у него температура. Хирург кивнул сестре. Белокурая – перекрашенная – сестра с черными бровями принялась разматывать бинт. К ране бинт не присох, рана гноилась. На запястье потекла какая-то разжиженная кровь. Хирург посмотрел.
   – Нельзя ли зашить?
   – Поздно, – сказал хирург. – Это делается сразу. Вы к тому же йодом все сожгли. Обработайте.
   Сестра накрутила на палочку ваты и начала выскабливать рану. Виленкин морщился. Хирург снова взглянул на рану, взял ножницы.