Если кто тронет мое, шептал Борис, осторожно притрагиваясь к гнилому уху, я ему откушу нос. Черепаха смотрел на рыжего кадыкастого высохшего Бориса, на его мелкие, разгоревшиеся глаза с воспаленными веками и верил, что так и будет: откусит. Но его почему-то не трогали.
   Однажды, проснувшись, Борис насвистел «Yellow submarine» и улыбнулся. Ты знаешь, кто мне сейчас приснился? Я скользил вниз по леднику, бросил взгляд в сторону, смотрю: альпийский луг, стадо белых коров и в сером каком-то балахоне, с черным бичом на плече, длинноволосый пастух, очень знакомый, и я на всякий случай крикнул: Джон! – и успел заметить, как он обернулся, он обернулся, и на солнце пыхнули его круглые очки, ледник оборвался. Мы живем в желтой подводной лодке, в желтой подводной лодке, в желтой подводной лодке, пропел Борис. Я знаю, что надо делать: насвистывать и напевать каждый день «Битлз», чтобы не свихнуться в этом уксусе. Или ты не любишь «Битлз»? и скажешь, что они устарели? и я тогда не подам тебе руки. Последнее, что я слышал, уходя из дома, была песня «Битлз», ответил Черепаха. Тогда задраиваем люки, и, если нас запеленгуют, я буду торпедой. Я тоже умею драться, сказал Черепаха. О'кей! погружаемся!..
   Запеленговал их, уже после выздоровления, когда вся команда приехала из учебного лагеря в дивизионный городок, чтобы получить сухие пайки, мыло, панамы и последний раз отужинать на советской земле, довольно крупный и решительный дед. Уйдя с плаца, они сидели на траве в тени дерева, и крупному решительному деду это не понравилось, и он пошел на таран – но, напоровшись на глаза рыжей торпеды, задумался, заработал вхолостую мотором и дал задний ход.
   Он увидел глаза европейца, с мрачной улыбкой сказал Борис, осторожно касаясь гнилого уха. Знаешь, как назывался мой взгляд? Взор викинга. Я тебя научу, а то вдруг нас за хребтами раскидают; смотришь, как сквозь прорези забрала. Вот так, – Борис посмотрел на него мелкими морскими глазами сквозь прорези тяжелого кованого забрала.
   И после прощального обильного – как на убой, отметил, жуя, Борис – ужина в дивизионной столовой команду завели на военный аэродром и перебросили через хребты.
   …Двадцать.
   Жаль, здесь нет Бориса.
   Поворот.
   С его взором викинга. «Мы живем в желтой подводной лодке, в желтой подводной…» – интересно, поет ли Джон Леннон там, среди снежных вершин, пася на альпийских лугах стадо белых коров?
   А что бы он пел, оказавшись здесь, на окраине этого города у Мраморной горы? «Революцию»? Конечно, «Революцию».
   Двадцать.
   Душно, хочется спать, пить. Но днем еще хуже. Днем все видят тебя и орут. И ты видишь их.
   Ты видишь их и подчиняешься с такой легкостью, будто учился в школе лакеев.
   И никогда не был свободным.
   Но ведь был: сидя на холме и читая даосов, сидя в доме напротив булочной и слушая «Битлз».
   Жаль, нет Бориса.
   Скорее бы осень, осенью будет хорошо, холод будет прогонять сон, и дни и ночи перестанут так смердеть. Холод – это здоровье, холод – союзник, холод лучше всего. И осенью появятся новые сыны, и старики ослабят хватку. И уже можно будет не опасаться заболеть, – говорят, осенью рысоглазая отступает. Но осень неблизко, старики рядом, они всюду, от них нигде не скроешься, некуда деться, – если только за кромку. Бежать, чтобы больше мин зацепить. Но все сыны становятся через полгода чижами, через год фазанами и, наконец, дедами. Немного потерпеть – какую-нибудь сотню дней, потом еще сотню.
