Арун-тюре встал и, бросив суровый взгляд на толмача, отошел к окну.
   Курбанов задумался. Он покосился на широкую спину султана, затем перевел взгляд на висевший над креслом обер-полицмейстера обветшалый, невзрачный портрет царя Николая Второго с чуть продолговатым апатичным лицом и рыжей бородкой. «Вот такие типы, как султан, в раболепном преклонении веками поддерживали твой трон!.. Хорошо говорится об этом в казахской пословице: «Один-единственный катышек способен испортить целый бурдюк масла!..»
   – Султан, ведь эта мода уже устарела?! Если, конечно, не вздумали снова отдать Россию с ее шестьюдесятью нациями в кровожадные лапы двуглавого орла! – сказал толмач, кивнув подбородком на царский портрет. Казалось, он закусил губы от ненависти, так они были плотно сжаты.
   – Сейчас, когда кругом анархизм и безвластие, когда происходят мятежи, двуглавый орел олицетворяет символ железного порядка. Он должен висеть на стене! Но не затем я вызвал сюда вас, господин Курбанов, чтобы толковать об этом. Вы уже выполняли важные поручения, у вас богатый опыт. Кроме того, вы пользуетесь авторитетом в народе, казахское и татарское население вам доверяет и ничего не станет утаивать от вас. Вы должны нам помочь найти большевиков.
   – Я работник другого профиля, Арун-тюре. Эти слова не должны вас обидеть. Вас и ваше учреждение я очень ценю. Но лично я для службы в нем не способен, – решительно заявил Курбанов, глядя в упор на султана.
   – Ну что ж, ладно, обойдемся и без вашей помощи. Но, уверяю вас, придет время – и вы будете раскаиваться. Я имел самые добрые намерения предоставить вам возможность искупить ваши прошлые грехи, – холодно сказал султан.
   – Султан, не пугайте. Совесть моя чиста. Ни в прошлом, ни теперь я никаких преступлений не совершал. Вы ошибаетесь, мне нечего искупать.
   – Подумайте, господин Курбанов. Вспомните ваши связи в восточных странах… Ведь вы, кажется, ездили туда в составе миссии торгового представительства, а?.. Впрочем, будем откровенными. Я имею в виду ваши переговоры с главным визирем…
   – Никакой измены не было. Веяния времени заставляют каждого задуматься о судьбе своего народа, о судьбе угнетенной нации, султан. Это не преступление, это – гражданский долг! – Курбанов встал, его бледное лицо слегка порозовело. Опершись руками о край массивного дубового стола, он пристально посмотрел на султана. – Прошу оставить пустые угрозы, султан Арун-тюре. Я уверен, если бы вы располагали в достаточный степени компрометирующими материалами, вы не пощадили бы меня.
   – Тогда пеняйте на себя. Я не трогал вас, надеясь, что вы все же окажетесь честным гражданином. Опираться на извечного нашего врага, на Стамбул, – это преступление, прощения которому нет, – еще более холодно проговорил Арун-тюре. – Мне больше нечего вам сказать, идите!
   Курбанов не шелохнулся. Он продолжал пристально смотреть на султана, лицо его теперь стало серым.
   – Хорошо, – сказал толмач, на скулах его задвигались желваки. – Какую же роль вы мне приготовили?
   – Не позднее как завтра я должен знать, где находится комиссар Абдрахман Айтиев и типография, в которой он печатает листовки.
   Так же как и при встрече, Курбанов едва заметно кивнул головой и, не говоря ни слова, вышел.
   – Согнешься еще, как таловый прут, – процедил сквозь зубы султан, когда за толмачом захлопнулась дверь.



