Я представил себе два информационных поля, женское и мужское. Мое воображение не баловало меня разнообразием: женское поле походило на искрящуюся золотом шаль, мягкую, шелковистую и податливую. Она висела в пространстве и пугливо съеживалась от малейшего шороха. Над ней парило клиновидное голубое пламя, похожее на копье, – мужская информационная структура. Я знал, что оба поля хотят слиться, но понимают, что стоит им соприкоснуться, и они покалечат друг друга… Я моргнул и подумал, что в лекции Мары появились фатальные нотки.
   Стало заметно темнее. Я поднял глаза к небу, оно затягивалось тучами. Мара продолжал:
   – Вся история человечества – всего лишь летопись поиска новой информации. С того момента, когда дочеловек стал развивать способности оперирования информацией, его физиологические мутации прекратились. За полтора миллиона лет эволюции тело человека практически не претерпело серьезных изменений. Потому что его достижения в плане обработки информации дали ему колоссальное преимущество: человеку больше не требовалось изменять свою физиологию, отныне он использовал сознание и как основное оружие для защиты своего вида от естественных врагов, и как инструмент для исследования и покорения окружающего мира. В результате человек расселился по всей планете и без труда приспособился к разным климатическим условиям. Какое животное может похвастаться таким завоеванием? Дальше – больше. Человечество всегда стремилось к новым знаниям. Люди рвались покорять горы, океаны, далекие земли. Как только наука и техника достигли требуемого уровня, человечество ломанулось в космос! Ученые и философы создавали новые науки, пытаясь постигнуть тайны природы. Само стремление к познанию стало для человека основополагающей силой, я бы даже сказал – онтологической силой, потому что, я думаю, все мы где-то глубоко в подсознании держим, что благодаря именно этому стремлению наш вид выжил и стал доминировать. Инстинктивно мы чувствуем, что это единственный и самый действенный способ оставаться человеком и не деградировать назад до рядового примата. Посмотрите на детей. С какой энергией, прямо-таки жаждой они стремятся изучать все новое! Понимаешь, в чем тут дело? Мир, который у нас есть сейчас, – следствие информационного бума, начавшегося не пятьдесят и не сто лет назад, а полтора миллиона! И благодаря этому буму мы сейчас имеем невероятные средства обработки и хранения данных, и в будущем они будут только развиваться и совершенствоваться.
   Я допил пиво и поставил бутылку в урну. Слова Мары отозвались в моем сознании картиной планеты, опутанной сверкающей паутиной коммуникационных средств. Кабели-черви, прорывшие тоннели сквозь земную твердь; атмосфера как сплошной радио– и телевизионный эфир. Как инженер связи я прекрасно понимал, о чем говорил Мара. Тысячи всевозможных технологий передачи и хранения информации, мощные серверы, с колоссальной скоростью гоняющие по компьютерным сетям гигабайты нулей и единиц, дисковые массивы баз данных… А ведь есть еще библиотеки, фильмохранилища, до появления оптических дисков пользовались виниловыми пластинками и магнитными лентами. До открытия бумаги люди писали на бересте, козлиных шкурах, пергаменте, деревянных и глиняных табличках. Да, всю свою историю человечество неустанно копило информацию и в этой своей информационной жадности не собирается останавливаться и в будущем.
   Небо становилось мрачнее. Кислый подал голос:
   – Мара, это… откуда ты все это знаешь?
   – Кислый, человек мозг по назначению использует, – ответил я за Мару.
   – Использовать мозг… – задумчиво повторил Мара. – Тут все не так просто. Помнишь, о чем мы говорили в прошлый раз?
   – Ты про подсматривание за миром сквозь замочную скважину?
   – Точно. Сейчас мы к этому вернемся. Только еще немного поговорим об информации. Чтобы закрыть тему. Вот скажите, как вы вообще представляете себе эту самую информацию?
   Вопрос был задан не конкретно мне, но поскольку Кислый отвечать не торопился, я начал:
   – Как раздражитель органов ощущений, вызывающий в голове определенные образы.
