Что-то мне все это не нравится, подумал капитан, глядя на мутное, тяжелеющее на глазах небо и ощущая на лице влажность южного ветра. Он взглянул на часы. Час дня. Большая часть пути пройдена. Еще три-четыре часа, и колонна будет у цели. Осадчий вынул бинокль из кармана. Машина качалась на ухабах, и горы, дальние кишлаки прыгали перед глазами. Капитан спрятал бинокль. Гора Тандгар была и так видна, белая, конусообразная, она выступала вперед из стены гор. Возле Тандгара они и должны устроить засаду.
   Колонна въехала в кишлак, И здесь все то же: пустые дворики, голые сады… Но промычала корова. Послышалось? Метнулась черная курица за угол. Померещилось? Нет, конечно, эти деревни обитаемы, просто все попрятались. Наверное, у них есть часовые, и с самой высокой башни они видят, что по дороге движется колонна, и оповещают об этом жителей, и те разбегаются со своей живностью, как тараканы, клопы, замирают в щелях, трясутся. В сущности, любой из них – враг. Любой из них готов ударить тебя по темечку заступом – только повернись спиной. Злобные мальчишки готовы на любую пакость – прилепить, например, к бензобаку магнитную мину, украсть автомат, угостить отравленным арбузом… То же делал бы и я на их месте, неожиданно подумал капитан.
   Но я на своем месте и делаю то, что должен делать.
   Хотя…
   Ну, ладно, хватит. Сейчас я точно знаю одно: я должен быть вечером у этой горы Тандгар. Сегодня у меня одна цель: Тандгар. Интересно, что это означает, надо будет спросить у таджика. Тандгар. Неприятное название. Тандгар. Но тем не менее это моя цель, смысл сегодняшнего дня – Тандгар. И я буду думать о Тандгаре. Только о Тандгаре. Но в следующую минуту он вдруг подумал не о Тандгаре, а о Сестре, вспомнил ее поцелуй… очнулся и увидел еще одну снежинку, она упала на колено и растаяла. Южный ветер нес редкие снежины. Осадчий оглянулся. Южные вершины тонули в сером небе, но на севере хребты были отчетливо видны, и хорошо была видна конусообразная гора Тандгар. Редкие снежины налипали на броню и таяли. Осадчий взглянул на часы. Половина третьего. Через два часа стемнеет. Но если колонна будет двигаться с прежней скоростью, они успеют до наступления темноты достичь Тандгара. Осадчий вновь обернулся назад. По южным горам в долину спускался белесый сумрак. Ветер приносил оттуда все больше снега. Осадчий посмотрел на часы. Сорок минут третьего. Дорога идет в нужном направлении, Тандгар отлично виден.
   Но уже в три часа белесый сумрак догнал и захлестнул колонну. Снег был тяжел, мокр, густ. Поля и дорога быстро белели. Белели люди на машинах, машины, зачехленные гаубицы, пулеметы. Колонна шла сквозь метель с прежней скоростью; но некоторое время спустя метель стала гуще, зажглись фары, машины сбавили скорость; Осадчий приказал своему водителю обогнать тральщика – ловца мин, и теперь гусеничная машина Осадчего была впереди. Осадчий напряженно смотрел вперед, боясь потерять дорогу. Но дорога еще была различима. Колонна шла сквозь метель, глухо рыча; уже пора было появиться очередному кишлаку, но впереди ничего не было – снежная толчея, и все. Колонна двигалась сквозь уплотнившееся мерцающее пространство все медленней… вдруг впереди встали желтоватые валы, распухшие мягкие сады, залепленные снегом башни. Кишлак. Кишлак проплыл мимо. Колонна вновь оказалась в зыбком пространстве, где все было неопределенно, обманчиво, опасно.
   – Мы идем по дороге? – по внутренней связи спросил Осадчий.
   – Н-не знаю, – ответил водитель.
   – Останови.
   Машина затормозила, замерла, Осадчий соскользнул вниз, в мягкую белизну, обошел машину, раскидал снег ногой.
   – Что? – крикнул водитель.
   – Это не дорога.