   Легко сказать: потерпеть. И непонятно, почему я должен терпеть? Он остановился, обернулся. Появились часовые третьей смены. Отдежурившие часовые направились к белой мраморной ограде, освещенной луной, вошли во двор, сложили в оружейной палатке свои доспехи и оружие и поспешили в казарму: спать, спать.
   Жаль, здесь нет Бориса… Но здесь есть я. И я могу сказать: нет.
   Черепаха разделся и лег. Но спать уже нисколько не хотелось.
   Могу или нет?
   Ведь они просто сумасшедшие, наполеоны в мундирах из портянок, с вставными барскими глазами. Комбат рявкнул сегодня – даже и у Шубы выскочили. А Борис научил меня взгляду викинга.
   И надо быть сумасшедшим, чтобы подчиняться портяночным наполеонам, сумасшедшим или портянкой.
   Это же все так просто.
   «Революция» – вот что сейчас я хотел бы услышать.

4

   Утром стало ясно, что все не так просто, как показалось ночью.
   День начался как обычно.
   Лыч выпалил: подъем! – и сыны полетели вниз, бросились к табуретам с одеждой, будто и не спали, а всю ночь, взведенные, как спринтеры перед стартом, ждали зычного выстрела. И лишь один замешкался и тут же поплатился: Лыч шагнул к его койке, и вместе с матрасом он оказался на полу; встал и вытаращился на Лыча.
   – Что лупишься?! Сказано: подъем.
   Оглушенный падением сын вместо того, чтобы забросить на койку матрас и кинуться к одежде, продолжал стоять и ошалело таращиться.
   – Ну вот тебе и на! – сказал кто-то весело.
   Длинное костистое лицо Лыча слегка побледнело.
   – Ты что? – сквозь зубы проговорил он, сжимая кулаки. – Не понимаешь?
   И сын наконец очнулся, склонился, вцепился в матрас, поднял и положил его на место, схватил штаны и начал надевать их.
   – Сынки припухают и борзеют на глазах.
   – Их бы в разведроту или в пехоту на пару деньков для стажировки.
   – Да, там всё делают бегом. А наши шевелятся еле-еле.
   – Может, нам самим летать пчелками, мужики?
   – Я полетаю!.. В хвост!.. в гриву!.. и – наизнанку!
   Сыны все слышали и хмурились.
   Ни во время кросса, ни во время физзарядки, мытья полов и завтрака нельзя было поговорить об этом.
   После завтрака возле умывальников, где они, как всегда, чистили жирную посуду, не было наполеонов, но рядом мыли свою посуду чижи, и Черепаха молчал. И лишь после ухода последнего чижа он начал.
   Они старательно терли глиной и песком алюминиевые крышки и ложки и молча слушали, бросали на него быстрые взгляды и смотрели по сторонам…
   Когда он закончил, Мухобой сказал:
   – Ну да, вон их сколько.
   – Чижи не в счет, – заметил Черепаха.
   – Это еще неизвестно, – возразили ему.
   – На словах все гладко… Наверняка уже кто-то когда-то пробовал, не тебе первому это в голову пришло, а что толку.
   Дверь туалета хлопнула, из него вышел и направился к умывальникам один из фазанов, и все умолкли. Он нашел на трубе обмылок, повернул вентиль крана и принялся неторопливо и тщательно мыть руки. Вымыв руки, стройный и плечистый фазан с серебристым ежиком волос вытерся носовым платком и, уходя, сказал, что платок надо простирнуть. Платок остался на трубе.
   – Ну, кто будет стирать? – спросил Черепаха.
   Все молчали, чистили ложки и крышки.
   – Это платок Енохова, – напомнил Черепаха. Мухобой вздохнул:
   – Ладно.
   – Понимаешь, в чем дело, – торопливо заговорил сброшенный на подъеме с кровати, – дело не в том, что их больше.
   – Всего на шесть человек, – заметил хмурый чернявый парень.
   – Это, Городота, если не считать этих, – тут же возразил ему Мухобой, имея в виду чижей.
   – Да не в этом дело, – сказал сброшенный с койки.
   – Эти скорей за нас подпишутся, им тоже несладко, – перебил его чернявый Городота.