Глава одиннадцатая



1
   Прокурор окружного суда барон Дельвиг был широко известен в Уральске не только как юрист, но и как автор довольно объемистого труда о ростовщичестве. В течение многих лет он наблюдал и изучал ростовщичество в казахской степи, так называемую «осимь» и «несие»: когда скот отдавался кому-нибудь в пользование на определенное время и затем возвращался с нагулянным приплодом. Об этой системе и написал барон Дельвиг книгу. Одним словом, в интеллигентских кругах он славился и как юрист и как ученый. Он был лично знаком со всеми именитыми людьми округа, а с богатым хаджи Шугулом водил особенно тесную дружбу и называл его тамыром[20]. Бывая у него в доме, барон присматривался к ростовщической деятельности старика и тем самым пополнял свои знания в этой области. Дельвиг ездил гостить к Шугулу большей частью летом, когда у хозяина бродил в сабах[21] кумыс. И хотя барон плохо говорил по-казахски, а старик Шугул почти ни слова не знал по-русски, они иногда очень хорошо понимали друг друга. Особенно понятны для обоих были слова: «осимь хорош» и «несие законно»[22]. Видно, старику Шугулу очень нравилось получать хороший «осимь», а Дельвигу – что «несие» отдавалось на законном основании. Между тем ростовщическая система «несие» имела свои особенности и во многом противоречила закону. Но прокурор старался не замечать этого. В своих статьях и книге он, напротив, всячески хвалил эту дикую систему ростовщичества, подкрепляя свои выводы философскими формулами из Гегеля. Дельвиг частенько читал Гегеля в оригинале, на немецком языке, но многое для него было туманным, и лишь одно твердо усвоил барон из трудов знаменитого философа: «Все действительное – прекрасно». Это он помнил хорошо, и часто, когда ему приходилось оценивать те или иные явления жизни, он не выходил за пределы этого излюбленного изречения.
   Когда генерал Емуганов попросил прокурора Дельвига дать санкцию на арест уже посаженных в тюрьму людей, барон не сразу согласился.
   – Схожу сам, посмотрю… – сказал он.
   Но в душе Дельвиг был вполне согласен с генералом Емугановым. «Конечно, сажать людей в тюрьму без санкции прокурора – незаконно, но, раз это свершилось, значит, верно», – рассудил он. Приказав запрячь в коляску своего лучшего, серого в яблоках, рысака, он поехал в тюрьму, прихватив с собой сына старика Шугула – доктора Ихласа. Доктор как раз в это время зашел к нему, чтобы попрощаться перед отъездом в Джамбейту.
   В течение трех дней тюрьма беспрерывно пополнялась новыми партиями арестованных. Чтобы разместить их, генерал Емуганов решил выпустить гимназистов. Перед освобождением, для острастки, приказал выпороть их розгами. Экзекуция происходила на широком тюремном дворе. Прокурор Дельвиг и доктор Ихлас приехали в тюрьму как раз в момент порки и невольно стали свидетелями этой неприятной сцены.
   Доктор Ихлас в первую минуту растерялся. Сняв золотое пенсне, он принялся тщательно протирать стекла; барон тоже почувствовал неловкость, особенно перед доктором, которого случайно привез с собой. Неожиданный приезд прокурора смутил и начальника тюрьмы. Быстро переступая маленькими кривыми ногами, он заспешил навстречу барону, дрожа и пугливо озираясь.
   – Ваше сиятельство, – скороговоркой начал он, – это по приказу его превосходительства, господина генерала… мы только исполняем… извините… Только по пять ударов перед освобождением…
   – Им, значит, санкции не требуется, раз они выходят из тюрьмы, – проговорил прокурор. – И все-таки наказание розгами – нарушение закона…
   – Это для острастки, чтобы навеки зареклись бунтовать! Так приказали их превосходительство… А оно, конечно, может, и незаконно…
   – Где генерал?
