Дебни Карлайл поднялся и сказал:
   – Я успел немного поработать моделью в Нью-Йорке. Мой агент посоветовал мне брать уроки актерского мастерства. Вот я и пришел.
   Работа в качестве модели выразилась в единственном снимке для журнальной рекламы, на котором группа атлетов, словно сошедшая с фотографии Лени Рифеншталь, выстроилась уменьшающейся цепочкой на берегу, а черный вулканический песок клубился вокруг их мраморных ступней. Все они были в трусах на резинке. Мадлен увидела этот снимок, когда они с Дебни уже встречались: он осторожно вынул его из папки с инструкциями для бармена, где хранил его, чтобы ни в коем случае не смять. Она собиралась пошутить на этот счет, но остановилась, заметив особый пиетет в глазах Дебни. Поэтому она спросила, что это за берег (Монток), и почему он такой черный (это оказалось не так), и сколько ему заплатили («четырехзначную сумму»), и что за ребята участвовали в съемках («чудаки на букву „м“»), и надеты ли на нем эти трусы сейчас. С парнями бывало трудно – не всегда удавалось заинтересоваться вещами, интересовавшими их. Но, глядя на Дебни, она иногда думала: лучше бы керлингом увлекался или пусть это была бы модель ООН, что угодно, только не рекламная модель. По крайней мере, таково было ее искреннее чувство, которое она сама распознала. В тот раз – Дебни предупредил ее, чтобы она не прикасалась к снимку, пока его не отламинировали, – Мадлен мысленно перечислила стандартные доводы: овеществление людей на самом деле является шагом назад, но все-таки появление в СМИ идеализированного мужского образа означает, что сделан еще один шаг к равенству; если мужчины начинают подвергаться овеществлению и переживать по поводу своей внешности и фигуры, возможно, они придут к пониманию того, какое бремя вечно лежало на плечах женщин, и тогда их отношение к вопросам тела, быть может, станет более прочувствованным. Мадлен дошла даже до того, что восхитилась смелостью Дебни, позволившего сфотографировать себя в обтягивающих сереньких трусах.
   Учитывая внешность обоих, их неизменно выбирали на роль главных романтических героев в отрывках из пьес, которые ставила группа. Мадлен играла Розалинду в паре с деревянным Орландо Дебни, а также Магги в паре с его бракованным Бриком в «Кошке на раскаленной крыше». Первую репетицию они устроили в студенческом клубе, членом которого был Дебни. Не успела Мадлен войти в двери, как ее неприязнь к заведениям вроде «Сигмахи» усилилась. Было воскресенье, часов десять утра. Вокруг все еще виднелись остатки вчерашнего «Гавайского вечера»: цветочная гирлянда, свисающая с рогов лосиной головы на стене, пластиковая юбка «из травы», брошенная на залитый пивом пол и затоптанная, – поддайся Мадлен на обалденную внешность Дебни Карлайла, ей, наверное, довелось бы в лучшем случае смотреть, как какая-нибудь пьяная шлюха в этой юбке крутит обручи под ржание членов клуба, а в худшем (ведь от коктейлей «маи-таи» сходишь с ума) – самой нарядиться в нее в комнате Дебни ради того лишь, чтобы доставить ему удовольствие. На низкой кушетке двое членов «Сигмахи» смотрели телевизор. При появлении Мадлен они зашевелились, вынырнули из мрака, словно карпы с открытыми ртами. Она поспешила к задней лестнице, думая о том, о чем всегда думала в связи с клубами и их завсегдатаями: что их притягательность берет начало от примитивной необходимости в защите (в голову приходили неандертальские племена, объединявшиеся против других неандертальских племен); что издевательства, которым подвергают новичков (раздевают догола, завязывают глаза и бросают в холле отеля «Билтмор», примотав к гениталиям деньги на автобус), воплощают в себе тот самый страх перед изнасилованием и кастрацией, защиту от которого обещает членство в клубе; что любой парень, мечтающий вступить в клуб, страдает от неуверенности в себе, отравляющей его отношения с женщинами; что у парней-гомофобов, жизнь которых вращается вокруг гомоэротической связи, имеются серьезные проблемы; что величественные особняки, на содержание которых уходят взносы многих поколений членов, на деле представляют собой места для изнасилования под предлогом свидания и для невоздержанного пьянства; что в студенческих клубах всегда плохо пахнет; что принимать душ в таком месте ни за что не станешь; что только у девчонок-первокурсниц хватает глупости ходить на вечеринки в клубы; что Келли Троб спала с парнем из «Сигма-дельты», который все повторял: «Вот он есть, а вот его нет, вот он есть, а вот его нет»; что с ней, Мадлен, такое ни за что не произойдет, никогда.