   – Да-а, гляди-ка.
   – Не в этом дело.
   – Ну в чем?
   – В том, что: да, хорошо бы сразу делаться дедом, но так не бывает, надо сначала в сынах походить. Ведь они все такими же были, то же самое делали.
   – Это их трудности, мы-то при чем?
   – А при том, что они отпахали свое, теперь наш черед, и мы отпашем свое, и всё, другие придут пахать, – это справедливо.
   – Тебе только правой рукой Шубы быть.
   – Рукавом.
   По лицам пробежали улыбки.
   – Мне что, меньше других достается?
   – Эй! хватит возиться!.. Еще пять минут даю! – крикнул Лыч.
   Они стали торопливо ополаскивать посуду.
   – Батарея! Строиться!
   Звеня кружками на пальцах, ложками и крышками от котелков, они побежали в столовую. Мухобой на полдороге спохватился: платок!
   – Все равно уже не успеешь, – бросил на бегу Черепаха.
   – Батарея! Смирно! Равнение на середину!
   Этот день был так же желт и жарок, как и все предыдущие желтые жаркие дни. И вновь скрипели помосты, хлюпал студень в земляной чаше, и мраморные стены медленно росли.
   В полдень из города приехал санитар, он надел резиновую рубаху и респиратор и, повесив за спину металлическую бадейку со шлангом и распылителем, опрыскал туалет внутри и снаружи, затем вытащил из машины целлофановый мешок, прошел к умывальникам и начал швырять направо и налево пригоршни хлорки. Убелив землю вокруг умывальников, он вернулся в машину и поехал дальше, во вторую батарею.
   Лизол пах сладко, приторно, хлорка резко, удушливо – запах хлорки и лизола смешался, стоячий мутный нагретый воздух впитал тошнотворную смесь.
   Санитары без устали окропляли и посыпали отхожие места и помойки форпостов и города и все щедрей заправляли питьевую воду хлоркой, но каждое утро кто-то, проснувшись, видел в зеркале чужие рысьи глаза на своем пожелтевшем и постаревшем лице. Вирус не брали ни окропления, ни присыпки, ни таблетки, он был живуч, вездесущ, и эпидемия не утихала.
   Оставалось лишь уповать на судьбу.
   И Черепаха уповал, но, уповая, не забывал повторять, как заклинание, что, несмотря ни на что, руки должны быть чисты. Только это и можно было противопоставить болезни: надежду и чистые руки. Но соблюдать элементарные правила гигиены было не так просто, тем более сынам. Городская водокачка, сосавшая земные недра, часто выходила из строя, и устанавливался полусухой режим, длившийся иногда сутками и бывший для сынов почти сухим. Кроме этого, всегда не хватало времени, а иногда просто сил, и всегда было душно и жарко, и нехорошая истома тяжело, как Цементный студень, колыхалась в груди, грозя выплеснуться и смять, порвать легкие, сплющить сердце, – предсмертная истома вытесняла все опасения и желания, оставляя лишь стремление к покою: чем дольше покой, тем длиннее жизнь, и лучше посидеть или полежать, чем заботиться о чистоте рук. Сейчас Черепаха не заметил усилившегося запаха болезни, – он был поглощен мыслями о предстоящем бунте. Эти мысли морозили виски и заставляли сердце бухать тяжело и громко.
   Им необходимо освоиться с тем, что он сказал, переварить его слова, – и пускай это начнется позже, после обеда. И это начнется, потому что никто так и не сказал «нет».
   Но и никто не сказал «да».
   Если бы здесь был Борис. Вдвоем они бы давно всех уговорили. Но Борис попал в разведроту и живет в городе.
   Впрочем, можно считать, что Городота сказал «да». И значит, их уже двое. Даже если никто больше не примкнет к ним, даже и тогда можно начать. На Городоту можно положиться.
   Когда все отобедали и сыны собрали посуду и принялись ее чистить, Черепаха сказал:
   – Ну что?..
   Журчала вода, шаркал песок по алюминиевым крышкам.