   – В моем кабинете, ваше сиятельство…
   Дельвиг посмотрел на тюремных надзирателей, которые только что положили для порки очередного гимназиста. Один из них сел юноше на ноги, второй стал у изголовья, третий ритмично, с оттяжкой стал стегать его розгами по смуглой худой спине… Там, где ложилась розга, вздувался синий кровяной рубец. Удар за ударом – и спина гимназиста превращена в сплошной багрово-красный волдырь. Через несколько минут на скамейку кладут другого. Опять багровые полосы на смуглой коже… Надзиратель машет розгой с остервенением, бьет изо всей силы, и кажется, что это занятие ему приносит удовлетворение. Гимназисты не кричат, стиснув зубы, молча переносят боль. Только тела их против воли при каждом ударе судорожно вздрагивают.
   «Лопаются мельчайшие подкожные капилляры, кровь попадает в ткань, от этого спина вздувается и синеет…» – думает доктор Ихлас, глядя на исполосованных розгами гимназистов.
   Барон Дельвиг, морщась, отвернулся и пошел в кабинет начальника тюрьмы. Он хмурил брови, делая вид, что страшно недоволен самоуправством, но мысленно уже повторял излюбленную формулу из Гегеля: «Все действительное – прекрасно!..»
   Как у беспомощных ягнят, глаза гимназистов выражали покорность и смирение. Тесно прижавшись друг к другу, они безропотно ждали, когда настанет их очередь переносить это позорное, унизительное и вместе с тем мучительное наказание. Доктор Ихлас, разглядывавший гимназистов, неожиданно заметил знакомое лицо. Хаким, охваченный ужасом перед поркой, давно уже с надеждой ждал, когда Ихлас взглянет на него. «Может быть, доктор выручит меня?..» Всем своим существом он как бы говорил: «Спасите!» И вот доктор увидел его, мгновенно отвернулся и тоже зашагал вслед за Дельвигом в кабинет начальника тюрьмы, но тут же остановился. «А я еще хотел сделать его своим нукером, этого глупца и бунтаря. Собственно, ничего другого и нельзя было ожидать от сына известного бузотера Жунуса!..»
   Но Ихлас все же подошел к Хакиму и с удивлением спросил:
   – Как ты попал сюда? Или уже в студенческую организацию бунтарей вступил?
   – Нет, Ихлас-ага. По ошибке. Сидел на крыльце курбановского дома, подъехали казаки, схватили меня и пригнали сюда. Говорят: «Ты приклеивал листовки!..» А мне никогда и в голову не приходило такое, чтобы ходить расклеивать листовки. Это делают какие-то мальчишки, сам видел. А эти вот, – он кивнул головой в сторону надзирателей, – думают, что все это сделал я, – тихо закончил Хаким. Он облегченно вздохнул и с радостью подумал: «Ну, теперь я избавлен от этой страшной порки!..»
   Доктор Ихлас улыбнулся, чуть шевельнув уголками рта, снял пенсне и, вынув из кармана черного пальто большой носовой платок, стал неторопливо протирать им стекла.
   – Да, нехорошо получилось с тобой. А знаешь, как это называется по-казахски? – спросил он Хакима и, не дожидаясь ответа, добавил: – Ты как ялух, случайно попавший вместе с матками в косак[23]
   Стоявший рядом тюремный фельдшер, прислушиваясь к разговору доктора с гимназистом, решил: «Наверное, хороший знакомый или родственник…» Внешне Ихлас и Хаким были похожи друг на друга: оба высокие, стройные, красивые, и даже цвет лица у обоих был одинаков – бледно-матовый. Только доктор выглядел чуть погрузнее.
   – Не родственник ли вам этот джигит, доктор? – спросил тюремный фельдшер.
   Ихлас задумался. Нет, он не мог признать арестованного гимназиста своим родственником, это унизительно.
   – Просто земляк, из одних мест мы.
   Фельдшер отошел к начальнику тюрьмы, стоявшему в сторонке, и что-то шепнул ему на ухо. Тот в знак согласия кивнул головой, подозвал одного из надзирателей и тоже что-то тихо сказал ему. Хаким напряженно следил за ними. И вот надзиратель подошел к нему, молча взял за руку и повел к Ихласу.