   Пришли лейтенант Смирнов и заменщик.
   – Надо искать дорогу, – сказал Осадчий.
   – Может, переждать? – спросил лейтенант. Осадчий взглянул на него.
   – Переждать? Нет. Неизвестно, когда это кончится. И только дорогу еще сильнее заметет.
   Дорога была найдена, и колонна двинулась вперед.
   – Ты уверен, что мы на дороге? – спросил Осадчий через некоторое время.
   – Нет, – откликнулся водитель. – Стой.
   Осадчий ходил в снегу, стараясь ногами нащупать дорогу, надеясь набрести на какую-нибудь дорожную примету, но земля под снегом всюду была тверда, бугриста, и все приметы тонули в снежном море, затопившем долину. Осадчий посмотрел на часы. Половина четвертого. В пять уже начнет темнеть. Хотя и так не светло. В двух шагах ничего не видно. Осадчий обернулся. В седой мгле тускло желтели пятна фар. Он вернулся к машине. Надо двигаться на север. Больше ничего не остается. Дорогу мы уже не сможем отыскать. Идти на север и надеяться, что к ночи метель прекратится и при луне колонна выйдет к Тандгару.
   – Езжай, – приказал Осадчий.
   – Куда?
   – Прямо.
   Колонна медленно, слепо шла сквозь метель на север. Время от времени Осадчий пускал ракеты. Уже было четыре часа, а метель все бушевала. Машины везли на себе белые гробы сугробов, все экипажи теперь сидели внутри, лишь на нескольких машинах одиноко маячили за пулеметами белые фигурки. Грузовики со снарядами часто буксовали, и тягачи их выдергивали из снега и ям.
   Впереди разверзлась черная пропасть, водитель налег ногой на педаль, машина резко остановилась, Осадчий ударился грудью о крышку люка. Потирая грудь, он смотрел вперед. Путь колонне преграждала река. Осадчий спустился в кабину, зажег свет, достал карту. Река петляет по всей долине. И по всей долине разбросаны кишлаки. Узнав название кишлака, я бы смог определить, далеко ли до Тандгара и верно ли мы идем. Послать машины влево по реке и вправо.
   Колонна осталась на месте, а две машины разведчиков отправились вдоль реки.

10

   – Ну вот, заблудились, – сказал, поудобнее устраиваясь в машине, хирург. – Шереметьев, выключи печку, дышать нечем.
   Шереметьев выключил.
   – Да, заблудились, – повторил хирург. Он вынул пачку, размял сигарету. – Сигареты отсырели уже.
   В полумраке бронированной машины вспыхнул огонек.
   – Угостите, товарищ капитан, – попросил Иван.
   – На. И Шереметьеву.
   – Спасибо! – крикнул из кабины Шереметьев.
   – Травись на здоровье. Каждая сигарета – минус пять минут.
   – Ну, товарищ капитан, еще минуты здесь считать, – откликнулся Иван.
   – Наоборот, здесь-то их и надо считать, – возразил хирург. – Каждая минута – это дар.
   – Девочек нет, выпивки нет, – какой же это дар? Да еще если не курить, – сказал Шереметьев.
   – Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким помрет, – сказал Иван.
   – Того здоровеньким духи пришьют, – поправил его Шереметьев.
   – Вот именно, – отозвался Иван.
   – Да вы-то сами курите, – заметил Шереметьев.
   – Я курю без всякой философии, Шереметьев. Тяжелая привычка. Организм требует интоксикации. Но я понимаю, что это не добро.
   – И мы знаем, что вредно. Кто ж спорит. Но – приятный вред.
   – Лучше прожить маленькую, но приятную жизнь, – сказал Иван.
   – Жить надо, знаете как, товарищ капитан? сказать? – спросил Шереметьев.
   – Скажи, – откликнулся из сумрака хирург.
   – Чтобы, оглянувшись назад… чтобы оглянуться, в общем, назад и увидеть там вереницу обесчещенных баб и горы пустых бутылок. И тогда не будет мучительно больно за бесцельно прожитые годы.
   Хирург чиркнул зажигалкой, раскурил погасшую сигарету.