   Не дождавшись ответа, Черепаха сказал:
   – Можно начать прямо сейчас: бросить эти плошки.
   Он взглянул на черного Городоту.
   – Не стоит пороть горячку, – откликнулся тот.
   Толстый, потный Мухобой вздохнул.
   – Если бы точно знать, что́ эти, – проговорил он, имея в виду чижей, – будут делать.
   И тогда кто-то предложил переговорить с ними, а другой подхватил и развил эту идею: может, и они?.. Здесь уже все оживились, и свои предположения высказали даже отъявленные молчуны. Призыв чижей в батарее многочислен, их больше, чем дедов, больше, чем фазанов, а всех вместе, чижей и сынов, на десять человек больше, чем дедов и фазанов. Кроме того, среди чижей есть боксер-перворазрядник и Медведь, сумрачная глыба, отколовшаяся от сибирских гор, достойные противники Шубе и атлету Енохову.
   Без сомнения, все вместе они бы смяли портяночных наполеонов. И могли бы превратить их в сынов. И Шубилаева? И Шубилаева – они же сами все время твердят, что раньше было хуже, что тогдашние деды были свирепы, как тигры, и драли и гоняли их, как Сидоровых коз. И Шубу драли, и был он Шубой драной, х-хх, – шестерка она и есть шестерка, даже когда стала тузом. Ну, если так рассуждать, то… вообще ерунда какая-то получается… Не ерунда, а так и есть. Ох и пометался бы он у меня: Шуба драная! х-хх, сюда иди-и, х-хх!..
   – Ха-ха!
   – Ты что, Шубища, оборзела? нюх потеряла? крылья отрастила? Шкурища ты шакалья!
   – Ха-ха-ха!
   – Шестак поносный, чмо…
   – Ха-ха!
   – …чмо рябомордое.
   – Ха-ха-ха-ха!
   Но только вряд ли чижи согласятся. Осенью деды перейдут в разряд дембелей и уедут, фазаны станут дедами, ну а чижи – полноправными фазанами. И они могут спросить: зачем мы пахали? пыхтели? терпели?
   И все-таки осень наступит не завтра, до осени еще дожить надо, а каждый день и у чижей не мед – но можно со всем этим покончить прямо сейчас.
   И не будет ни сынов, ни чижей, ни портяночных наполеонов, каждый будет выполнять свою работу. Твоя очередь мыть пол – мой, твоя очередь чистить туалет – чисти, и сам мой свою посуду, стирай свой подворотничок – все, что ты должен делать сам, – делай.
   – Да, это справедливо.
   – Только бы договориться с чижами.
   – А если не согласятся?
   – Выступить без них.
   – А если станет ясно, что они поддержат портяночных наполеонов?
   – Все равно выступить. Хватит. На том и порешили.
   И пока решали, Мухобой выстирал носовой платок Енохова.

5

   Послеобеденный отдых закончился, и вялые, разомлевшие обитатели форпоста потянулись к мраморным стенам. Но едва заскрипели помосты, застучали молотки и захлюпал студень в чаше, появился комбат и остановил работы. Комбат был хмур и недоволен. Он обошел стены, осматривая их, затем отошел далеко в сторону, оглянулся и громко сказал, что начинается новая стройка. Необходимо в сжатые сроки возвести на том месте, где он сейчас стоит, небольшой и невысокий… жилище. Начинать прямо сейчас. А баню заморозить. Жилище для животных. Для таких. С пятаками. Скоро привезут. Не в городе же их держать. Чтоб им…
   До вечера они выдалбливали в земле новую чашу и ездили на Мраморную за мрамором и во внешнюю степь за песком. Сыны многозначительно переглядывались, дружелюбно смотрели на чижей и с затаенными усмешками выполняли приказы дедов и фазанов.
   Но переговорить с боксером и Медведем все никак не удавалось. Не получилось поговорить и после ужина, во время мытья посуды, потому что один из фазанов установил поблизости табурет и, раздевшись до пояса, сел, держа перед собой зеркало и покуривая, а один из чижей, знаменитый на все форпосты Цирюльник, принялся стричь его. Затем было вечернее построение, и комбат, напомнив, что подошла очередь дежурить на контрольно-пропускном пункте, назначил наряд из четырех человек, и боксер с Медведем попали в него. Когда построение окончилось, наряд, взяв оружие и бронежилеты, ушел охранять дорогу, соединяющую замкнутое пространство полка с беспредельным пространством степей. Переговоры откладывались на сутки. Сыны, дожидавшиеся, как всегда, вечернего клича возле палатки, приуныли. Еще утром они готовы были терпеливо следовать традициям и, стиснув зубы, ждать осени, а затем весны; да и в полдень, уже обдумывая сказанное Черепахой, они еще во всем сомневались и думали, что лучше ждать и не торопить события: всему свое время, в конце концов все сыны становятся дедами; но после обеда завелись – и вот скисли, узнав, что по крайней мере еще сутки надо ждать. Впрочем, кто-то, наверное, и радовался отсрочке, но виду не подавал. Да и сумерки одинаково печалили все лица.
   – Батарея!
   – Отбой!
   – Подъем!
   – Отбой.
   – Подъем.
   – Шагом марш. Раз, раз, раз-два, левой, левой, раз, раз, раз-два, ле-вой, левой… стой. «Розы» вполголоса. Шагом марш. Песню запевай. «Жил-был художник один – раз-два, левой, левой, – краски имел и холсты, – раз-два, левой, левой, – но он актрису любил – раз-два – ту, что любила цветы. Миллион! миллион! алых роз! из окна! из окна!.. Отбой.
   – Кол, идешь к зенитчикам, находишь там Сабыр-бека Акылбекова и говоришь, что Шуба кланяется и интересуется планом на будущее. Планом, запомнил? Вперед… Что за богач здесь чудит… а за окном чуть дыша… миллион, миллион…
   Скрипят половицы, хлопает дверь, клацают пряжки, раздается кашель, снова хлопает дверь, скрипят половицы, кто-то спрашивает у дежурного сержанта, в какую сегодня смену ему стоять, дежурный отвечает, кто-то насвистывает; пахнет табачным дымом, сапогами, портянками. Кто-то говорит, что, если одна роза стоит рубль, то миллион роз – миллион рублей; даже если пятьдесят копеек – и то полмиллиона, ничего себе бедный художник. Гремит крышка бачка с водой. Скрипят половицы. И всего на одну, тогда как можно полмиллиона иметь за эти же деньги: пятьдесят копеек ей на билет и пятьдесят себе на билет в кино, и она после кино – твоя…
* * *
   – Эй, проснись. Это дежурный. Пора на смену.
   Черепаха слез, начал одеваться. Дежурный сержант стоял рядом. Черепаха, надев штаны, сел на табурет, чтобы обвернуть ноги портянками и обуться, оглянулся и с удивлением увидел, что никто больше не встает. Он поднял глаза на дежурного.
   – Шевелись.
   Он обулся, взял куртку.
   – Можешь не надевать.
   Он посмотрел на дежурного.
   – Тепло. И майку лучше снять.
   – Зачем?
   – Пошли.
   Сержант пропустил его и пошел сзади. На улице было темно. Возле грибка маячила тень дневального.
   – Нет сигареты? – спросил Черепаха, пытаясь разглядеть лицо дневального.
   – Сигареты? – это был голос одного из своих – сынов.
   Дежурный хмыкнул:
   – Ты же не куришь. Пошли.
   Они прошли мимо столовой и глиняного жилища офицеров.
   – Иногда курю, – сказал Черепаха.
   Дежурный промолчал. Они миновали двор и направились в сторону недостроенной бани.
   – Куда мы?
   – Туда.
   Они достигли мраморной серой стены и прошли внутрь мраморного прямоугольника. Здесь приятно пахло табаком и еще чем-то пряным.
   Заговорщик? Он. Хорошо, мой генерал. Дернешь? Нет, проверяющий может приехать. Ну мы тебе оставим. Оставьте. Но не больше трех затяжек, мой генерал. Хоп!
   Кто-нибудь на пороге сядьте. Зажгите спичку… А то ничего не видно. Здесь! Здесь наш ревлю… хх! Ревлю… как это? Ревля… Пф-а-ха-ха! бля-рев-ля! Ха-ха! Тсс! тсс! тсс! Ха-ха-ха! А-ха-ха! а-ха-ха! Тсс! тише! тсс! тсс! тсс! тише! тише! Ха-ха-ха! Ладно, давайте… Ха-ха-ха-ха! Давайте в самом деле – тес – а то это самое… Ха-ха-ха-ха-ха! о, бля! о, не могу, ха-ха-ха-ха… обляйте… ха-ха-ха-ха – обляйте… ха-ха-ха! Ха-ха-ха-ха-ха! Я прошу… ха-ха… обляйте… ха-ха! а! а! ыыы! конец!.. не могу… Ха-ха! Ха-ха-ха! Об… ха-хахахаха! меня обля хахахаха!.. водой обляйте! Ну тише, действительно, хватит, вы что? ты что, братан? в натуре, кончай так шуметь, сейчас придут… ххх-хха-ха… Сходите кто-нибудь за этой… хх… за водой. Уф! классные ржачки! фу! все! все! Не надо ничего, все нормально. Все, братаны, все четко. Все, клянусь.
   Там кто-нибудь на выходе есть? Есть. Я уже забываю, зачем мы здесь торчим. А кто это? Где? Вот стоит, забыли? Ну да! Он хотел показать нам, где раки зимуют.
   – Слушайте, неужели он действительно думал, что мы, что вот Шуба, Лыч, я будем это все… Слушай, может, ты шизофреник?
   – Шуба, можно я уже начну?
   Может, дневальный догадался и сейчас поднимает ребят…
   – Где ты был, когда мы здесь вшей кормили? Метались, как ошпаренные. Строили, рыли.
   – А он думает, тут все само построилось. По щучьему веленью.
   – Где ты был эти полтора года, гнида?! Когда мы по минам ездили и на засады нарывались? Думаешь, ордена и медали за красивые глазки дают?!
   – А он говорит: портяночные наполеоны.
   В мраморном колодце было душно и темно. По спине и из-под мышек тек горячий пот, горячие змейки щекотали виски и вились по щекам и шее.
   – Ты это говорил?
   – Там есть кто на входе?
   – Так ты это говорил?
   – Тихо!.. Что это?
   – Машина! Сюда?
   Но тут же они поняли, что это взошедшая луна осветила небо; несколько мгновений они сидели молча, обратив лица к наливающемуся бледным светом звездному небу, и Черепаха тоже поднял глаза и увидел худого громоздкого Лебедя, приколоченного вблизи Млечного Пути…
   – Ты говорил?
   – Нет, – ответил Черепаха, пятясь, – не говорил.
   Но это уже не могло их остановить.

6

   Поезд притормозил, и он сошел, а большие тяжелые колеса продолжали вращаться и тащить – условиях острой классовой – дальше зеленые закопченные вагоны с пыльными стеклами, колеса вращались, стучали – отсюда вытекает – колеса вращались, – вытекает и классовое назначение – стучали – в постоянной боевой готовности – и уволокли весь караван с людьми и рестораном за лесной поворот.
   – Своей боевой мощью они сдерживают агрессивные устремления империализма. В наше время усиливается противостояние двух… Что такое, Бесикошвили?
   – Ручка перестал писать, тащсташнант.
   – Бери мою.
   Жарко. Брезент раскален. Окна отворены, и дверь распахнута настежь, но воздух в ленинской комнате недвижен. Ленинская комната – это отдельно стоящее сооружение, но почему-то называется комнатой. Комната невидимого дома? Ленинскую комнату строили три дня: из ящиков сколотили каркас и обтянули его толстым брезентом, вырезали два окна и застеклили их, навесили дверь, внутри поставили столы и табуретки, стены украсили плакатами, рукописной газетой «Артиллерист-1» и портретами моложавых мужчин с приятными внимательными ободряющими глазами, а на стене, свободной от плакатов, висит большое лицо с бородкой и морщинками у глаз, необыкновенно солнечных. Здесь нельзя курить. Сюда нельзя входить в майке или босиком. Это ленинская комната.
   – Он убедительно доказывал, что этими лозунгами буржуазия пытается скрыть…
   За лесной поворот.
   Приземистые черные бараки, бани, сараи с дровами и сеном, станционный домик. Взвалил на спину рюкзак и пошел по тропинке вдоль железной дороги, подбежала лайка, молча сопровождала до крайнего барака.
   Молчащий поселок позади. Под ногами скрежещут камни, пахнет мазутом.
   Светло и прохладно.
   Короткий мост, под мостом медленная река медного цвета. Разворачиваю карту. Да, это она, река, текущая к Белому морю. Спуститься с насыпи и идти вдоль узкой медной, медовой реки к Белому морю.
   Спускаюсь с насыпи и окунаюсь в сладкий пряный настой. Всюду растут небольшие корявенькие кустики кофейного цвета, с узкими зелеными листьями.
   Земля под ногами чавкает.
   Земля под ногами чавкала, похрустывали стебли и корни. Трещали сучья, звучно билось сердце; остановился, перевел дух… и понял, что один, и вспомнил, что это ночь.
   Ночь безмолвна и светла.
   Деревья и птицы молчат.
   На зеленых колючих маковках горят солнечные знаки.
   Вокруг простираются пустыни, поросшие багульником и хилыми соснами, по берегам реки высочеют ели.
   Надо снять рюкзак, умыться после дороги, развести костер и сварить ночной обед, но не двигаюсь, стою, озираюсь, прислушиваясь.
   Хрипло покашливают курильщики, скрипят табуретки. Шариковые ручки петляют по листам тетрадей. Лобастый политработник сидит за столом. На столе его панама, папка, газеты. За его плечом – лицо с прищуром лучистых глаз.
   – В противном случае трудно, а подчас и вовсе невозможно сделать правильные выводы о тенденциях развития военно-политической ситуации в мире, а также военного дела в целом или его отдельных отраслей.
   Река текла среди болот. Комары не давали дышать, слушать, смотреть. Тропа часто отворачивала от петлявшей реки и пролегала по обширным зыбким травянистым кочковатым полям, качалась и хлюпала под сапогами. Посреди болот стояли каменные сосновые сухие острова – дойдя до очередного острова, сбрасывал рюкзак, лежал на гранитных теплых плитах в сени шелушистых радостных сосен, думая о море, о его брызгах, волнах и чайках.
   Однажды проснулся и, услышав крики, вышел из палатки. Кричали женщины, их было много, и с ними что-то случилось, на них кто-то напал, или они увязли в трясине.
   Вынул охотничий нож. Шел на крики, но что-то фальшивое чудилось в этих криках… кто-то нарочно разыгрывает в белой ночи драму, чтобы одурачить и заманить. Остановился.
   Да, конечно, это не люди.
   Скорей всего птицы. Какие-нибудь морские птицы.
   Значит, море близко?
   Но это было озеро. Река неожиданно раздулась. Издалека померещилось, что это морской залив, но, подойдя ближе, смог окинуть взглядом все озеро, окруженное сосновыми борами. Зачерпнул воды – пресная. Но на карте озера не было. Заблудился? не по той реке пошел?
   – …какую роль играют Вооруженные Силы СССР. До обеда еще час, а политзанятия подходят к концу, – заставят идти на стройку.
   – Например, здесь в ДРА. – Политработник смотрит на часы и начинает собирать бумаги в папку. – Вопросы? Бесикошвили? Пожалуйста.
   – Нет, это я вот это, – откликается усатый чернощекий Бесикошвили, показывая шариковую ручку. Он встает и несет ее к столу.
   – Я думал, тебе что-то не ясно.
   – Нет, мне ясно, – отзывается, кладя ручку на стол, Бесикошвили. Но, увидев на лобастом лице улыбку, говорит, чтобы что-то сказать: – Одно не ясно: когда мы тут порядок у них наведем?