   – Вашего земляка освободили без порки, – улыбаясь, сообщил фельдшер Ихласу и отдал честь.
   – Спасибо. Но все-таки не вредно было бы палок пяток всыпать этому разине, чтобы поумнее был и в следующий раз не лез караулить чужие ворота, – степенно ответил доктор и тоже чуть улыбнулся уголками рта. Он не спеша рассказал тюремному фельдшеру, как Хаким попал в камеру.
   – Пойдемте отсюда, доктор, эту процедуру надзиратели прекрасно проделают и без нас, – предложил фельдшер.
   Шугулов согласился, и они вдвоем зашагали в тюремную канцелярию, где размещался к маленький врачебный кабинет. Он был тесен и темен, небольшое окно плохо освещало длинную, коридорообразную комнату. Фельдшер, усадив Шугулова на стул, попросил осмотреть одного больного.
   – Будьте добры, доктор, ослушайте и осмотрите…
   В комнату привели комиссара Нуждина. Грудь, руки и голова его были перебинтованы, кровь просочилась сквозь бинты и засохла красными пятнами. У него была прострелена левая рука, сломано предплечье и пробита голова, на отекшем лице виднелись кровяные подтеки. Ихлас, мельком взглянув на арестованного, поспешно осмотрел рану и тут же велел снова забинтовать ее.
   Когда Нуждина увели, фельдшер спросил:
   – Как вы думаете, заживет?..
   Ихлас снял пенсне. Он имел привычку всегда снимать пенсне во время разговора, и особенно когда смеялся: оно спадало с тонкого носа. Видимо, поэтому он и улыбался всегда только уголками рта.
   – До свадьбы заживет, – ответил он русской поговоркой.
   Тюремный фельдшер, умудренный жизненным опытом (не одна сотня арестантов умерла в его тюремной больнице), сразу понял, о какой «свадьбе» говорил доктор…

 
2
   Хаким не помнил, как он очутился на улице, как тюремные ворота, выпустив его, тяжело проскрипели за спиной. Он был возбужден и обрадован, вырвавшись из душной камеры на свежий воздух. Бодрость и сила растекались по телу, он не шел, а почти летел и чувствовал себя легче пушинки. Ни разу не обернулся назад – глаза жадно впивались в окружающий светлый мир: небо было необыкновенно голубым и ясным, серые стены домов – приветливыми и ласковыми; хотелось жать руку каждому прохожему и кричать: «Я жив! Я жив!» «Сон это или явь?..» – думал Хаким, стараясь одним взглядом охватить всю необъятную даль, стелившуюся перед ним. Да, он видел все наяву: и важного кучера на козлах, и военного с усиками в кошевке, и того, с лопатой, что отводит от ворот талую воду, и куда-то спешащую женщину, и торопливо шагающего чиновника с папкой – все это живые, настоящие люди. Под ногами хлюпает талый снег, сосульки со звоном разбиваются о камни, из труб тонкими струйками вьется синеватый дымок…
   Пройдя несколько кварталов, Хаким остановился. Он только теперь почувствовал, что промокли ноги. Оглядев себя, ужаснулся: форменное пальто из темного сукна измято, полы забрызганы грязью, на брюки страшно смотреть – тоже все в грязи. Хаким провел ладонью по лицу, и ему показалось, что и щеки покрыты толстым слоем грязи. Стало ясно, почему прохожие смотрят на него. Он свернул с Губернаторской на глухую Причаганскую улицу и опять побежал, торопясь поскорее добраться до квартиры, вычистить пальто, вымыться, причесаться, надеть чистое белье, переменить рубашку и костюм и выйти на улицу. Пока сидел в тюрьме, редко вспоминал о Мукараме, угнетало другое – позор и неволя, но теперь, когда он снова был на свободе, опять всем его существом завладели мысли о встрече с любимой. Хотелось поскорее увидеть ее, переговорить обо всем, ведь перед арестом он так и не виделся с ней. «А вдруг она разыскивала меня? Что она подумала о моем внезапном исчезновении? Что ей скажу, как объясню причину моего ареста? Позор, позор!.. Она не поверит… Да и сказать, что сидел в тюрьме, – лучше умереть!.. – думал Хаким, пробегая мимо серых низких домиков. – А все это наделали проклятые казаки, привыкли бить кого попало нагайками, идиоты! Настоящие идиоты! Разве они когда разбирались, кто виноват, кто прав. Они и теперь всех подряд сажают в тюрьму. Чем виноват, например, тот старик, что сидел со мной в камере? А адвокат и татарин-рабочий?.. В чем их вина? А гимназисты?.. О Россия, управляемая держимордами!..»
