С мировоззрением дело обстояло так же, как и с политикой. Материализму и позитивизму мы внутренне сопротивлялись, неокантианство оставляло нас равнодушными из-за своей формалистики. Были еще театр, литература, музыка, но какое они имели отношение к нашей жизни, нашим целям? Где был наш путь? В период, когда мы переживали юношеский кризис, шедший на убыль пессимизм Шопенгауэра тоже не мог нас увлечь. Для многих спасителем в трудную минуту казался Ницше; он остался им до сих пор для тех, кто так и не вышел из детского возраста. Его философия не отражает действительную жизнь, это лишь искусственная надстройка над пустотой повседневности. Обыватель очень любит в свободные часы воображать себя сверхчеловеком, обладающим волей к власти: это сверхкомпенсация за комплекс неполноценности!
   Мне это не подходило. Благодаря случаю из тех, что никогда не бывают случайными, я набрел на радикальных левых гегельянцев эпохи накануне революции 1848 г., прежде всего на Штирнера и Бруно Бауэра, которые на первых порах удовлетворили потребности моего юношеского радикализма. Поэтому Ницше, хотя и «интересовал» меня, никогда глубоко не затрагивал: мой радикализм лежал глубже. Штирнер был для меня эпизодом, Бруно Бауэр до сих пор периодически дает мне новые стимулы. Но тот радикализм вообще оказался слепым: он разрушал старый мир, но не был предвестником нового.
   Я был один, и моя внутренняя жизнь протекала без контакта с чуждой средой. У меня не было «духовных» связей, и я никогда не видел академическую аудиторию изнутри. Я стал учителем по призванию, но не был удовлетворен своей профессией. Как я уже сказал, почва, на которой мы жили, казалась незыблемой, но мне не нравилось то, что ней происходит. И я избрал путь, который должны были избирать все мне подобные, кто не хотел закоснеть в голой критике: я построил для себя над действительностью идеальное пространство, убежище для чистого духа. Единственный путь туда был уже проложен: нужно было снова взять высоты немецкого философского идеализма. Я с усердием принялся за тяжелую работу и в поте лица, днем и ночью, месяц за месяцем, год за годом перелистывал с начала до конца и обратно Канта, Фихте, Шеллинга, Гегеля, т. е. от левых гегельянцев, которые в политическом плане всегда оставляли меня холодным, я шел назад к немецкой идеологической классике, к эпохе наполеоновских войн с ее стремлениями и надеждами, с ее «царством чистого духа». Так я стал одним из первых неоидеалистов в Германии того времени, когда Шеллинг и Гегель вообще больше не существовали в немецком сознании, их книг не было в продаже, а что касается Фихте, можно было найти только его т. н. «популярные» сочинения. Издательство «Реклам» стало моим первым университетом. На большее моей зарплаты 66 рейхсмарок в месяц не хватало.
   Я был одиноким и шел одинокими, может быть, запутанными путями, но я и сегодня чувствую себя представителем поколения первопроходцев в большей степени, чем оставшееся мне неизвестным т. н. «молодежное движение», которое быстро состарилось.