   Чего она не ожидала от клубов, так это увидеть молчаливого, с золотистыми волосами типа, вроде Дебни, заучивавшего роль, сидя на складном стуле, в штанах, как у брейк-дансера, и босиком. Оглядываясь назад на их роман, Мадлен делала вывод, что выбора у нее не было. Они с Дебни были созданы друг для дружки, как пара на королевской свадьбе. Он был принцем Чарлзом, она – принцессой Ди. Она понимала, что актер из него никакой. Художественный порыв у Дебни был, как у третьего тайт-энда во время футбольного матча. В жизни Дебни мало двигался и мало говорил. На сцене он вообще не двигался, но говорить ему приходилось много. Лучшие драматические моменты у него наступали, когда он силился вспомнить роль, – тогда напряжение на его лице напоминало чувства, которые он пытался изобразить.
   Играя в паре с Дебни, Мадлен делалась еще более скованной и нервной, чем обычно. Ей хотелось играть в сценах с талантливыми ребятами из студии. Она предлагала поставить интересные отрывки из «Вьетнамизации Нью-Джерси» и «Сексуальных извращений в Чикаго» Мамета, но никто не соглашался. Никому не хотелось понижать свой средний уровень, играя с ней.
   Дебни по этому поводу не переживал.
   – Придурки они все в этой студии, – говорил он. – Никогда не попадут в печать, тем более в кино.
   На ее вкус для парня он был слишком лаконичен. Остроумием он мог сравниться с каменным манекеном. Однако физическое совершенство Дебни заставляло ее выбросить из головы всю эту прозу жизни. До сих пор все ее романы были с людьми менее привлекательными, чем она сама. От этого ей было немного не по себе. Но она в состоянии была справиться с таким положением. В три часа ночи, когда спящий Дебни лежал рядом с ней, Мадлен ловила себя на том, что составляет опись, включая туда каждое брюшное сплетение, каждый комок твердых мышц. Ей нравилось прикладывать циркуль к талии Дебни, чтобы измерить толщину жировой ткани. Для модели, которая рекламирует нижнее белье, главное – абдоминальные мышцы, говорил Дебни, а для абдоминальных мышц главное – приседания и диета. Удовольствие, которое Мадлен доставляло смотреть на Дебни, напоминало удовольствие, которое ей в детстве доставляло смотреть на поджарых охотничьих собак. В глубине этого удовольствия, словно угли, поддерживающие огонь, лежала острая необходимость обвиться вокруг Дебни, набраться от него силы и красоты. Все это было весьма примитивно, какое-то первобытное состояние, и ощущение создавалось замечательное. Проблема состояла в том, что она не могла позволить себе наслаждаться присутствием Дебни или хоть немножко использовать его для собственного удовлетворения – ей обязательно надо было вести себя по-девичьи, и все тут, надо было убеждать себя, что она в него влюблена. Мадлен явно требовались чувства. Идею бездумного, чрезвычайно приятного секса она не одобряла.
   Поэтому она начала говорить себе, что Дебни играет в «сдержанном», «экономном» стиле. Она ценила то, что Дебни «уверен в себе», что ему «не нужно ничего доказывать» или «выпендриваться». Вместо того чтобы переживать по поводу того, как с ним скучно, Мадлен решила, что он добрый. Вместо того чтобы думать, как он плохо начитан, она называла его интуитивно понимающим. Она преувеличивала умственные способности Дебни, чтобы не чувствовать себя чересчур легкомысленной из-за телесного влечения к нему. Поэтому она помогала Дебни писать – да что там, писала за него – задания по английскому и антропологии, а когда он получал пятерки, видела в этом подтверждение его интеллекта. Она провожала его на пробы моделей в Нью-Йорк, целуя и желая удачи, а потом выслушивала, как он горько жалуется на «пидоров», которые не взяли его на работу. Оказывается, Дебни был не такой уж красавец. Среди настоящих красавцев он был ничего себе, и только. Он даже улыбаться как следует не умел.
   В конце семестра студенты-актеры встречались с профессором поодиночке, чтобы выслушать критические замечания. Черчилль приветствовал Мадлен волчьей ухмылкой, показав желтые зубы, а после откинулся на стуле, основательный, с двойным подбородком.
   – Мне понравилось заниматься с вами, Мадлен, – сказала он. – Но актриса из вас никудышная.
   Пристыженная Мадлен все-таки нашла в себе силы засмеяться:
   – Ничего, выкладывайте все как есть.
   – У вас прекрасное чувство языка, особенно шекспировского. Но голос у вас тонкий, а вид на сцене обеспокоенный. С вашего лба не сходит морщинка. С голосовыми связками вам бы очень помог специалист-фонопед. Но меня беспокоит ваше беспокойство. Она даже сейчас у вас видна. Эта морщинка.
   – Это называется думать.
   – И в этом нет ничего страшного. Если играть Элинор Рузвельт. Или Голду Меир. Но такие роли попадаются не особенно часто.
   Сложив пальцы домиком, Черчилль продолжал:
   – Если бы я считал, что для вас это многое значит, я бы выражался более дипломатично. Но у меня такое ощущение, что вы не собираетесь быть профессиональной актрисой – так ведь?
   – Не собираюсь, – ответила Мадлен.
   – Вот и хорошо. Вы симпатичная. Вы умная. Перед вами открыт целый мир. Так что благословляю вас – идите.
   Вернувшись после беседы с Черчиллем, Дебни казался еще более самодовольным, чем обычно.
   – Ну что? – спросила Мадлен. – Как все прошло?
   – Говорит, я идеально подхожу для мыла.
   – Для рекламы мыла?
   Вид у Дебни сделалася уязвленный.
   – «Дни нашей жизни». «Больница». Слыхала про такие?
   – Он это в качестве комплимента сказал?
   – А в каком же еще? В мыльных операх у актеров все схвачено! Работа есть каждый день, куча денег, никаких разъездов. Я только зря время терял – искал работу в рекламе. Ну ее на фиг. Скажу своему агенту, пускай начинает мне подыскивать прослушивания на сериалы.
   Услышав эти новости, Мадлен промолчала. Раньше она предполагала, что энтузиазм к работе модели был у Дебни временный – способ заработать на обучение. Теперь она поняла, что это серьезно. По сути, она встречается с моделью.
   – Ты о чем задумалась? – спросил Дебни.
   – Ни о чем.
   – Да скажи ты.
   – Просто… не знаю… но что-то я сомневаюсь, чтобы профессор Черчилль так уж высоко ценил съемки в «Днях нашей жизни».
   – А что он нам говорил на первом занятии? Он сказал, что ведет занятия по актерскому мастерству. Для людей, которые хотят работать в театре.
   – В театре – это не значит…
   – А тебе-то он что сказал? Он что, сказал, ты станешь кинозвездой?
   – Сказал, что актриса я никудышная, – ответила Мадлен.
   – Вот, значит, как? – Дебни сунул руки в карманы, качнулся на каблуках, словно испытав облегчение от того, что ему не надо выносить этот приговор самому. – Так ты поэтому такая недовольная? Поэтому обязательно надо мои отзывы сливать?
   – Я твои отзывы не сливаю. Просто мне кажется, ты не совсем правильно понял то, что сказал Черчилль.
   Дебни испустил обиженный смешок:
   – Конечно, куда уж мне! Я же тормоз. Кто это вообще такой? Так, тормоз один со спорткафедры, я за него сочинения по английскому пишу.
   – Я этого не говорила. Сарказм тебе, кажется, удается очень даже неплохо.
   – Да, блин, ну и повезло же мне, – продолжал Дебни. – Что бы я вообще без тебя делал? Тебе же приходится все тонкости мне разжевывать. Что, разве нет? Еще бы, ты же у нас спец по тонкостям. Да что ты вообще знаешь о том, как люди на жизнь зарабатывают? Конечно, тебе легко смеяться над моей рекламой. Тебя же не на футбольную стипендию приняли. А ты еще приходишь и начинаешь меня доводить. Знаешь что? Все это чушь собачья. Полная чушь. От твоего снисходительного отношения, от твоего комплекса превосходства меня блевать тянет. И вообще, Черчилль прав. Актриса из тебя никакая.
   Под конец Мадлен пришлось признать, что Дебни выражает свои мысли куда более связно, чем она ожидала. Кроме того, оказалось, что он способен изобразить целый спектр эмоций: гнев, отвращение, раненое самолюбие, а также симулировать другие, такие, как привязанность, страсть, любовь. Перед ним открывалась прекрасная карьера на поприще сериалов.
 
   Мадлен с Дебни расстались в мае, перед самым началом лета, а для того, чтобы забыть человека, лучшего времени, чем лето, не придумаешь. Сдав последний экзамен, она сразу, в тот же день, уехала в Приттибрук. В кои-то веки она порадовалась, что у нее такие общительные родители. За всеми этими коктейлями и оживленными обедами на Уилсон-лейн времени зацикливаться на себе почти не оставалось. В июле она устроилась на практику в некоммерческую организацию, оказывающую поддержку поэтам, в Верхнем Ист-Сайде, начала ездить на электричке в город. Работа Мадлен состояла в том, чтобы рассматривать заявки на ежегодную премию «Новые голоса», в частности проверять, все ли заполнено, а потом отсылать их председателю жюри (в тот год им был Говард Немеров). Мадлен не очень хорошо разбиралась в технике, но поскольку все остальные сотрудники понимали еще меньше, в конце концов она стала человеком, к которому обращались, когда ломался ксерокс или матричный принтер. Ее коллега Бренда подходила к столу Мадлен по крайней мере раз в неделю и детским голосом просила: «Ты мне не поможешь? Принтер не слушается». Единственным за весь рабочий день отрадным моментом был обеденный перерыв, когда Мадлен удавалось погулять по душным, вонючим, увлекательным улочкам, поесть пирога во французском бистро, узеньком, как кегельбан, и поглазеть на фасоны одежды, какую носили женщины ее возраста или чуть постарше. Когда один из парней-натуралов из конторы пригласил ее выпить после работы, Мадлен сухо сказала: «Извини, не могу», стараясь не беспокоиться о том, как бы не ранить его чувства и хоть на этот раз подумать о своих собственных.
   После она вернулась в университет, на старший курс, намереваясь много заниматься, думать о карьере и вести агрессивно-монашеский образ жизни. Решив, что надо раскинуть сети пошире, Мадлен подала заявления в магистратуру Йельского университета (английский язык и литература), в организацию, занимавшуюся преподаванием английского в Китае, и на должность практиканта в чикагском рекламном агентстве «Фут, Коун и Белдинг». Она готовилась к общеобразовательному вступительному экзамену в магистратуру по материалам прошлых лет. Языковая часть была простая. Чтобы справиться с математикой, следовало повторить алгебру, которую проходили в старших классах. Однако логические задачи вгоняли Мадлен в уныние. «На ежегодном балу несколько танцоров исполняли свой любимый танец со своими любимыми партнерами. Алан танцевал танго, а Бекки была зрителем, когда исполняли вальс. Джеймс с Шарлоттой смотрелись вместе замечательно. Кит был великолепен во время фокстрота, а Саймону прекрасно удалась румба. Джессика танцевала с Аланом. Но Лора с Саймоном не танцевала. Определить, кто с кем танцевал и какой танец исполнял каждый». Логика не входила в число предметов, которым Мадлен обучалась. Она считала несправедливым, что ей задают подобные вопросы. Она делала все, как разобрано в учебнике, рисовала диаграммы к задачам, размещала по танцполу, нарисованному на листке бумаги, Алана, Бекки, Джеймса, Шарлотту, Кита, Саймона и Джессику, ставила их парами согласно инструкциям. Однако их сложные перемещения не шли Мадлен в голову. Ей надо было знать, почему Джеймс с Шарлоттой смотрелись вместе замечательно, встречается ли Джессика с Аланом, почему Лора не стала танцевать с Саймоном и не расстроилась ли Бекки из-за того, что ей пришлось быть зрителем.
   Как-то раз Мадлен заметила на доске объявлений перед Хиллел-хаус листовку, где сообщалось о стипендии имени Мелвина и Хетти Гринбергов, дающей право на летнее обучение в Еврейском университете в Иерусалиме, и решила подать заявление. Собираясь воспользоваться контактами Олтона в издательских кругах, она надела деловой костюм и поехала в Нью-Йорк на собеседование с редактором издательства «Саймон и Шустер». Редактор, Терри Уэрт, некогда талантливый идеалист, был выпускником факультета английской литературы, как и Мадлен, однако в тот день она увидела перед собой человека средних лет, сидящего в крохотном, заваленном рукописями кабинете с окнами на мрачный каньон Шестой авеню; отец двоих детей, имеющий зарплату куда ниже той, что получают его бывшие сокурсники, он тратил на изматывающую дорогу домой, в разноуровневую квартиру в Монтклере, штат Нью-Джерси, не менее часа с четвертью. О перспективах книги, которую он издавал в тот месяц, – воспоминания сезонного сельхозрабочего – Уэрт сказал: «Сейчас у нас затишье перед затишьем». Он дал Мадлен стопку рукописей из горы присланных авторами по собственной инициативе и предложил ей написать критические отзывы по пятьдесят баксов за штуку.
   Рукописи Мадлен читать не стала, а вместо того поехала на подземке в Ист-Виллидж. Купив пачку печенья пиньоли в «Де Робертис», она нырнула в парикмахерский салон, где по какому-то наитию разрешила взяться за себя мужеподобной женщине с короткой стрижкой в стиле «крысиные хвостики».
   – Сбоку подстригите покороче, а наверху оставьте, чтобы повыше было, – сказала Мадлен.
   – Уверены? – спросила женщина.
   – Уверена.
   Чтобы доказать свою решимость, она сняла очки. Спустя сорок пять минут она снова надела очки и, увидев себя преображенной, пришла в ужас и восторг. Голова у нее оказалась прямо-таки огромная. Ей и невдомек было, какого она на самом деле размера. Она была похожа на Энни Леннокс или на Дэвида Боуи. На человека, с которым впору встречаться этой парикмахерше.
   Как бы то ни было, косить под Энни Леннокс было нормально. Андрогины как раз вошли в моду. Стоило ей вернуться в университет, и прическа Мадлен стала заявкой на статус девушки серьезной. И в конце года, когда ее локоны отросли и доводили до безумия своей длиной, а она не знала, что с ними делать, она твердо стояла на своих принципах, отвергая прежние увлечения. (Единственным промахом был тот вечер у нее в комнате с Митчеллом, но и тогда ничего не произошло.) Мадлен надо было писать диплом. Ей надо было строить планы на будущее. Последнее, что ей требовалось, – это парень, который отвлекал бы ее от работы и выводил бы из равновесия. Но тут во время весеннего семестра она познакомилась с Леонардом Бэнкхедом, и от решимости ее не осталось и следа.
   Брился он нерегулярно. От его табака пахло ментолом – запах был чище, приятнее, чем Мадлен ожидала. Поднимая глаза, она всякий раз обнаруживала, что Леонард неотрывно смотрит на нее глазами сенбернара (это был взгляд доброго пса, из пасти которого течет слюна, а одновременно – верного зверя, способного откопать тебя из-под лавины), и не могла не ответить на его взгляд, задержавшись на миг – важный миг – дольше обычного.
   Как-то вечером в начале марта, придя в Рокфеллеровскую библиотеку за дополнительным чтением по «Семиотике 211», она встретила там и Леонарда. Облокотившись о стойку, он оживленно разговаривал с дежурной – девушкой, к несчастью, весьма симпатичной, такой грудастой, в стиле Бетти Пейдж.
   – Нет, но ты все-таки подумай, – говорил Леонард девушке. – Подумай с точки зрения мухи.
   – О’кей. Значит, я – муха, – отвечала девушка с хрипловатым смешком.
   – Мы подбираемся к ним, словно в замедленных кадрах. С расстояния во много миллионов миль к мухам приближается мухобойка. А они: «Разбудите меня, когда мухобойка будет близко».
   Заметив Мадлен, девушка сказала Леонарду:
   – Секундочку.
   Мадлен протянула свою карточку, девушка взяла запрос и отправилась в книгохранилище.
   – Пришла за Бальзаком? – спросил Леонард.
   – Да.
   – На помощь, Бальзак!
   Как правило, в таких случаях Мадлен не лезла за словом в карман, она могла выдать множество комментариев по поводу Бальзака. Но сейчас в голове было пусто. Она даже улыбнуться забыла – вспомнила, только когда он отвернулся.
   Бетти Пейдж вернулась с книгой, подтолкнула ее к Мадлен и тут же снова переключилась на Леонарда. Он выглядел не так, как обычно на занятиях, казался более воодушевленным, наэлектризованным. Приподняв брови, как ненормальный, в стиле Джека Николсона, он сказал:
   – Моя теория о мухах связана с моей теорией о том, почему с возрастом начинает казаться, будто время ускоряется.
   – Ну и почему же? – спросила девушка.
   – Оно пропорционально, – объяснил Леонард. – Когда тебе пять лет, ты прожил на свете каких-нибудь две тысячи дней. А к пятидесяти ты живешь уже где-то двадцать тысяч. Значит, для пятилетнего один день кажется длиннее, потому что он составляет больший процент от целого.
   – Ага, ну конечно, – поддразнила его девушка, – доказал, называется.
   Однако Мадлен поняла.
   – Да, похоже на правду, – сказала она. – Я всегда думала, интересно, почему так.
   – Это так, теория, – добавил Леонард.
   Бетти Пейдж похлопала Леонарда по руке, чтобы завладеть его вниманием.
   – Мухи не всегда такие быстрые, – сказала она. – Я их и раньше ловила, прямо так, руками.
   – Особенно зимой, – ответил Леонард. – Я бы, наверное, вот такой мухой и был бы. Такой отмороженной зимней мухой.
   У Мадлен не было подходящего повода и дальше крутиться в читальном зале отдела дополнительной литературы, так что она положила Бальзака в сумку и направилась к выходу.
   В те дни, когда была семиотика, она начала одеваться по-другому. Доставала свои бриллиантовые сережки-гвоздики, зачесывала волосы, чтобы открыть уши. Стояла перед зеркалом, размышляя, способны ли очки, как у Энни Холл, передать атмосферу Новой волны. Решив, что нет, вставляла контактные линзы. Откопала битловские ботинки, купленные на распродаже в церковном подвальчике в Виналхейвене. Поднимала воротник, чаще надевала черное.
   На четвертой неделе Зипперштейн задал им «Роль читателя» Умберто Эко. Мадлен эта вещь не увлекла. Ее как читателя не особенно интересовали читатели. Она все еще питала слабость к этой скрытой от глаз величине – писателю. У Мадлен сложилось ощущение, что большинство специалистов по семиотической теории в детстве не пользовались всеобщей любовью: их травили или не обращали на них внимания, поэтому они направили свою неутихающую ярость на литературу. Им хотелось сбить спесь с автора. Им хотелось, чтобы книжка, этот продукт тяжелого труда, нечто непознаваемое, стала текстом, условным, расплывчатым, допускающим разные трактовки. Им хотелось, чтобы главным стал читатель. Потому что сами они были читателями.
   Мадлен же ничего не имела против понятия «гений». Ей хотелось, чтобы книжка заводила ее в места, куда она сама не доберется. Она считала, что писатель, когда пишет книгу, должен вкладывать больше труда, чем она, когда читает. В том, что касалось словесности, литературы, Мадлен стояла за качество, которое перестали ценить, а именно за ясность. После Эко они читали отрывки из книги Деррида «Письмо и различие». На следующей неделе – «О деконструкции» Джонатана Каллера, и Мадлен пришла на занятие, впервые готовая внести свой вклад в обсуждение. Однако начать она не успела – ее опередил Терстон.
   – Каллер оказался в лучшем случае сносный, – сказал он.
   – Что вам в нем не понравилось? – спросил его профессор.
   Терстон уперся коленом в край семинарского стола. Скривив лицо, он оторвал передние ножки стула от пола.
   – Нет, читать можно, все нормально. Все аргументы в порядке, все путем. Вопрос в том, можно ли пользоваться дискурсом, который успели дискредитировать, – типа разумных доводов, например, – чтобы разъяснять вещи, до такой степени революционные по своей парадигме, как деконструкция.
   Мадлен окинула взглядом стол, но всеобщего закатывания глаз не заметила, правда, остальные студенты, кажется, восприняли слова Терстона с энтузиазмом.
   – Не угодно ли пояснить? – сказал Зипперштейн.
   – Я вот что хочу сказать: во-первых, разумные доводы – это просто дискурс, не лучше и не хуже любого другого, так ведь? Часто в них вкладывают такой смысл, как будто это абсолютная истина, но дело в том, что это – западный дискурс, и отношение к нему особое. Деррида говорит: надо пользоваться разумом, поскольку ничего другого, видите ли, нет. Но в то же время надо не забывать о том, что язык по самой своей природе неразумен. Необходимо, чтобы разум помог тебе выбраться из разумности. – Он подтянул рукав футболки и почесал костлявое плечо. – А Каллер, наоборот, по-прежнему работает в старом режиме. Моно вместо стерео. Так что в этом смысле, да, книга меня немного разочаровала.
   Последовало молчание. Затянулось.
   – Не знаю, – сказала Мадлен, взглядом ища поддержки у Леонарда. – Может, дело во мне самой, но разве не приятно хоть раз прочесть логически аргументированный текст? Каллер все, что говорят Эко с Деррида, сводит воедино в удобоваримой форме.
   Терстон медленно повернул голову, взглянул на нее через семинарский стол.
   – Я не говорю, что книга плохая, – сказал он. – Нормальная книга. Но работу Каллера нельзя ставить на один уровень с трудами Деррида. Каждому великому нужен кто-то, кто будет пояснять его мысли. Вот такую роль Каллер и выполняет в отношении Деррида.