   Хаким рывком открыл дверь и почти вбежал в комнату. Сидевший за книгой Сальмен вскочил и радостно кинулся навстречу.
   – Жив?! Откуда? А вид-то у тебя какой, словно из земли вылез! Четвертый день ищу тебя, где ты пропадал? Я уж думал, не казаки ли изрубили?..
   – Не спрашивай, Сальмен, не надо, это ужасно. По сравнению с тем, где я был и что видел, даже дантовский ад покажется раем. Как вспомню эти розги, которыми пороли гимназистов, мороз по коже бежит, словно ремни со спины срезают… Тьфу, будьте вы прокляты, блюстители сумасшедшего порядка сумасшедшего времени!.. – взволнованно докончил Хаким.
   – Сидел в тюрьме?
   – А ты что думал? Надо скорее, скорее уходить из этого гадкого места…
   Хаким рассказал Сальмену о своих злоключениях и попросил его:
   – Никому не говори о моем позоре. Чтобы никто не знал, ни дирекция, ни… Особенно смотри не проговорись Мукараме…
   – Обожди-ка, тут она тебе записку оставила.
   Сальмен вынул из книги письмо и передал его другу. Хаким торопливо раскрыл и начал читать:

   «Хаким! Я приходила к вам три раза, но вас все не было дома. Даже ваш товарищ не знает, куда вы исчезли. Помните, как часто я подшучивала над названием вашего уездного городка? А вот теперь я еду туда на работу. Меня устраивает доктор Ихлас в свою больницу медсестрой. Так пожелал мой абый. Абый и умный и деспотичный человек. То, что он сказал, обязательно выполнит… Не клевещу на него, говорю лишь истину. Я не могу не подчиниться ему…


   Так вот, еду в вашу Джамбейту. Приезжайте! Приезжайте! Приезжайте! Жду вас!


   М.К.»

   – Уехала? – спросил Хаким, бледнея.
   – Должна была выехать вчера вечером или сегодня утром. Раз не пришла сегодня, очевидно, уехала. Пусть едет, а ты иди мойся и отдыхай.



Глава двенадцатая



1
   Небо серое. Воздух влажен. В комнату врывается со двора неприятная пронизывающая сырость.