   Историки философии писали тогда о немецком идеализме как о завершенном деле далекого прошлого. Так же сегодня филологи пишут о германской вере в судьбу: это «интересно», но – дело далекого прошлого. Для нас же идеализм был самой насущной жизненной необходимостью, делом живого настоящего и будущего. Тогда многие молодые люди, не столь одинокие, как я, шли тем же путем, но я с самого начала отличался от них тем, что чувствовал и знал: возврат к немецкому идеализму не может и не должен быть его реставрацией. Мы должны оглянуться назад, чтобы найти новую точку опоры, трамплин для прыжка в будущее, для постановки задач и их решения. Я хотел, чтобы идея вторгалась в действительность, преобразовывала ее, но не видел пути к этому и не чувствовал уверенности. Лозунгом этой половинчатости была «культура». Она была последним словом. Народ, социальные потребности, Империя, политика – все рассматривалось с точки зрения «культуры», как ее предпосылки. Меня никогда не удовлетворяла чистая, самодостаточная терминология идеалистов, но в термине «культура», как и с термине «образование» была половинчатость, был половинчатый «идеализм»: наполовину действительность, наполовину термин, наполовину вторжение в действительность, наполовину бегство от нее в царство чистого духа, словом, эпигонство, но с тягой к действительности, к творчеству, к народу, к динамичной истории. Но что знали мы об истории и судьбах народов? Хотя мы лучше понимали историю, чем большинство немцев в 1800 году и не отождествляли события с терминами, мы не воспринимали ее непосредственно: исторические события происходили где-то на Балканах и в Южной Африке, а у нас история закончилась в 1870 году, если не раньше, когда мировой дух достиг конечной точки своего диалектического развития в философии Гегеля. Все остальное было только политикой, но чем была тогда политика? Бесконечной и бесплодной болтовней парламентариев, партийных лидеров и журналистов. В порядочном обществе не говорили об этом, а о теноре X, актрисе Y и герое скандального процесса Z. Мужчин занимали деловые интересы, дамские салоны обсуждали театральные постановки. Но что общего у меня было со сделками и салонами? Моим убежищем было эпигонское, неоидеалистическое царство чистого духа.
   Когда утром 4 августа 1914 г. учитель, работавший вместе со мной в школе, бледный как полотно сказал мне: «Сегодня ночью англичане объявили нам войну!», я подумал: Вот теперь история становится для нас современностью. Но что такое политика, я понял во время войны лишь медленно и с трудом. Канцлер Бетман и партийные вожаки не были образцами политиков. Когда я летом 1916 г. после недолгой и отнюдь не героической службы вернулся из казарм, я с жадностью набросился на работу, впервые сблизив друг с другом идеи, действительность и практические задачи. С этого началось для меня преодоление эпигонского позитивизма, а также не и менее эпигонского неоидеализма, так как я понял, что политика это организация жизни народа, история в процессе становления, воплощение живого смысла и проявление характера. Но после пришлось преодолевать еще многие «идеалистические» рецидивы. Мой путь вел от идеологии к такой картине истории, которая формирует действительность и человека и указывает дорогу в будущее. Но достигнув прорыва в одном направлении, я на другом отступал. До окончательной победы было еще далеко.
   Документом моего неоидеалистичесокого периода является моя первая работа «Личность и культура», вышедшая в свет после шести лет работы параллельно с преподаванием в школе по 28–30 часов в неделю. Работа была для меня одновременно учебой: я самоучкой прошел академический курс. Мои формулировки были незрелыми, но в зародыше они содержали все, что было изложено мной более четко позже, в период с 1914 по 1940 год, в частности, в книге «Человек в истории».
   Достопамятный факт: молодой, неизвестный учитель народной школы из Мангейма, который до того не напечатал ни одной строчки и не имел никаких «связей», сумел привлечь внимание общественности своей книгой, до сих пор остающейся самой большой из написанных мною.
   Есть особые причины того, что человек после 40 лет профессиональной и 30 лет писательской деятельности, за которые мир радикально изменился, а от юношеского радикализма остались одни воспоминания, возвращается к своей первой книге и тем самым рассказывает о своем становлении. Но я должен, во-первых, четко заявить эпигонствующим неоидеалистам, которые сегодня монополизировали чуть не все кафедры философии, что я с моим неоидеализмом первого десятилетия XX века, документом которого является книга «Личность и культура», не только опередил их, но кроме того, обновление идеализма далось мне не так легко, как нынешним, потому что я все должен был изучать и усваивать сам, а не получил в готовом виде от учителей. Далее: я видел, что необходимо не только обновление, но и преодоление идеализма, чтобы нам не застрять на месте, а самим ставить и решать задачи, идти от идеи к действительности, а не бежать от действительности в мир идей. Я не вношу это задним числом в ту книгу, которая содержит достаточно много положений, остающихся в силе и сегодня: все это четко написано в предисловии к той книге. У меня не было живого учителя. Но и философы прошлого не были для меня непререкаемыми авторитетами. У меня были свои подходы, и я следовал свои прямым путем. Таким же свободным и независимым, каким я был тогда, работая, не будучи ничем обязанным ни одному человеку, следуя только внутренней необходимости, я остался до сих пор. За всю свою жизнь я никогда не шел по чьим-либо следам.