   Кислый чихнул и смутился. Мара пару секунд осмысливал услышанное, потом ответил задумчиво:
   – В целом верно. Когда ты смотришь на табурет, тебе доступно не так уж много информации. Ты можешь определить его примерные размеры и предполагаемую массу. Цвет табурета и его текстура укажут, что видимый тобою предмет сделан из дерева. Ты, конечно, знаешь о назначении этого предмета. Но откуда ты взял это знание? Извне. Ты где-то читал, тебе кто-то сказал или ты просто видел раньше, что на табуретах сидят. Такая вот, к примеру, тривиальная ситуация: в серьезном кабаке тебе подают блюдо, которое ты видишь первый раз в жизни, и кучу прибамбасов к нему. Как ты себя ведешь? Оглядываешься по сторонам в поисках информации от клиентов, заказавших такое же блюдо, зовешь официанта и в лоб его спрашиваешь, на кой черт тут столько мисочек и ножей разной формы, или смущаешься, да? В любом случае из этой ситуации ты вынесешь новое для себя знание и потом передашь его своим детям, если потребуется. Но вернемся к нашему табурету. Само понятие «деревянный» несет в себе бездну информации, которую ты почерпнул из опыта других людей, изучавших структуру дерева, его свойства, они записали свои открытия в книги, чтобы ты смог потом ими воспользоваться. Нам вовсе не обязательно проверять тот факт, что дерево – отличное топливо и что оно не тонет в воде. Или что исключением из этого правила является древесина железного дерева. Мы вынуждены верить этому, потому что у нас не хватит жизни проверить все известные человечеству факты. Мы попросту пользуемся информацией наших предшественников, и не важно, кто эти предшественники – ученые или твои родители. Мы делаем это, чтобы когда-нибудь и самим стать предшественниками для следующих поколений. Понимаешь, о чем речь, парень?
   – О несовершенстве современной образовательной системы? – Взгляд Мары замер на мне, я улыбнулся, толкнул его в плечо. – Да ладно, понятно все. Валяй дальше.
   Мара, укоризненно покачав головой, продолжил:
   – Природа, да и Вселенная вообще переполнены информацией, которую человечество неустанно обрабатывает. Но человек и сам производит информацию. Мы постоянно вводим в обиход понятия, ранее попросту не существовавшие. Мы смотрим на небо, а в результате получаем календарь, телескоп, астрономию, закон тяготения, квантовую механику, солнечный ветер, ядерное топливо и новые элементарные частицы. А сколько всего я не упомянул? Сколько специальных терминов только в твоей профессии инженера связи, а?
   – У меня тоже это… есть… – попытался тихонько вставить Кислый, но Мару было не перебить:
   – Но и это еще не самое важное. Давай посмотрим на этическую сторону нашей цивилизации. Культура, мораль, совесть, добро, зло, любовь, религия, Бог – очень информационные структуры, без человека они существовать не могут. Если человечество исчезнет, они исчезнут тоже. Дереву, таракану или креветке без разницы, что такое мораль. Духовные понятия существуют только как следствие жизнедеятельности нашей цивилизации, но они все равно информация и потому расположены вне человека. Таков наш путь эволюции – выносить информацию вне себя. Понимаешь, в чем тут дело? Если абстрагироваться от конкретных носителей информации, которых человечество напридумывало миллион, то появляется как бы новое независимое понятие – информационное поле. Этакий эон данных, если пользоваться терминологией гностиков. Поэтому нашу цивилизацию следует обозначать как humanitas informativus, и никак иначе. Сознание – это следствие обработки информации центральной нервной системой, а не наоборот.
   Мне было понятно, куда клонит Мара. Ребенок, этот новоиспеченный потребитель информации, появляется с совершенно чистым сознанием и с несколькими основными инстинктами, не имея никаких навыков. Задача детства – впитать и проанализировать бездну данных. Наверное, именно поэтому половая зрелость у человеческой особи наступает так поздно. Сама наша суть говорит о том, что пока ты не накопишь достаточно знаний, пока не научишься сосуществовать в гармонии с миром и обществом, тебе размножаться рано. Я ответил:
   – Сама Вселенная говорит человеку, что пока он не накопит достаточно опыта, который может передать следующему поколению, плодиться ему воспрещается.
   Мара кивнул и тут же отрицательно покачал головой.
   – Потребность в информации, – продолжил он, – и эта, как ты очень точно заметил, информационно-половая зрелость индивида – их диктует не внешний мир… во всяком случае, теперь. Я хочу сказать: тот факт, что оперирование информацией стало для человека онтологическим фундаментом эволюции, оставил в его генном коде определенный след. Возможно, жажда информации – это один из наших инстинктов.
 
   Небо затянулось полностью. Черно-фиолетовые тучи в сизых прожилках ритмично озарялись бледными всполохами, словно пульсировали. Ни дать ни взять – человеческое сердце. Воздух напитался сыростью, от липового аромата не осталось и следа. Дождь готов был пролиться в любую минуту, но Мару это, похоже, не волновало. Меня, впрочем, тоже.
   – Это… Сейчас дождь пойдет, – с тревогой прокомментировал Кислый климатические условия и присосался к своей последней бутылке.
   Мара и бровью не повел. Я смотрел на него и думал, что в описанной им картине кое-чего не хватает. Спросил:
   – Мара, если вся информация хранится вовне, то есть отдельно от человека, то где же хранится культура как сущность, определяющая человечество? Я про культуру духа, про ту, которая формирует человеческий характер, а не ту, которая помогает писать песни и картины.
   Мара кивнул, подтверждая правомерность вопроса, ответил:
   – Культура строится на морали, а мораль – это всего лишь набор правил и стереотипов поведения. Как таковая, она все та же информация, которую люди вывели в отдельное понятие. Мораль – это такое себе «третье небо», если пользоваться терминологией все тех же гностиков.
   Я посмотрел вверх. «Мораль» заполняла все видимое пространство черной тяжелой массой. Она все так же пульсировала, текла, неторопливо перемешивалась, давила на плечи и грозила влажным холодным наказанием. Я поежился. Мара продолжил:
   – Доказательства этому очевидны. Если младенца поместить в совершенно отличный от нашего социум, младенец вырастет в существо, соответствующее этому социуму. Я говорю о психическом взрослении. Физиологически он, разумеется, останется человеческой особью. Именно потому, что культура и мораль находятся вне человека, взрослея, он черпает из тех информационных сфер, которые ему доступны.
   – Но Маугли! Он же… это… вернулся к людям! – вдруг вставил Кислый, радуясь, что смог-таки поучаствовать в диалоге.
   – Киплинг безбожно врал, – спокойно парировал Мара. – Маугли никогда не вернулся к людям, потому что он вырос волком. Тут работает все тот же механизм самораздувающегося человеческого эго, о котором я уже говорил. Людям льстит идея их уникальности и совсем не нравится мысль, что эта уникальность не прописана в генном коде человека, но приобретается через опыт по мере взросления. Говоря проще, новорожденную людскую особь невозможно назвать человеком разумным, ей требуется еще несколько лет, чтобы до этого уровня доползти. И это давным-давно известно ученым: мозг младенца находится в последней стадии формирования, даже кости черепа до конца не воссозданы. Если младенца поместить в социум волчьей стаи, можешь не сомневаться – он вырастет в волка. И доказательство этому имеется, и звучит оно просто: все люди разные. Помимо генетического наследия, на уникальность которого я не посягаю, люди рождаются и взрослеют в различных информационных секторах. Понятия «народность», «национализм», «демография», «менталитет»… короче, термины, описывающие социальные группы, – неспроста же они появились, а? Мы плаваем в разных информационных реках и, взрослея, становимся представителями того социального сектора, из которого черпаем необходимую нам информацию.
   Мне вспомнилась политическая карта мира, и я подумал, что пестрая палитра, где каждое государство обозначено отдельным цветом, содержит куда больше смысла, чем кажется на первый взгляд.
   Раскат грома, оглушительный, как глас Зевса, на несколько секунд прервал нашу беседу. Я снова посмотрел на небо, и мне в голову пришла мысль, что наша мораль, эта черная, тяжелая, изменчивая масса – одно из самых странных порождений человечества. Потому что единственная ее цель – карать.
   – Так вот, парень, – произнес Мара, как только стихло эхо грома, – замочная скважина, она же наша центральная нервная система – это канал, через который мы подсоединены к информационному полю Вселенной. И у этого канала есть очень сильное ограничение.
   – Прям сервер вселенских данных, а мы «тонкие клиенты» с ограниченной полосой пропускания, – заметил я.
   Мара улыбнулся, продолжил:
   – Не знаю, что такое твой «тонкий клиент», ну да не важно… Это ограничение – защитный механизм. Представь, что бы случилось с нашим далеким предком, если бы на него обрушилась вся существующая в мире информация. Он сошел бы с ума. Да и наш современник, как правило, не выдерживает. Сколько примеров ученых мужей, закончивших свои дни в сумасшедшем доме? Понимаешь, о чем речь?
   – Да уж, – согласился я, вспомнив невеселую жизнь старика Ницше и тем более его безрадостную кончину. – Хапнешь информации чуть больше, чем тебе положено, и мозг пошлет тебя куда подальше и благополучно отрубится. «The System has failed» – и синий экран смерти.
   – Точно. Но иногда этот риск оправдан. Он был необходим, чтобы дочеловек стал человеком. Он нужен и сейчас, чтобы человек стал… homo extranaturalis – сверхчеловеком.
   Мара пристально смотрел мне в глаза, и от этого взгляда и некоторой недосказанности я почувствовал, что впадаю в легкое оцепенение. А потом хлынул дождь. Мгновение назад его не было, и вот он уже наполнил пространство белым шумом, прохладой и грустью.
   Капли шуршали в листьях, шипели в лужах, насыщали влагой одежду, прохладными струями стекали за шиворот. Пахло гниющими водорослями – должно быть, дождь растревожил тину у берегов пруда. Я сидел на лавочке с недопитой бутылкой пива в руке, неторопливо промокал и думал, что дождь – это всего лишь информация, которую выливает на нас мрачное и тяжелое, как сама безысходность, «третье небо».

Червоточины в яблоке этики

   Мировоззрение человека, которое он считает плодом осмысления своего опыта, накопленного за прожитые годы, и анализа достижений мысли других людей, на самом деле является всего лишь надстройкой, фанерным коттеджем, установленным на железобетонные сваи стереотипов поведения, которые с младенческих лет в человека, словно тяжелый сваебой, вколачивает мораль. Для младенца понятия «хорошо» и «плохо» просты и абсолютно прозрачны. Хорошо – это то, что удовлетворяет основные инстинкты, а плохо – то, что им угрожает. В это время Истина и Добродетель имеют вполне конкретные лица – лица родителей. Когда тебе полтора-два года, неизвестного и потому притягательного (и зачастую опасного) вокруг предостаточно, но рядом всегда есть отец, не человек – адепт ордена Истины, у которого на все твои «что это?», «как это?» и «зачем это?» всегда наготове ответ. И мать, не женщина – Лада, богиня Любви, Милосердия и Прощения; она готова испепелить мир, если тот вздумает угрожать ее чаду. На этом и строится авторитет родителей. Но ребенок растет, и по мере взросления картина мира катастрофически усложняется. У любопытного сына появляются вопросы, над которыми мудрому родителю приходится изрядно поломать голову; возникают опасности, от которых не в силах уберечь мать.
 
   В первый класс я отправился, умея читать, и даже писал довольно внятно печатными буквами. И я был не единственный такой «вундеркинд». Но если моим одноклассникам пришлось выдержать изнурительную дошкольную подготовку, когда возможность поиграть во дворе с товарищами в прятки или погонять мяч неумолимо проходила через обязанность прочитать «отсюда и досюда», а потому вырастала в протест, слезы, крики и шлепки по заднице, то мои родители никогда на такую растрату нервов не шли. Они вообще не требовали, чтобы я читал. Научить научили, на том дело и кончилось. Потому что в этом не было необходимости – дальше я читал сам.
   Мара говорит, что жажда информации – онтологический инстинкт человека. В моем случае это очень похоже на правду. Если я не понимал ответа на свой вопрос или не получал его вовсе, я искал его в других источниках познания. Прежде всего в толстых красочно иллюстрированных детских энциклопедиях, которых отец накупил мне с десяток, справедливо полагая, что сложность моих вопросов со временем будет только возрастать. Отец был инженером, и в темах, которые можно свести к математике, физике или химии, короче, к совокупности законов и правил, описывающих сугубо материальный и законченный мир (каким его видел, например, Галилей, создавая свою замкнутую систему координат), отец разбирался достаточно хорошо. Но главнейшие проблемы философии и тем более экзистенциализма, как, например: «Кто я?», «Почему мы – люди? Почему не собаки? Почему не птицы?», «Что будет, когда я умру?», «Что такое умереть?», «Что такое Бог?» etc, выходили далеко за рамки его эрудиции. В такие моменты его невнятные и пространные объяснения порождали у меня ощущение, что родитель и сам толком не понимает, что говорит.
   – Родил умника на свою голову…
   Впрочем, двадцать лет спустя я уже и сам прекрасно осознавал, что в этих вопросах плавал не только мой отец – испокон веков в них отчаянно барахтается все человечество.
   Но в том далеком детстве я не мог принять факт существования знаний, недоступных для понимания. Мозг ребенка – маленький прожорливый зверек, пищей которому служит информация. Этот мозг впитывает терабайты данных, чтобы завершить процесс собственного развития, чтобы его хозяин стал полноценной человеческой особью. И происходит это тогда, когда сознание вступает в фазу анализа информации, надерганной отовсюду и вперемешку; когда развитие центральной нервной системы как механизма обработки информации выходит на завершающий этап, как сказал бы Мара. Такие сцены умиляют родителей, они смотрят с улыбкой на свое чадо и говорят:
   – Смотри, какой серьезный! Такой маленький, а уже думает!
   Я не помню момента, когда начал мыслить самостоятельно, но помню, как во мне появилось сомнение, что отец знает совершенно все. Но это понимание вовсе не убавило родителю авторитета в моих глазах, потому что какой бы тягой к чтению я ни обладал, в возрасте шести-семи лет очень трудно разобраться в прочитанном, тем более когда читаешь хоть и детскую, но все же энциклопедию, а не приключения Незнайки, книжку о котором я осилил сразу же после букваря. Так что многие вечера мы проводили с отцом, пытаясь совместно разобраться в темах, меня интересовавших. Я сидел у него на коленях, тыкал пальцем в прочитанный текст или картинку и внимательно слушал его пояснения, после делился с ним своими соображениями. Отец никогда не настаивал на своей точке зрения, если не был уверен в ней на сто процентов, так что иногда наши обсуждения заканчивались следующим:
   – Что ж, молодой человек, твои взгляды на данную проблему имеют право на жизнь.
 
   С матерью общаться было немного сложнее. На мои «почему?» у нее наготове имелась идеально отрепетированная реплика:
   – Спроси папу. Он лучше знает.
   Но это если мои интересы попадали в границы материального мира, нас окружавшего. Если же вопрос звучал в контексте норм поведения, мать выходила из себя.
   – Убери игрушки, сложи их в ящик.
   – Зачем?
   – Чтобы был порядок.
   – Но я же буду с ними играть потом.
   – Вот потом и достанешь. А сейчас просто убери!
   – Зачем?
   – Ты издеваешься надо мной?!
   Я этого не делал, в смысле не издевался над матерью, просто не понимал целесообразности ее требований. Понятие «порядок» в моей шестилетней голове ассоциировалось скорее с гармонией – гармонией меня и моих вещей как части мира, мне принадлежащего. В этом смысле мой порядок был куда логичнее и целесообразнее, чем тот, который мне навязывала мать. В ее схеме порядок отсутствовал вовсе, вместе с игрушками. Но когда тебе шесть лет, такое не объяснить даже себе, не то что убедить рассерженную мать. В конце концов я пожимал плечами и шел убирать игрушки, делая зарубку на древе моих пока что неразрешенных вопросов. Мать же провожала меня напряженным взглядом, недоумевая по поводу спокойствия сына. В семьях ее подруг она часто наблюдала совершенно противоположную реакцию детей на требование родителей: слезы, истерики, катания по полу etc. Она видела это так часто, что подсознательно считала подобное поведение практически нормой, вернее, куда нормальнее моей толерантности и непротивления. Возможно, в семейной жизни ей не хватало театральности, не хватало повода разыграть увлекательную драму «Отцы и дети», воспоминаниями о которой можно было бы делиться с подругами, украшая свои монологи, словно праздничный торт цветами из взбитых сливок, увлажнением глаз и выразительной мимикой. В какой-то мере это заменило бы маме зрителей и овации – все же искусство рассказчика сродни искусству актера. Маме не хватало выплеска переживаний, кипящих в ее душе и требовавших выхода, когда факт их проявления становится важнее причин, их породивших, потому что превращается в бурлящий гейзер – феномен, который захватывает и завораживает сам по себе. Мама была человеком, переполненным чувством неудовлетворения, настолько сильного, что ей было необходимо время от времени сливать его избыток во внешний мир. Драматический кружок, который она посещала в студенческие годы, справлялся с задачей сублимации, но потом он закончился, как и годы оптимистичной юности, великой актрисы из мамы не вышло, зрители в лице мужа и сына на должность рьяных поклонников ее таланта до требуемого уровня не дотягивали, и даже с подругами невозможно было поделиться трагедией семейных отношений, потому что этих трагедий попросту не было. Папа всегда чувствовал грань, после которой размолвка превращается в скандал, и старался ее не переступать, я же и вовсе не откликался на отрицательные посылы, так что неудивительно, что мама считала мое поведение издевательством. Мама… чуткая, заботливая, улыбчивая в хорошем настроении и нервная, раздраженная, склонная к визгливому крику – в плохом. Она любила меня и папу, но по сути была несчастной женщиной, потому что даже для женщины любовь и счастье далеко не одно и то же.
   Я не испытывал дискомфорта по поводу маминых требований. Инъекция вселенского умиротворения, которую мне привил ржавый гвоздь, надежно защищала меня от вирусов переживаний, так что в моменты проявления маминой раздражительности я оставался невозмутим. Лет десять спустя я начал понимать, какую именно реакцию мама ждет от меня, и стал ей подыгрывать, и это, при кажущихся внешних разногласиях, сблизило всех нас. Но сделать подобный анализ поведения взрослого человека, когда тебе всего-навсего шесть лет, вряд ли кому-то под силу. Я оставался ребенком, мама – несчастной женщиной, а Вселенная – Вселенной.
   Сама же мама, как и все женщины вообще, к анализу была не склонна изначально. Но травма моей ноги и ее следствие – изменение характера – были слишком примечательными фактами, чтобы она не смогла уловить между ними связь. Мое поведение ее тревожило, к тому же она, творческая натура, помнила ужас, охвативший ее от созерцания картины поистине апокалипсического размаха: в лучах заходящего солнца, пылающего золотыми отблесками поверх латанных ржавым железом крыш, ей навстречу, оставляя на траве пунктир из алых клякс, прихрамывая, ковыляет ее кровинушка, плоть от плоти ее, воплощение смысла материнского начала – сын. Ковыляет, а вся его левая нога ниже штанины измятых шорт выкрашена бордовой краской, и блики заходящего солнца бродят по ней, текут в такт движению, и кажется, что с ножки ее ребенка содрали кожу… Но хуже всего другое: лицо сына, которое должно нести печать муки и жажду утешения как последний завершающий штрих этой трагической сцены, вовсе не искажено гримасой боли, не ужасает ликом страдания, напротив – оно расслаблено и даже улыбается… Эта сцена не укладывалась в сознании мамы, а потому была для нее пугающей и невозможной, о чем она и пыталась жаловаться мужу. Но отец не разделял ее страхов. Зная тягу жены к гиперболам, он игнорировал ее опасения, считая, что в данном случае они выходят за рамки здравого смысла и даже смахивают на паранойю. Тем не менее, как только рана зажила, мама потащила меня к невропатологу.
   Обладатель резинового молоточка не нашел в моей нервной системе отклонений и посоветовал моей родительнице не беспокоиться и даже радоваться тому, что у нее такой уравновешенный сын. Мама с сомнением выслушала эти заверения, взяла меня за руку и направилась в кабинет психиатра. Там нас встретил забавный дед с седой бородкой, доброй улыбкой и хитрыми глазами. Он показывал мне какие-то картинки, задавал кучу вопросов, что-то быстро и неразборчиво писал. Наконец сказал маме, что опасаться нечего, ибо мальчик сообразителен и любознателен, в себе не замкнут, а стало быть, никаких отклонений в развитии нет. Я был здоров, и маме пришлось с этим смириться.