   В тот день, когда султан Арун-тюре Каратаев на паре вороных въехал в город, Абдрахман находился в маленьком домике, расположенном на стыке улиц Губернаторской и Мостовой. Нахмурив брови, он стоял у окна и с тоской глядел на унылую, сбегавшую к Яику улицу, на женщин, копошившихся возле своих калиток, – они отводили от домов талую воду. Абдрахман отошел от окна и, заложив руки за спину, стал прохаживаться из угла в угол полусумрачной комнаты. Чуть поскрипывали чисто вымытые и выскобленные половицы. Неузнаваемо изменился Абдрахман за последние сутки: лицо осунулось, под глазами появились отеки, на впалых щеках ни тени румянца. Но в глазах – решимость и сила. Он думал о предстоящей борьбе, все мысли его были устремлены к родной степи…
   Воображение рисовало широкие, неповторимые в своей красе степные просторы. Изумительно прекрасна степь весной! Вот, как брошенная в траву сабля, изогнулась река Барбастау. За нею – гряда холмов в синеватой дымке. Чем дальше едешь в глубь степи, тем отчетливее видны эти холмы, они словно растут и сами набегают на тебя. А там, за кряжем Сырымшыккан (так назвал его народ, потому что когда-то с его гребня обозревали окрестность легендарный батыр Сырым и его дозоры), открывается бескрайняя равнина, сливающаяся с горизонтом. Она вся видна как на ладони. У одинокой могилы мудрой Боргумаш, будто голубой ковер, виднеются холодные воды озера Ханкуль. Глядишь и не наглядишься на весеннюю степь, до того она роскошна и привлекательна. Ветерок колышет густые травы, волнами переливается простор. Только редкие юрты, как черные точки, остаются неподвижными в этой зеленой степи. Изредка попадаются две-три землянки, приютившиеся на берегу ручья. Доедешь до них – и опять равнина с рассыпанными по ней редкими аулами, а за ними – вновь безмолвное приволье, тишина… Радостно смотреть на степь, но нерадостно в ней жить. Тихая, как заброшенный пустырь, дремлет она под полуденным солнцем. Разве сравнишь ее с российским Зауральем, где устремились вверх заводские трубы, где пролегли железнодорожные ветки, где жизнь бьет ключом?..
   «Разбудить, разбудить степь! Надо ехать туда, в эти дремлющие просторы, к народу!.. Надо звать людей к новой жизни, звать на борьбу!.. Теперь самое время, да, самое время!..»
   Неожиданно, откуда-то с улицы, донесся звон колокольчика. Абдрахман насторожился – нет, это, наверное, ему просто послышалось. Он снова, раздумывая, заходил по комнате. Вспоминались товарищи, которые томились теперь в тюрьме, вспомнился председатель Совдепа Дмитриев и его слова на последнем собрании в типографии: «Мы сами должны возглавлять партийную работу… Члены исполнительного комитета обязаны лично руководить подпольными группами…»
   Звон колокольчика повторился, теперь отчетливее и резче. Абдрахман подошел к окну, прислушался – кто-то важный едет по улице!.. Кто?.. Он осторожно отодвинул шторку и посмотрел в щель. От Яика быстро катили к городу сани, запряженные парой вороных. Колокольчик мелодично вызванивал под дугой коренного. Впереди и позади саней скакали вооруженные всадники – эскорт почетного конвоя…
   Абдрахман еще издали узнал человека, сидевшего в санях, – это был султан Арун-тюре Каратаев.
   Откинувшись на мягкую, покрытую ковром спинку саней, султан держался самоуверенно. Быстро и торжественно промчались сани мимо маленького домика, у окна которого стоял Абдрахман.
   Уже стих топот и смолк звон колокольчика, а Абдрахман все еще смотрел на улицу. Он думал о султане Аруне-тюре, так поспешно и торжественно приехавшем в Уральск…
   …Высоко было поднялся по служебной лестнице потомок ханов султан Арун-тюре, но с падением царя Николая Второго лопнула и его карьера, лопнула как мыльный пузырь. Как весенние талые воды, выдернув с корнем кряжистую иву, уносят ее неизвестно куда в своих водоворотах, смыла волна революции султана с насиженного жандармского кресла и загнала далеко в степь. Еще два года назад Арун-тюре Каратаев именем его императорского величества объявил народу июньский манифест царя, по которому молодые казахи мобилизовывались на тыловые работы. Именно он, султан Арун-тюре, сажал в тюрьмы и отправлял на каторгу тех, кто пытался уклониться от мобилизации. Это он, жандармский офицер Каратаев, сломил волю старых казахов и втоптал в грязь жизни молодых. Он, потомок богатых ханов, неусыпно охраняя кровожадный строй империи, получал чины и ордена. В Кокпекты у него обширное имение. Земли его никогда никто не мерял. По три раза в день усердно читает султан молитву: «Боже, царя храни!..» И вот этот человек, более полугода скрывавшийся в степи, снова приехал в Уральск, чтобы еще больше раздуть пожар контрреволюции, чтобы вместе с белыми генералами сажать в тюрьмы, вешать и расстреливать знаменосцев революции, проливать рабочую кровь…
   Приезд в город султана Аруна-тюре ускорил решение Абдрахмана покинуть Уральск и выехать в степь, в дальние аулы. Он думал также о спасении членов Совдепа, скрывавшихся в городе.