   Десятилетиями я не возвращался к той книге из-за неуклюжего языка, но сегодня я хочу снова извлечь ее из собственного забвения, потому что выраженное в ней устремление к преобразованию действительности с помощью идей очень современно, несмотря на двусмысленность многих формулировок. Круг замыкается, хотя 1940 год требует совсем иного, чем мог дать 1910 год. Но та книга легко устоит перед высокомерием современных неоидеалистов, в том числе неогегельянцев. Если они сегодня не считают попавшего на кафедру философии школьного учителя равным себе и не уважают его, то мои чувства к ним взаимны. Только в разговорах с «философами» я называю саму философию заблуждением. В этом сегодня проявляется присущий мне радикализм. Когда профессора злятся на меня за то, что школьный учитель безжалостно нарушил покой их безобидного круга, я признаю: да, я школьный учитель, но я могу сам сказать все, что считаю нужным, если они устраивают вокруг мои работ заговор молчания. Я сам нарушу это молчание.
   Некогда меня, как начинающего неоидеалиста, одни осмеивали, другие пожимали плечами при упоминании моего имени. Теперь злобу и пожимание плеч неоидеалистов и эпигонов Ницше я считаю доказательством того, что я опережаю тех, кто и сегодня остается там, где я был в 1910 году. Будущее подтвердит это, как современность подтверждает мои тезисы 1910 года и прогнозы 1917 года.
   Много раз я рвал мою первую рукопись в клочки и бросал в печь, чтобы начать снова. Даже со стороны самых близких друзей я встречал непонимание. Один просто отмалчивался, когда я говорил с ним о моей тайной работе, другой ее одобрял, но я видел, что он ее не понимает, третий сказал, что в жизни не встречал человека, который живо интересовался бы Гегелем, если не считать профессиональных историков. Он был прав, но нужно было снова пройти через Гегеля, чтобы преодолеть его, а не застрять в нем. Все наследие прошлого нужно было еще раз перепроверить и задать вопрос, что из него жизненно необходимо нам сегодня. От этой проверки ничего не осталось кроме пепла, так как сегодня нам нужен новый принцип, новый подход, чтобы мы могли выполнить поставленные перед нами судьбой задачи, совершенно иные, нежели в 1800 году.
   Молодые люди могут сегодня сказать: К чему эти окольные пути, если мы должны преодолеть идеализм? Не будет ли пустой тратой времени и сил изучение неоидеализма, если есть опасность застрять на пророках, мысли которых обращены в прошлое? Нет, не будет. Преодолеть препятствие может только тот, кто его преодолевает, а не обходит его стороной. На одном отрицании и кратких выводах мы далеко не уедем, даже если будем считать Ницше последним словом мудрости.
   Здесь тот же случай, что и с христианством. Преодолеть значит пробиться из великой традиции к новой цели и стать победителем в этой битве. А сражаться против Канта, Фихте и Гегеля это отнюдь не детская игра. Тот, кто застывает в отрицании, в антисемитизме, антимарксизме, антилиберализме, антидемократизме, похож на человека, который остается пленником завоеванного им пространства: оба они не устремляются к новым берегам, потому что оба, хотя и с разным знаком, занимают одну и ту же позицию. Тот, кто устремлен в будущее, должен преодолеть прошлое, а тот, кто хочет победить противника, должен его сначала очень хорошо изучить. Я не раз наблюдал, как молодые люди становились пленниками позитивизма при более близком знакомстве с ним; они подпадали под власть прошлого, становились реакционерами, потому что думали: то, что они искали, но сами не нашли, уже существовало.
   Мои книги никогда не способствовали моей карьере. Школьное начальство меня невзлюбило: «Беспокойный человек!» Но я никогда и не стремился к карьере, а только к истине. Как показывает «Личность и культура», и писательская работа давалась мне с трудом. Я долго думал, что никогда не смогу читать лекции. Даже в 1928 году, когда нужда заставила меня целый семестр читать множество лекций по всей Германии, я не мог произнести ни одной фразы, не сформулировав ее заранее. Но я был терпелив, и научился тому, к чему у меня не было таланта от рождения.

Личность и культура

   Философский идеализм, это, в сущности, не то, о чем говорит Вольфрам фон Эшенбах в «Парцифале»: «Устремление ввысь – залог счастья в этой и иной жизни».
   Имеется в виду, конечно, не стремление занять высокий пост. Но и философский идеализм это не просто устремление ввысь, служение идее. Это еще и ложный путь. Философский идеализм делит мир и человека на рациональную, высокую, божественную половину (секуляризированный потусторонний мир) и природную, низкую, неполноценную, дьявольскую. Божественны гуманность и разум, именуемый также духом, абсолютным Я или абсолютным сознанием, зло заключено во всем инстинктивном и физическом. Универсальное противостоит отдельным реалиям, гуманизм – зверству, субъект – объекту, разум – природе, дух – телу, Я – не-Я. Но идея может лишь указывать цель, но никогда не может быть самой целью. Служение идее ведет в пустоту.
   В теории познания предмет познания, действительность, выводится из рационального субъекта (он же чистый разум, всеобщее сознание, абсолютный дух, абсолютное Я). Реальная Вселенная по сравнению с миром понятий как миром «истинного бытия» низводится до уровня чистой видимости, обращается в Ничто: так выглядит идеалистическая космология. А в дуалистической антропологии рациональный нравственный императив ставит своей целью превращение человека в чисто разумное существо, в чистый дух, в призрак, в универсальный субъект, в гуманное Я или в понятие, ради чего нужно отвергнуть все природное, телесное, инстинктивное, волевое как низкое, злое, недочеловеческое. Мы должны превратиться в идеальные призраки, оторванные от природы, лишенные тела, а вместе с ним и души, ибо «дух» это чистое понятие, чистый формальный разум. Что еще может означать «совершенствование путем одухотворения»? Кант и Лессинг даже вывели из рационального и формального одухотворения миф о переселении душ. Такова общая тенденция у Лессинга, у Гердера (частично), у Канта, у Шиллера, у Фихте и у Гегеля – это идеализм в чистом виде! Универсальное понятие выдается при этом за истинную действительность, чистый дух – за подлинного человека, человека будущего, который существует в мире чистого духа над отринутой действительностью. Сегодня нам проповедуют, что свободный человек или сверхчеловек должен занять место умершего Бога; в те времена до этого не доходил никто, даже Фихте со своим абсолютным действием абсолютного Я.
   Я же с самого начала стремился показать живого, конкретного, реального человека в живой действительности, в его общественном бытии, в его естественном и историческом становлении, в его взаимоотношениях с другими людьми, но, прежде всего – в его творческих достижениях как формах его самовыражения. Меня интересовали живой народ, конкретное государство, история, происходящая на наших глазах, и жизнь с природой и историей как ее полюсами. Главной темой моей первой книги был путь от субъекта к личности, от объекта – к общему, общественному, от рациональной статики – к исторической динамике через конкретные проявления творческого начала.
   Короче, я хотел вернуться от «рацио» к жизни, к общему, природе, истории, политике. Окончательно мои взгляды сформировались в «Национально-политической антропологии». Кроме того, мною были написаны: «Немецкая государственная идея» (1917 г.), «Революция в науке» (1920 г.), «Философия воспитания» (1922 г.), «Формирование человека» (1925 г.), «Общенациональное государство» (1930 г.), «Национально-политическое воспитание» (1932 г.) и «Наука, мировоззрение и реформа высшей школы» (1934 г.). Прежде всего мне хотелось уйти из мира автономных понятий.
   Пользующийся дурной репутацией Штирнер оказал мне некогда важную услугу, поскольку он был последним аккордом в разложении гегельянства и идеализма вообще. Штирнер превратил понятие универсального субъекта в индивидуальность, в живого, конкретного, единственного в своем роде отдельного человека. Это стало для меня отправной точкой. Правда, за «Единственным» ухмыляется призрак радикального индивидуализма с его нигилизмом и солипсизмом. Но не обязательно, познакомившись со Штирнером, бросаться вместе с его миром в эту пропасть. Нужно самому встать на ноги и нащупать почву общей действительности. Рядом с Я Единственного сразу же возникает Ты другого человека, столь же реальное, как и Я. Возникает живая динамика. Так открывается путь к дальнейшим целям, в то время как суверенное и абсолютное Я Фихте, для которого не-Я синоним всего объективного и вещественного и которое принижает мир до уровня нижестоящей, чисто формальной действительности, это абсолютный тупик. От реального мира не остается ничего, кроме абсолютного призрака, и философия превращается в танец мертвецов, танец призраков.
   Идеалистическое суждение о субъекте и объекте мертво само по себе, оно начинается с универсального понятия и кончается им. В живой действительности отношения между Я и Ты ставят проблему общего, «всеобщего», того, что я некогда называл «культурой» и вершину чего видел в искусстве. Далее динамика отношений между Я и ТЫ заставляет задаться вопросом о причинах этой динамики, а это, в конечном счете, вопрос о творческом начале как о двигателе истории. «Разум» и язык как средство общения дают лишь формальную возможность взаимопонимания, и лишь плоды творчества становятся всеобщим достоянием и основой общности.
   Но зачем этот трудный окольный путь к преодолению идеализма через его обновление? Этот вопрос легче задать, чем ответить на него.
   Тот, кто идет прямо к цели и с самого начала ясно представляет себе конечную цель, это сверхчеловек, а не человек, который должен сначала нащупать какую-то прочную основу, имеющуюся на данный момент, а потом пройти через борьбу, труд и ошибки, чтобы испытать себя и действительно преодолеть, а не перепрыгнуть все, что он должен оставить позади.
   (Примечание. В период с 1880 по 1830 г. мы уже имели все элементы нашего нынешнего мировоззрения, касающиеся народа, империи, расы, истории. Почему же тогда никому не удалось придать этому мировоззрению законченную форму? Потому что был очень силен идеализм, основанный на универсальных понятиях. Напрасны были выпады барона фон Штерна против заоблачной философии, Арндт и Ян не смогли достичь победоносного прорыва, а только наметили подходы. Люден, Рюс и Гассе, проповедовавшие идею Империи, забыты историей, – у них не хватило сил для борьбы против течения. У Фриза были прекрасные задатки, но его философия была слабой, как и его оппозиция Фихте, Шеллингу и Гегелю, так как представляла собой лишь разновидность системы универсальных понятий. Тамани, Гердер и Якоби тоже не смогли ничего сделать. Гете вернулся к натурализму, отвергнув философию, историю и политику. Только мне удалось осуществить прорыв, потому что мне противостояли не Фихте и Гегель, а слабые эпигоны изжитого мною неоидеализма. Но для этого потребовалось 30 лет тяжелой работы и борьбы.)
   Но не был ли легче и короче путь к цели от натуралистического позитивизма, который в 1900 году торжествовал и провозглашал себя вечным? Нет! Позитивизм был мне чужд по своему происхождению и тогда уже, якобы в своем апогее, болен, бесполезен и безнадежно туп. Это был другой тупик. Позитивизм не годился для объяснения мира, природы и истории, для формирования человека, народа и государства.
   Инстинкт вел меня назад к немецкому идеализму, точнее, к движению 1813 года, чтобы с этих позиций разделаться с позитивизмом с помощью идеализма, а потом и с идеализмом с помощью его самого. Иного пути не было. Тот, кто это оспаривает, мог бы подкрепить свое мнение своим творчеством. Нельзя оставаться на позициях неоидеализма, позитивизма или эпигонского ницшеанства, они не годятся для построения нового мира и его мировоззрения. Это лишь эрзацы вечно бесплодного и всегда запаздывающего. Против каждого победителя бунтовала посредственность. Есть один путь от идеи к реальности нашей национально-политической общественной жизни и человечества. Пути от материи позитивистов не было и нет. К принципу жизни можно пробиться только от живого, а не от мертвого. Неоидеализм лишь эрзац позитивизма, не преодолев его, нельзя ничего создать. Это лишь повторение пройденного. Наше будущее не в Гегеле и не в Ницше или Геккеле, не в повторении, а в прорыве к новому будущему также в мировоззрении и в науке. Но с маниакальными притязаниями на абсолютную истину надо покончить. Никто не может сделать большего, чем отмерено ему судьбой по его силам.
   В 1909 году я, не опубликовав до того ни строчки, закончил рукопись «Личности и культуры», самой толстой моей книги. И произошел один из немногих счастливых случаев в моей жизни. Первый же издатель, к которому я обратился, взял первое сочинение неизвестного молодого школьного учителя и опубликовал его в середине 1910 года. Я до сих пор благодарен умершему в 1941 году г-ну Винтеру из Гейдельбергского Университетского издательства Карла Винтера. Если бы книга осталась лежать в ящике стола, это угнетало бы меня, а так, хотя она и не имела потрясающего успеха, ее выход послужил для меня стимулом для дальнейшей работы.
   Почти в один день я этой книгой в издательстве Ойгена Дидерихса вышла полемическая брошюра «Новейшая ортодоксия и проблема Христа», в которой я поддержал А. Древса в его борьбе против теологов с опорой на идеалистическую христологию по Евангелию от Иоанна. Меня предостерегали. Хотя брошюра обратила на себя внимание, баденские власти не оставили безнаказанным учителя – еретика. Мое начальство обратило внимание на мою общественную деятельность лишь тогда, когда она стала для них политически неудобной.

Этапы преодоления

   Лессинг, Кант и Фихте создали т. н. историческую философию, последнее ответвление которой якобы указывало в будущее. Якобы потому, что в действительности эти понятийно-идеалистические конструкции не имели ничего общего с реальной историей; их будущее это невыполненное, идеальное требование в плане одухотворения, освобождения человека от своей природы. Хотя в «Речах к немецкой нации» Фихте громко звучит «народ» как реальность и история тех времен, все эти звуки быстро снова затухали, потому что народ и история не имели ничего общего с философией Фихте, абсолютным Я или Я человечества.
   В философии истории Гегеля его так называемая история, которая на самом деле представляет собой нагромождение понятий, аптеку в диалектическом оформлении, заканчивается в философском самосознании самого Гегеля. Творящий историю абсолютный, мировой дух достигает своего последнего самоосуществления, после чего он может, как Иегова, навеки почить в чистом бытии, отдохнуть от становления, от своих трудов, которые не что иное, как он сам. Таким образом, будущего нет. Философия Гегеля объявляет, что конец света и истории наступил вместе с прусской реставрацией, после того как Гегель однажды уже ощутил конец истории, восприняв Наполеона как «мировую душу на коне». С тех пор настоящая история только тем и занималась, что опровергала шаг за шагом философию Гегеля. Гегельянцы же с тех пор не занимались ничем другим, кроме манипуляций с понятиями, иначе они обрубили бы сук, на котором сидели.
   В 1940 году они объявили, что события этого года вытекают из диалектического саморазвития гегелевских понятий, именуемых историей. Если бы они в 1920 году предсказали бы события 1940 года, то их объявили бы носителями истины на все времена, открывателями скрытого будущего. А толкование истории задним числом это, как и у самого Гегеля, обман. Разумное объявляется действительным, а само действительное – саморазвивающимся понятием.
   Пережив мировую войну, я впервые радикально разрушил в «Немецкой государственной идее» (1917 г.), ту философию, которая объясняла мир и историю, исходя из априорных понятий. В конце этой книги предсказывается будущая история, революция 1933 года, на что никогда не были способны гегельянцы.
   В этой книге политическая история идей объясняется из немецкой истории. Философия получает свое историческое оправдание лишь в той степени, в какой ее идеи оказывают воспитательное воздействие на немецкий народ. Претензии идеологов на подмену действительности понятиями, как у Гегеля, отвергаются.