   И они хотят, чтобы после них хоть что-то осталось, женщины, бутылки. Неужели в самом деле все так безнадежно? Наука, здравый смысл говорят: да. Но кто-то шепчет: нет. Что-то шепчет: нет. Понять эту точку в конце значит все понять. Что же она такое?..
   Если я отсюда выберусь, то напишу трактат о ней. Засяду в библиотеки, выужу все, что о н е й думали и говорили, начну собирать по клиникам неординарные истории о ней, – и это будет мой памятник е й. Плата за жизнь. Если она выпустит меня. Выпустит из этой долины, из этой страны.
   Ну вот, я уже заключаю договоры. С кем? Хирург протянул руку, раздался щелчок и загорелся плафон. Хирург взглянул на часы. Без двадцати пять.
   – Шереметьев, включи печку, уже прохладно.
   Печка звучно развеивала по машине тепло. Шереметьев молчал. Иван тоже. Печка дула: фууфуу.
   За бронированными стенками выла метель. Хирург погасил свет.
* * *
   В тягаче сумрачно. Черепаха лежит на крышке от ящика из-под снарядов, под головой скомканная шинель. Мухобой сидит в жестком вертящемся креслице перед приборами, в его руке то загорается, то притухает сигарета. Он включает одну из радиостанций. Слышен шум, хрип, морзянка. Музыка.
   – Громче! – кричит из кабины водитель.
   Но музыка стихает. Московское время восемнадцать часов… Люк над кабиной визгливо открывается, на сиденье плюхается заснеженный комбат. Заводи. Водитель заводит двигатель. Через некоторое время тягач трогается. Черепаха привстает, чтобы подключить шлемофон к радиостанции, снова ложится. В наушниках треск, шорох. На щите сильно трясет. Но Черепаха продолжает лежать. Вызывает «Чайку». «Чайка», «Чайка»… Тягач ударяется днищем о горбыль, и Черепаху подбрасывает вместе с щитом. Вот так же ударит мина. «Чайка», «Чайка», Черепаха встает, садится, упирается лбом в резиновый обод триплекса, смотрит сквозь толстое стекло: темно, мерцают снежинки. Куда мы едем? Болтаемся в белом море. «Чайка», «Чайка»…
   Тягач останавливается. Стоит, рыча. Трогается. Вновь тормозит. Комбат открывает люк и с кем-то говорит.
   – Ребята, – раздается его голос в наушниках, – где там наш топор? Вылезайте, мост наращивать будем.
   Мухобой тихо ругается, поднимает крышку люка, – в салон летит снег. Черепаха отсоединяет шлемофон от радиостанции, включает свет, находит топор, гасит свет, вылезает наверх следом за Мухобоем. Метель как будто поутихла, но снег валит густо. Башня с пулеметом бела, причудлива. Позади фары и смутные очертания тягача. Вверху шипит и загорается ракета. Летящий снег вокруг нее наполняется светом. Мухобой и Черепаха соскакивают в снег. Снег – по колено. Пошли, машет рукой комбат. Они идут в снегу за комбатом, за ними тянутся остальные артиллеристы. Показывается чернейшая между пухлых берегов река, мост, на противоположном берегу несколько машин, люди, прожектор светит в воду рядом с мостом.
   – Что? – спрашивает комбат у офицера.
   – П….ц, – откликается тот.
   – Весь экипаж?
   – Весь. Вон, ребята! вон слева! вон деревья! – кричит комбат.
   Артиллеристы бредут в рыхлом сыром снегу к восковым деревьям на берегу чернейшей гуталинной реки. Снег сыплется за шиворот, набивается в валенки. Надо было надеть сапоги, промокнут валенки, где их потом высушишь? В рыхлой вышине вспыхивает ком белого света. Они начинают рубить крепкие высокие деревья. Глухо стучат топоры. Становится жарко. Снег тает на горячем лице. Черепаха расстегивает верхнюю пуговицу. В снежной рыхлой вышине загорается ракета. Рокочут моторы. Дерево с треском валится в снег. Черепаха засовывает мокрый топор за ремень, находит в снегу комель, обхватывает его. Ему помогает Мухобой и еще кто-то. Втроем они волокут дерево к мосту. В свете фар Черепаха срубает ветви. Пехотинцы забирают бревно, тащат его на мост.
   Черепаха смотрит, как они пристраивают бревно над водой, слышит выкрики офицеров, гул моторов, кашель, мат и видит себя стоящим на берегу какой-то реки, освещенной прожектором, он обут в тяжелые черные валенки, на нем много одежд, за ремнем топор, летит снег, течет черная река, – только что в ней утонула одна из машин колонны, заблудившейся в долине. Я в долине. Мне еще предстоит выбраться отсюда и участвовать в операции, и потом мне предстоит возвращаться в полк и жить на краю полка, охраняя его каждую ночь, выбегать по утрам на зарядку, питаться скверной пищей, маршировать с песнями, засыпать на политзанятиях, мыть полы, ходить в наряды на кухню и на контрольно-пропускной пункт, и будут еще операции, весна, второе лето, вторая осень, вторая зима, и еще весна… Лишь бы не снилась равнина за полосатым шлагбаумом…
* * *
   Колонна переправилась на другой берег и медленно двинулась вперед; прожектор на машине Осадчего рыскал по сторонам, луч проваливался, тонул в снегу, не находя вокруг ничего твердого, прочного. Небо и земля – все было зыбким, беспредельным. Эта долина напичкана кишлаками. Но вот они едут, и луч бороздит снегопад, и нигде не видно стен и башен. Сначала прятались люди, теперь спрятались и кишлаки… Проклятый снегопад, проклятая долина. Последняя операция – и вот… Нельзя было останавливаться на обед. Надо было спешить. Ветер переменился, небо заволакивало – это же явные вестники ненастья. Но я не обратил на это внимания. Потому что думал не о деле, а черт знает о чем. И вот – попался.
   И утопил ребят.
   Снег идет и идет, – разве угадаешь, где Тандгар? Когда он перестанет? Выглянет ли луна?.. Что это? померещилось, что земля вздыбилась. Ничего не разберешь.
   Но машина вдруг действительно полезла вверх. Стой!
   Это был горный склон. Посвети-ка вверх. Солдат поднял прожектор. Ничего не видно. Осадчий запустил ракету. Расплывчатые контуры скал. Запустил вторую ракету. Может быть, это Тандгар? Нужно искать жилье, людей. Оставить здесь колонну и пошарить вокруг, не отъезжая слишком далеко. Колонна будет обозначать себя ракетами. Осадчий вызвал на связь командиров пехотной роты и батареи и сообщил им о своем решении. Комбат предложил не рисковать и оставаться всем здесь до утра. Но Осадчий отклонил его предложение. Колонна должна быть утром у Тандгара.
   Машины разведроты повернули влево. Они шли вдоль горной стены. Позади над колонной время от времени вспыхивали ракеты. Когда свет ракет стал едва различим, Осадчий приказал повернуть вправо. Четыре машины шли прочь от горной стены, держа огни ракет сбоку. Залепленный снегом солдат, то и дело смахивая снег с прожектора, посылал желтые лучи во все стороны. Всюду летел снег, снег, снег. Машины шли, зажатые зыбкими мерцающими стенами снегопада. Снег, снег, всюду летящий снег.
   – Товарищ капитан! – вдруг заорал солдат.
   Осадчий обернулся.
   – Вон!
   Слева стояла белая башня за белой стеной. Тандгар, подумал Осадчий, хотя это была белая башня за белой стеной.
   – Поворачивай.
   Машина приблизилась вплотную к стене, Осадчий повесил на шею автомат, спрыгнул в снег. Подъехали остальные машины. К капитану подходили солдаты.
   – Пошли.
   Они двинулись вдоль заметенного дувала, дошли до ворот. Ворота были заперты, но небольшая дверь в левой половине оказалась открытой. Вошли во двор. Осадчий огляделся. Сад. Приземистое строение, источающее густой навозный дух.
   Меж сплетений ветвей темнело нижнее оконце башни.
   Все это я уже видел, подумал Осадчий.
   Но я впервые в этой долине. Просто все деревни и дома здесь похожи.
   Осадчий стащил с правой руки рукавицу, сунул ее в карман, взялся голой рукой за рукоять автомата, а рукой в рукавице – за цевье. Хватит ошибок. Осторожность, предусмотрительность.
   Они прошли через заснеженный сад, остановились перед дверью. Дверь была заперта. Двое солдат налегли на дверь, она была крепка, запоры прочны. За дверью было тихо. Осадчий подошел к оконцу, ощущая холодный пот на лице и спине, чувствуя, что он опять ошибается: подходить к этому темному квадрату… – стекло лопнуло с треском и звоном, Осадчий откинул назад голову, хватаясь за брызжущее, рвущееся сквозь пальцы, распадающееся лицо.

ЧАСТЬ V
РАВНИНА

1

   Пропасть, топкое – брезент мягко, – этот сон всегда, – мягко пружинил, – всегда был рядом, – под весенними струями. Под весенними струями ночного дождя. Всегда был рядом, и он знал: один неверный шаг, одно неловкое движение, – в палатке уже все, кажется, спали, – и ты соскользнешь в сон, – только дежурный сержант бодрствовал, – вязкий и грязный. Сидя за столом, освещенным керосиновой лампой, дежурный писал письмо, и его лицо было желтым. С начала нового года ему как-то удавалось, как-то удавалось, – Черепаха отвернулся, лег на спину, уставился в брезентовый потолок, холодно, печки вынесли, и в палатке сыро и холодно, дождь глухо стучит по брезенту над лицом и сухо, громко – по деревянной крыше грибка, – как-то удавалось удерживать равновесие и не соскальзывать. Под грибком томится дневальный, на позиции – часовые первой смены, мокнут, вышагивая над окопом, как над пропастью. Это настоящий подарок: их, четверых солдат, освободили сегодня от смен. Деревянный скрип. Черепаха скосил глаза. Дежурный сержант с желтым лицом, привстав с табурета, прикуривал от лампы. Взвился дымок, на щеках появились ямочки, сержант сел, выпустил густой клуб, пододвинул пепельницу, взялся за ручку и склонил желтое лицо над тетрадным листом. Когда-то такой же ключник – с желтым лицом – дал мне ключ. Как давно это было. Дождь стучит. И я взял автомат и пошел. Дождь стучит по брезенту, хочется спать, но он боится сегодня уснуть. Дождь стучит, брезент мягко пружинит под весенними струями ночного дождя.
   Скрипит дверь. Кто-то входит в палатку. Кто такой, самое? Дежурный сержант Егоров! Дежурный, пароль, самое, ты знаешь? Так точно: Москва – Тамбов. Хорошо, самое… поднимай личный состав. Поднимать? Товарищ подполковник, им на смены еще… надо выспаться. Ты что, самое, Егоров, ептэть? ты, самое, не в себе? с кем ты говоришь?.. Извиняюсь, товарищ подполковник. Самое, ладно… пускай спят. Свинарь где? Вот он. Буди. Что? что? Да ничего, вот – товарищ подполковник. Самое, как дела? как свинки? Да хорошо… С родинкой на ляжке? И она хорошо. А что ты, самое, лыбисся? вставай, самое, подъем, пойдем. Куда? Что значит, ептэть, куда? как это куда? Дверь открывается, слышны шаги. Товарищ подполковник? Голос комбата. А мы вас ищем, пойдемте. Коля, а ты что не спишь? Мне велели. Кто тебе велел? Товарищ полковник. Товарищ подполковник, зачем он вам? Не твое дело, самое, Барщеев. Ну как это не мое? я же его командир, он мой подчиненный… хороший парень, я таких деревенских люблю, ты ему скажи – в огонь, он – в огонь, а вот интересы требуют пасти – пасет. Ложись, Коля, спи. Барщеев, самое! Я тут или не я? Вы, товарищ подполковник. Так чего ж! что ж ты суешься? Товарищ подполковник, должен я знать, куда вы собираетесь послать моего подчиненного? Ну. Так я и спрашиваю: зачем он вам? пусть спит солдат. Барщеев, я, знаешь, кого хочу послать? дале-ко-о послать, самое. Товарищ подполковник, пойдемте, тут солдаты. За блядьми в город! Пойдемте, пойдемте, товарищ подполковник. Можешь, ты, самое, блядей с родинками доставить, я плачу! Товарищ подполковник, пойдемте, нас ждут. Отставить!.. крру-гом! в город! марш!.. Хлопает дверь. Кажется, оба ушли. Черепаха поднимает голову. Да, ушли. Кто-то смеется. Дежурный смотрит на часы, встает, выходит из-за стола и начинает будить солдат второй смены. Они просыпаются, зевают, потягиваются, одеваются… Сейчас комдив приходил, говорит дежурный, позванивая ключами на цепочке, бухой, хотел, чтобы я подъем устроил, а я ему: мужикам на смену, что ты, опупел? Прямо так? Ну, не совсем так, но в этом духе. И он? Да вон к свинарю прицепился, на блядей его разобрало. Пф!.. а свинарь-то при чем? А хрен его знает, хотел в город его послать… или еще чего… ну, давай, ребята, на выход. Там все дождь? Да. Черт. Тебе не угодишь: то слишком сухо, пыльно, жарко, то, видишь, дождь. Надоело все. Давай, давай. Смены, комдивы. Давай, давай. И ты мне вот так надоел. Ты мне тоже. – Часовые выходят из палатки. Стук дождя по грибку, хлюпанье луж под ногами – дверь закрывается. Над лицом разбиваются о брезент струи.
   Да, замечательно, что их, четверых солдат, освободили от смен и нарядов. Это настоящий подарок: не идти сейчас под дождем на позицию. Сегодня в полдень они ездили в город с комбатом – и вот их освободили от смен и нарядов. И они спят, а кто-то идет под дождем в ночи… Сегодня в полдень на плацу собрался почти весь полк. Комбат внушал им: строевым подошел, назвался, повернулся и громко и четко. Не мямлить. Ясно? Того и гляди дождь пойдет. Не пойдет. Над городом плыли весенние тучи. Мраморная, серая, скучная, обрюзгшая баба, цепляла рогами, торчавшими, как концы платка, завязанного по-хохлацки на лбу, плывущие тучи. Дул холодно-теплый ветер, красный флаг на мачте посредине плаца шумно плескался. Того и гляди дождь… Громко и четко, и шаг печатаешь, как будто ступни чугунные. Когда нога вниз, – чугунная, а вверх пушинкой взлетает. Ясно? Комбат замолчал. От штаба шел командир полка. Он поздоровался, полк дружно откликнулся. Затем пришел знаменосец. Барабанщик приветствовал его энергичной дробью. Ветер трепал флаг на мачте и знамя над крыльцом штаба, а вишневое бархатное полотно у знаменосца оставалось неподвижным, как будто было высечено искуснейшими мастерами из гранита. Командир раскрыл папку и вызвал первого человека, – это был капитан Заенчковский, командир пожал ему руку и вручил коробочку и малиновую книжицу. Офицер, круто повернувшись лицом к строю, выкрикнул: служу Советскому Союзу! Оркестр затрубил, задребезжал, забухал. К командиру подходили офицеры и солдаты, ревели трубы, ухал барабан; ветер дул в лица, гнал сизые тучи, рвал красную ткань на мачте… Из строя вышел командир первой гаубичной батареи капитан Барщеев: прямая нога с оттянутым носком легко взлетала из-под полы плотной шинели, перетянутой ремнями, и тяжело падала. Грузный широкоплечий комбат в матовых узких сапогах приближался к командиру, печатая шаги и монолитно содрогаясь. Командир полка с удовольствием смотрел на него и, вручая награду, не смог сдержать теплой улыбки. Затем был вызван один из них, четверых солдат, он старался держаться не хуже своего командира, но ему это плохо удавалось: ноги были полусогнуты, а плечи так усердно расправлены, как будто между лопаток торчала пчела. Солдат остановился, отрапортовал, получил награду, повернулся – через правое плечо – и срывающимся детским голосом воскликнул: служу Советскому Союзу! Он вернулся под музыку оркестра; его щеки были пунцовы, глаза блестели. Не знаешь, где лево, где право? – прошептал комбат. Солдат что-то пролепетал, улыбаясь и поглядывая на коробочку в своей руке. А к командиру отправился второй из четверки, – получил награду, повернулся к строю… и ход церемонии был нарушен. По строю пробежал шепот, строй заколыхался. Солдаты обращали лица к сумрачному небу. Посмотрели вверх и оркестранты, возвели глаза к небу офицеры, вынуждены были посмотреть вверх и штабные, и наконец взглянул на небо исподлобья командир полка. Там, среди летевших кувырком туч плыли треугольником хрупкие птицы с длинными шеями, плыли на запад, негромко, картаво крича.
   – Товарищ солдат, – сказал кто-то из штабных в спину артиллеристу.
   – Служу Советскому Союзу!
   Строй на мгновенье устремил глаза на него и вновь – к небу. Труба выдула ноту-ключ, открывавшую туш, но остальные трубы молчали, и барабан молчал, и его круглые медные оглушительные уши не хлопали. Артиллерист покосился на командира, затем бросил взгляд в сторону комбата, – тот махнул рукой: па-шшшел! – и артиллерист пошел, сопровождаемый слабой прерывистой странной музыкой весенних живых вышних сфер. Оркестр хранил молчание. Сейчас я. Сейчас меня. Сейчас я пойду и возьму. Награду. Бледнея, Черепаха посмотрел на комбата, оглянулся назад. Но оркестр отыграл запоздалый туш, и командирская глотка уже вырыгнула его фамилию. Вперед.
   Вернулись часовые первой смены, половицы скрипели, вспыхивали спички, раздавался кашель. Печки убрали, а сейчас бы чайку. Да, сейчас бы чаю. И ни чаю, ни портянки просушить. И постели отсырели. Рано печки убрали. А тут Поткин приходил – бухой, шары багровые, выпучил шары на меня и не поймет, кто я, – кто ты? – я ему: человек, – а ему ответ не понравился, и он забузил: а пароль ты знаешь? – а потом: ну-ка! подъем! – а я ни в какую, чего это, еще чего, мужикам надо поспать, а он сразу залупаться: ты что? ты кто? да я! на губу! – а я ни в какую, думаю: кто он такой? ну комдив, ну подполковник, – но вдрабадан, козел, а я дежурный и отвечаю за сон личного состава. Ну и что он? так и ушел? За ним комбат пришел – вовремя пришел, а то я уже начинал за себя не ручаться.
* * *
   Офицеры все еще отмечали в глиняном домике награждение комбата и начальника штаба артдивизиона. Иногда кто-нибудь распахивал дверь домика, и здесь, в палатке, был слышен смех, кашель, громкие голоса и музыка. Была сегодня пирушка и у солдат – награжденные купили в магазине печенья, сигарет с фильтром, раздобыли несколько банок сгущенного молока и устроили вечером чаепитие в столовой. И все поздравляли их, пожимали им руки. И поздравляли меня.
   Уже никто не помнит, за что меня представили к награде. Думают – за операции. Но я-то помню. Крабов. Это он приказал поощрить… И замполит Овцын быстро состряпал наградной лист. И лист был подписан еще до всех операций. Я отлично знаю, за что, за… кого дали эту штучку в коробочке и малиновую книжицу… и мали… малино – ву… Не спать. Малино… не спать. Сходи попей воды. Сейчас встану и попью… Сейчас… Не спать. Сейчас… Малино… не спать. Сходи попей воды. Сейчас встану и попью… Сейчас… Не спать. Сейчас… Ощутив на лице затхлое дыхание равнины, он стал отодвигаться от края, чтобы во сне не сорваться с ватно-железной скрипучей плоскости, но ватно-железная скрипучая плоскость медленно наклонялась, и он сползал к краю… и вдруг из пропасти высунулась рука и схватила его на плечо… чаха! – чаха! Ммм. Чаха! – чаха! Ммм… Чаха! – чаха!
   – Черепаха, вставай.
   Вставай, в каптерку зовут. В каптерку?.. кто? Узнаешь. Зачем? Говорю, узнаешь. Он сел в постели, ткнувшись макушкой в сырой брезент, пригнул голову. Протер глаза. Вставай. Он высвободил ноги из теплой сбитой простыни, вылез из-под одеяла. Когда-то так было, только меня вызывали не в каптерку, а в баню… Ежась и зевая, он взял с табуретки штаны, стал надевать их. Кажется, еще кого-то подняли. Может, третья смена? Но я-то освобожден. А дежурный забыл. Нет, он сказал – в каптерку. Одевшись, он увидел, что на середину палатки вышли трое, – вместе с ними я ездил в город, где нас награждали. Готов? Пошли. Они пошли по скрипящим, вздыхающим половицам, первый открыл дверь и, помедлив, переступил порог, вошел в хлюпающую беспросветную ночь; за ним второй, третий. Черепаха. По грибку сухо стучал дождь. Под крышей грибка виднелся силуэт дневального. Окно глиняного домика еще светилось. Бронзово горело у самой земли и оконце каптерки – врытого в землю деревянно-брезентового сооружения, склада, в котором хранилась парадная форма солдат и офицеров, сигареты, мыло, портянки, носки, постельное белье, обувь. Они пробежали под дождем мимо ленкомнаты и офицерского домика, открыли дверь и по деревянным ступенькам спустились в темную комнату, забитую вещами; дверь в другую комнату была приоткрыта, там было светло и дымно, – сюда, крикнули оттуда, и они прошли в эту комнату, небольшую и уютную, – здесь жил хозяин склада старшина прапорщик Дрюк. Прапорщик сидел рядом с комбатом за столом и, криво улыбаясь и подмигивая солдатам, смолил сигарету. Комбат был бур, мутноглаз. Небось, десятый сон видели? – глухо спросил он. Солдаты молчали, смотрели на него, на прапорщика, который все подмигивал, переминались с ноги на ногу. Небось, про дом? про березы? Комбат вздохнул. Дрюк, ты можешь не курить? дышать нечем. Прапорщик заулыбался, затянулся и ввинтил сигарету в пепельницу. Мне вот тоже иногда, сказал комбат и замолчал. Прапорщик ухмыльнулся, подмигнул солдатам. Да-а. Комбат вздохнул, посмотрел на солдат. Вы-то все городские, сказал он. Я не из города, возразил один из четверых. Кто? ты, Ильин? Да, из поселка. А, комбат махнул рукой. Поселок – это уже не то. Это поселок. А деревня: десяток изб – изб, не домов… да что вы стоите? садитесь. Я зачем вас разбудил? Дрюк. Комбат посмотрел на прапорщика. Прапорщик, улыбаясь, полез в тумбочку, вынул и поставил на стол трехлитровую банку, наполненную прозрачной жидкостью. Мы вместе воевали, вместе сегодня награды от Родины получали, – а пью? один. Прапорщик доставал кружки, хлеб. Конечно, вы солдаты, я офицер, командир, это все понятно… но все-таки, все-таки не понятно: вместе пуд соли съели, а пью? – один! Дисциплина это да, это все само собой. Но как-то меня это заело: вы мужики, и я мужик, вы там чаек с печеньем, а я… а пуд соли вместе. Вот, скажем, в прошлую войну: солдату положено было выпить – вынь и положь ему выпить, и все. И что? дисциплины не было? Тогда как победили? Без дисциплины не победишь… Ну что ты, товарищ Дрюк, уши развесил? Наливай. Прапорщик взял банку и начал разливать по кружкам самогон. Ну что? Я вас поздравляю. Вы свое дело делаете честно, я это люблю. Мы солдаты, и наше дело делать дело. Верно? Нам приказано, и мы делаем. А обсуждать будем потом, на пенсии. Если дотянем до пенсии. Дотянем? Ну, чтоб нам дотянуть.