   «Выехать сегодня или, в крайнем случае, завтра, а то будет поздно…» – мысленно проговорил Абдрахман и опустил шторку.

 
2
   У Магрипы такой вид – едва ли кто обратит на нее внимание. Она незаметно может пройти в любую часть города. И все же Абдрахман, посылая ее за гимназистом Шамилем Каратаевым, велел идти глухими улицами, куда почти не заглядывали казачьи патрули.
   Худощавый молодой гимназист с тонким, по-юношески гибким станом, войдя в комнату, остановился на пороге и вопросительно посмотрел на Абдрахмана, словно на незнакомого человека или, вернее, знакомого, но которого видел всего лишь несколько раз, давно и успел совершенно забыть. Шамиль смотрел прямо в глаза Абдрахмана и не узнавал его.
   Абдрахман заметил его растерянность и спросил:
   – Не узнаешь? Или думаешь о том, узнает меня султан Каратаев или нет? Не беспокойся, узнает, да еще как! Изменяйся не изменяйся, от змеиных глаз султана не ускользнешь, везде сыщет. Ну, а здорово я все-таки переменился, как ты находишь?
   В уголках глаз Абдрахмана затеплилась улыбка. Шамиль не понял его. Гимназисту показалось, что слова «змеиные глаза султана» относятся к его отцу, ко всей фамилии Каратаевых. «Что это?.. Неужели между Абдрахманом и папой что-то произошло?..» – подумал Шамиль.
   – Абдрахман-ага, я не понял, на что вы намекаете. Извините меня, конечно, за мою тупость, но… А смотрю я так потому, что вас совершенно невозможно узнать. Вы совсем не похожи на себя. Я подумал: «Нельзя ли и моему папе вот так же перевоплотиться!..» А так вообще-то, почему же не узнать вас? Надменностью и высокомерием, чтобы не узнавать друзей, ни я, ни папа пока что не страдаем…
   Абдрахман засмеялся:
   – Оказывается, ты и вправду не понял меня. Под султаном я подразумевал Аруна-тюре Каратаева, а не твоего отца. Это от аруновских змеиных глаз трудно ускользнуть, вот что.
   – Но ведь султана в городе нет, он сейчас живет где-то в степи. Можно не опасаться его.
   – В том-то и дело, что он вовсе не в степи, а тут, в Уральске. Не больше как час тому назад он проехал мимо моего окна. В такое тревожное время, когда белые генералы подняли головы, наверняка приехал он не затем, чтобы мириться с нами. Вот что, Шамиль, твоего отца нужно немедленно увезти из города. Арун-тюре едва ли поступит по-мусульмански. Хотя твой отец и доводится ему троюродным братом, Арун все сделает, чтобы отправить Бахитжана на дно Яика. За этим-то я и позвал тебя. Где сейчас Баке?
   – Папа у Нуртазы.
   – У какого Нуртазы?
   – У муллы Нуртазы.
   – Что он там делает? Он не говорил тебе, что собирается уезжать?
   – Нет, ничего… Я ему говорил: «Папа, тебя могут схватить казаки, давай тайком уедем в аул». Он не согласился: