С этим диагнозом я и отправился в первый класс. И не потому, что в школе сомневались в моем психическом здоровье, а потому, что по этому поводу беспокоилась мама.
   Панельные стены со сквозными отверстиями для электрических розеток – вовсе не преграда, а скорее проводник звука. Я часто слышал, как родители, выждав полчаса тишины, принимались скрипеть пружинами матраса и учащенно дышать. Несколько минут спустя отец уже не дышал – приглушенно хрипел, так, словно хрип прорывался сквозь плотно сжатые зубы, а мама жадно хватала ртом воздух и потом вдруг расслаблялась в тихом стоне. Следом затихал и отец. Потом они что-то еще говорили друг другу, что-то совсем тихое и ласковое, и это сбивало с толку и даже было немножко обидно, потому что казалось, что родители скрывают от меня какую-то важную тайну. Но на следующее утро я видел на лицах родителей счастливые улыбки, и какое-то шестое чувство подсказывало мне, что об услышанном ночью лучше помалкивать. Тогда я уже понимал, что есть науки, которые желательно постигать самому. К тому же родители были довольны, а значит, в семье наступала гармония. Отец с большим энтузиазмом отвечал на мои вопросы, а мама не требовала, чтобы я убирал игрушки. Красота… Так что если я слышал это, то, конечно, слышал и диалоги, даже если родители говорили шепотом (потому что скрип матраса не мешал). Как, например, разговор поздно вечером накануне первого сентября.
   – Я не знаю, я так боюсь! – тихонько воскликнула мама, и я отчетливо представил, как она прикрыла глаза и приложила ладонь тыльной стороной ко лбу. – Он не похож на других детей. Как он там будет с ними?!
   – Прекрати панику, – спокойно и где-то даже автоматически ответил отец. – Что, у него друзей нет, что ли? Он же не замкнут, нормально с другими общается.
   – Ты просто не видишь, потому что не хочешь видеть! – Мама начала разыгрывать одну из своих любимых игр: «Ты не воспринимаешь меня всерьез!» – Он всегда такой спокойный, что меня это даже иногда пугает!
   – Тебя пугают мыши, тараканы, пауки и дождевые черви. – Мама брезгливо фыркнула, отец продолжил: – Неудивительно, что тебя пугает обычный ребенок. Ты просто трусиха.
   – С тобой невозможно разговаривать! Ты все переворачиваешь так, чтобы выставить меня паникершей, я же пытаюсь помочь нашему сыну и нашей семье! Неужели тебе не кажется странным, что он никогда не плачет, не кричит, даже слова против не скажет!
   – Милая, – сказал отец примирительно, – если бы он тебе перечил, мы точно так же лежали бы сейчас, только обсуждали немного другую тему: какой у нас непослушный сын.
   – О господи! Ну когда ты начнешь воспринимать меня всерьез?!
   – Тебя мое мнение интересует или Господа?
   – Ты можешь хоть на мгновение оставить свою иронию?! – В голосе мамы появлялось отчаяние, и я представлял, как папа улыбается, потому что даже я понимал, что это отчаяние писано дешевой гуашью на старом картоне.
   Дальше я слушать не стал, пошел спать, потому что этот диалог мог затянуться на полночи, и вряд ли бы он отличался от десятков подобных диалогов, которые я слышал на протяжении последнего года. Что я понимал из услышанного: мама считала, что со мной не все в порядке, отец с ней согласен не был. Что я не понимал: зачем об этом говорить полночи регулярно раз в неделю. Понял я это намного позже, где-то лет в одиннадцать-двенадцать. Это был акт жертвенности, отмеченный истинным трагизмом и как следствие, может быть… величием? Отец прекрасно знал свою жену и то, что для ее психики крайне необходимы выплески избытка психической энергии. Он любил ее и шел на жертву, о которой мама даже не подозревала: он давал ей возможность избавиться от того, что в больших количествах способно было ее убить, – маминых собственных эмоций. В то время, когда я, в свои двенадцать лет уже осознавший, каким должно быть мое поведение, чтобы эго мамы оставалось в гармонии с самим собой, все же только создавал иллюзию переживаний, оставаясь внутри по большей части бесстрастным, отец как раз меньше проецировал свои переживания наружу, все больше стараясь подавить их внутри. Он, как аккумулятор с бесконечной емкостью, впитывал в себя то, что впитывать было не нужно. Проглатывал огненных демонов и тушил их пламя усилием воли.
   Душа – это печень эмоций. Ее задача – очищать человеческое естество от отходов метаболизма эона чувственности человечества. Но если постоянно гнать через нее алкоголь отрицательных чувств, она начнет барахлить. Возможно, это и погубило отца, но иначе он не умел…
   А потом было утро первого сентября. Отец выглядел уставшим и невыспавшимся, зато мама порхала по квартире, улыбалась, напевала что-то из репертуара современной эстрады и вообще наводила веселую суматоху. Из кухни пахло кипяченым молоком, горячим печеньем, свежим хлебом и яичницей, жаренной на сале. Отец сидел за столом и пытался сосредоточиться на чтении газеты, потом, увидев меня, спросил:
   – Ну, молодой человек? Готов?
   Я пожал плечами. Как можно быть готовым к тому, о чем имеешь смутное представление?
   – Оставь его, дорогой, ты же видишь, малыш переживает. Это же его первый школьный день!
   То ли мама и в самом деле расценила мой неопределенный жест как волнение, то ли просто очень хотела в него поверить. Я не стал возражать.
   – Мам, я не хочу яичницу. Мне печенье с молоком, – сделал я заказ, потому что знал: нет ничего вкуснее этого печенья, только что вынутого из духовки. Что-что, а готовить мама умела.
   Я получил стакан теплого молока и тарелку печеных вкусностей, быстро с ними расправился, поблагодарил и собрался идти в свою комнату облачаться в белую рубашку и коричневый костюмчик. Но мама меня задержала:
   – Малыш, скушай еще яблочко. Там витамины, они тебе сегодня пригодятся.
   Я задержался. Мама положила яблоко на разделочную доску, занесла над ним нож, послышалось сочное «хрусь», плод раскрылся двумя половинками, а следом мама вскрикнула: «О господи!» – и отшатнулась, выронив нож, – тот громко звякнул о кафельный пол. Папа поднял на супругу глаза, я подошел посмотреть, что же такое испугало маму.
   На бледно-желтом теле яблока, покрытом испариной сока, вокруг гнезда коричневых семечек изгибалась тоненькая бороздка, обозначенная бурыми точками. В ней шевелился молочно-белый червячок с черной головкой.
   Я взял обе половинки яблока, внимательно рассмотрел со всех сторон. Мне бросилось в глаза то, что снаружи кожура была совершенно целой. Я подошел к отцу, спросил:
   – Пап, как червячок попал внутрь? Его норка нигде не выходит наружу.
   Отец взял половинки яблок, тоже внимательно осмотрел, задумался. Было видно, что решать такие ребусы на невыспавшуюся голову ему совсем не хочется. Наконец сказал:
   – Он залез туда, когда был настолько маленький, что его червоточину теперь не видно невооруженным глазом.
   Довольный, что нашелся с ответом, отец отдал мне половинки яблока и вернулся к завтраку. Я сильно сомневался в том, что он сказал мне правду, потому что к тому времени научился различать, когда отец уверен в своих словах, а когда нет. На этот раз он просто выдал мне первое, что пришло в голову – гипотезу оккупации яблока червями-младенцами – и на этом поставил точку.
   – Выброси! – потребовала мама. Она смотрела на половинку яблока с червяком как на источник бубонной чумы. – Яблоко испорчено!
   «Испорченные» половинки плода выскользнули из моих ладоней и упали в корзину для мусора. Я смотрел на них и думал о том, что должен понять, как и почему в таком чистом, сочном и аппетитном яблоке появляются черви. Разрозненные нити жизни – обрывки какой-то информации, размышлений и событий, маминых «О господи!» и спокойной рассудительности отца, длинный список пометок «с этим надо разобраться» и «папа не знает, что это такое» и многое-многое другое, чего даже словами невозможно было описать, – вдруг сплелись воедино, и я почувствовал, что если когда-нибудь смогу ответить на этот вопрос: почему в идеальном, практически первозданном плоде появляются черви, которые одним своим присутствием портят саму суть яблока, – то смогу ответить и на все остальные вопросы. Словно Его Величество Знание дыхнуло на меня освежающей прохладой просвещения, словно хотело мне подсказать направление, в котором я должен двигаться. И я понял его. Понял и внял его совету – начал искать червей. И пару месяцев спустя я нашел первого.
 
   Мы сидели за партами и прилежно внимали рассказу высокой и грустной женщины (нашей учительницы) о девочке, которая подходила ко всем подряд и радостно объявляла, что ее папа поправился. До этого папа очень долго лежал в больнице и перенес операцию, а может, и две. Дети, которым девочка упорно навязывала свое общение, в основном реагировали одинаково, они вопрошали: «Ну и что?» Но вот нашелся один славный мальчик, который порадовался вместе с героиней рассказа, весь разулыбался и ответил: «Как здорово! Давай нарвем цветов и пойдем его поздравим!» На этом история закончилась. Такой себе пресный рассказик, который я внимательно слушал, ожидая чего-то интересного в конце. Но развязка оказалась банальной и совершенно скучной, и я подумал, что лучше бы нам прочитали отрывок из Незнайки. Но тут учительница задала вопрос, который меня насторожил:
   – Дети, кто, по-вашему, в этой истории поступил правильно?
   В свои семь лет я ясно почувствовал, что меня держат за дурака. Потому что было очевидно, какой ответ желает получить учительница. Отец никогда не задавал мне вопросов, от которых я чувствовал бы себя глупым. Я уже хотел было засмеяться, но, глядя на десяток рук, поднятых в желании поскорее обрадовать учительницу «правильным» ответом, прикусил язык.
   – Последний мальчик поступил правильно!..
   Я не знал еще, что такое лицемерие, но за два месяца успел более-менее познакомиться с товарищами по классу и понять, кто что из себя представляет. Большая часть одноклассников, не задумываясь, послали бы девочку куда подальше. Но после того как учительница задала свой идиотский вопрос, это становилось не важно, теперь главное заключалось в другом: не обязательно поступать правильно, достаточно знать, как поступать правильно. Это называется праведность.
   – А ты что думаешь? – спросила меня учительница, обратив внимание на отсутствие активности с моей стороны. А может, на мою озадаченную физиономию, решив, что озадаченность – реакция на сложный вопрос.
   Я сказал:
   – А где он хотел рвать цветы?
   Вопрос привел учительницу в замешательство. Я внимательно смотрел на нее и ждал, что она скажет.
   В нашем поселке цветы не росли на улицах, и единственное место, где их можно было достать, – оранжерея. Но там их тоже не раздавали бесплатно. Как-то мы с товарищем решили порадовать наших мам тюльпанами, и нам, застигнутым на месте преступления, пришлось спешно уносить ноги. Так что в свое время я усвоил твердо: если берешь чужое, можешь огрести тумаков. Ради выздоровевшего папы совершенно чужой для меня девочки я бы не полез в оранжерею – вот что я имел в виду. Сказать: «поздравляю» – пожалуйста. Улыбнуться – от меня не убудет. Но цветы – это перебор.
   – Да какая разница! – наконец воскликнула учительница, все еще не понимая, почему я вообще на этих цветах сделал акцент.
   Я отрицательно покачал головой и твердо сказал:
   – Я не буду рвать цветы для чужого папы.
   Кто-то хихикнул, кто-то повертел пальцем у виска. И в самом деле, кто ты, если не дурачок, когда отвечаешь то, что думаешь, а не то, чего от тебя ждут. В мире праведности честность не добродетель. Мало того, в среде праведности честность – синоним бестактности и даже вероломства. Ну что стоит ответить правильно и тем самым дать учителю возможность со спокойной душой закрыть тему? Честный ответ – это посягательство на спокойствие и заведенный уклад, потому что на него необходимо реагировать, с ним необходимо считаться, а стало быть, тратить время, силы, а то и нервы. Нет, в мире праведности честность – не добродетель.
   – Наверное, мне стоит повидаться с твоими родителями, – произнесла учительница озадаченно.
   Я пожал плечами, никакой вины за собой я не чувствовал. Но, как выяснилось позже, учительница не собиралась жаловаться на меня. Она хотела ближе узнать родителей, чтобы, так сказать, прочувствовать среду, в которой варится ее подопечный. Пыталась, как говорится, быть хорошим педагогом. Хотя можно ли быть хорошим педагогом, действуя в рамках территории морали?… Но мне это было уже неинтересно, потому что на том уроке я почувствовал дисгармонию, дисбаланс между мной и обществом, возникший только потому, что я не хотел делать то, чего от меня ожидали, и запомнил это на всю жизнь. Много лет спустя, анализируя свое прошлое, я пришел к выводу, что на том уроке я нашел своего первого червяка в яблоке этики. К моменту окончания школы этот плод уже кишел ими.

Монах ордена эзотерики

   Мару я знал лет пять. Его кто-то приволок на одну из наших студенческих пьянок. Мара скромно попил, еще скромнее поел, был немногословен и улыбчив. А когда понял, что компания попалась адекватная, быстро и качественно раскурил всех в водяной пар. Чем вызвал к своей персоне глубокую симпатию и уважение.
   Мара слушал русский рок, регги и американский блюз, читал эзотерику и философию и одевался как хиппи. Ну или почти как хиппи. Потертые джинсы, футболка с физиономией накуренного Боба Марли, светлая шевелюра до плеч (как правило, собранная в хвост на затылке), высокие ботинки армейского образца, глаза за широкими окулярами коричневого стекла, вызывающие ассоциацию с горнолыжными курортами, и куча всяких кожаных фенечек и побрякушек-талисманов на шее и запястьях. Таким его видели прохожие на улице и клиенты магазина, в котором он работал. Я же за пять лет нашего знакомства сумел разглядеть в нем гораздо больше, чем люди обычно замечают в посторонних. Вот, например, его волосы. Не русые и не белые, скорее цвета хорошо высушенной соломы и тонкие, как паутина. Складочки вокруг губ, намекающие на частую улыбку. Едва различимые морщины, убегающие от глаз к вискам, – морщины человека, который на все смотрит пристально, с прищуром, пытаясь заглянуть туда, куда обычный взор не проникает. Сами глаза густо-голубые, не синие, а именно насыщенно голубые, и на самом их дне светлая глубинная грусть, древняя, как сама природа, а потому способная проложить себе дорогу сквозь каменные стены общественного мнения, – взгляд Мары был чист и опасен, как разряд электричества. Нос длинный, узкий – такими носами Андрей Рублев награждал святых на своих иконах. Тонкие губы и упрямый подбородок, вносящие в общую картину элемент жесткости и даже стоицизма. Просветленное лицо с железными чертами. Мара странным образом сочетал в себе душевную мягкость и волю воина Спарты. С первой секунды нашего знакомства он стал мне симпатичен. Вернее, любопытен. Я подумал, что он похож на адепта розенкрейцеров или каких-нибудь там тамплиеров. Что-то было в нем от представителя воинствующего монашеского ордена, где любовь к человеку чудесным образом уживается с великолепным владением мечом. Мара вполне мог избить человека, если он того заслуживал, но следом поделиться с ним последним, что у него было.
 
   Мара торговал дисками в музыкальном магазине и в целом, конечно, не попадал в категорию обеспеченных граждан. То есть не попадал настолько, что поначалу казалось странным, что у него всегда имеется «дурь». Сперва мы думали, что он дилер, но все оказалось не так. Мара не торговал. Никогда. Мало того, его мировоззрение (этакий слепок европейской философии и галлюциногенных просветлений Кастанеды) не позволяло ему опускаться до торговли «инструментами знания» – это его определение.
   – Истинное знание невозможно ни купить, ни продать, – так он пояснял свою позицию.
   – Ты гностик? – спросил я как-то его, довольный возможностью похвастаться знанием мудреного слова.
   Он задумался на секунду, ответил:
   – Не вполне. Гностики считают, что истинное знание невозможно передать кому ни попадя. То есть, чтобы его получить, нужно быть избранным. В противном случае никакими духовными практиками его не заграбастать. В этом что-то есть, я не спорю. Впрочем, как и в любой философии: там всегда что-то есть и чего-то не хватает. Как правило, не хватает самого главного… А насчет гностиков – думаю, они были не совсем правы. Я-то как раз считаю, что с помощью кое-чего знание заполучить возможно. Тут я с Кастанедой согласен. Если тебя ломает сидеть в позе лотоса двадцать лет кряду, то можно попытаться расколупать энергетический канал в темечке с помощью специальных инструментов. К тому же, парень, природа нас щедро этими инструментами снабжает, неспроста же она так делает, а?
   Поэтому Мара «дурью» не торговал. Но – будучи неторгующим из идейных соображений, с осторожностью и пониманием относящийся к всевозможным «акселераторам прозрения», Мара становился идеальным кандидатом на должность начальника камеры хранения. Короче, Мара был банкиром, а его квартира – банком. Все его знакомые держали свои «депозиты» в его хранилище. Причем за это незаконное дело Мара опять же денег не требовал, но имел негласное право изымать некоторую часть «дури» для личного пользования. Вот этим правом он со спокойной совестью и пользовался, а заодно и окружающих угощал, если они того заслуживали.
   По тем же самым соображениям Мара категорически отказывался иметь дело с амфетаминами, крэком, героином и их производными. К тяжелым наркотикам и сильным стимуляторам Мара относился крайне отрицательно, потому что «они никакого высшего знания дать не могли и существовали всецело ради свинячьего удовольствия» – такая у него была позиция. «Торчков» Мара считал вымирающим видом, неверным витком эволюции. Но при этом Мара относился к ним скорее с сожалением, с какой-то христианской терпимостью. Мара вообще был человеком добрым. Я бы даже сказал – фундаментально добрым.
   – Они слабы и несчастны, – так он комментировал свое отношение к проблеме наркомании. – Потому что захлебнулись в навязанном им культе гедонизма как величайшем благе, которого только может достичь человек. А это губительная иллюзия, потому что гедонизм – это демон, требующий беспрекословного подчинения. Если ты постоянно поощряешь в себе тягу к удовольствиям, будь уверен – ты на пути к полной деградации.
   Мара жил один. В наших студенческих кругах ходили слухи, что родители Мары погибли в автокатастрофе, когда ему было лет пятнадцать, но внести в эту тему ясность с помощью прямого вопроса никто не решался. Потому что, если они действительно погибли, кто знает, какие шрамы души скрывались под футболкой с изображением накуренного Боба Марли. Сам же Мара о своих предках никогда не заикался. Зато было известно, что за полторы сотни километров от нашего города, в какой-то забытой богом деревне проживала его бабушка, которую он ездил иногда навестить.
   С женской половиной человечества Мара общался охотно, но без страсти. Так, одно время он появлялся на людях в компании молоденькой смуглой татарочки, довольно симпатичной немногословной особы, большой любительницы гашишного аромата. Следующая пассия Мары, стройненькая брюнетка с точеным личиком и подслеповатыми глазками, – студентка, постигавшая премудрости органической химии в политехническом институте. Очевидцы утверждали, что список любовных историй Мары на цифре «два» не заканчивался. Но ни одна из женщин Мары на ПМЖ в его квартиру так и не перебралась. Возможно, девушек пугала перспектива до конца своих дней слушать монологи о сущном.
   Настоящее имя Мары оставалось тайной, которая никого не интересовала. Когда вокруг тебя знакомые исчисляются десятками, а то и сотнями, имя и фамилия перестают иметь значение, потому что они не привязаны к человеку какой-либо чертой характера или стереотипом поведения. Проще говоря, имя и фамилия, данные человеку при рождении, не несут о нем никакой конкретной информации. Совсем другое дело с прозвищами-кличками-погонялами. Ими награждают посторонние, вкладывая в новое имя черту, для человека характерную. Мара ассоциировался с эйфорией, галлюциногенами, маревом, а потому оставался Марой, и никем другим. Точно так же, как Кислый был Кислым, потому что скисал после третьей рюмки или двух затяжек «травы». Или вот Белку прозвали так из-за ее рыжих волос – когда она собирала их в тугой пучок на затылке, он сильно смахивал на беличий хвост. Ну а с моим именем и так все понятно.
   Мара был мне интересен еще и тем, что всегда рассказывал какие-то мудреные притчи и излагал замысловатые учения. Я и сам был не прочь почитать какую-нибудь заумь и поломать голову над вечными проблемами. Да, пожалуй, этот мой интерес граничил с жаждой информации и потребностью разобраться в законах взаимодействия живой и неживой материи, но Мара – он этим дышал. В постижении законов мироздания он обгонял меня на три корпуса – я твердо отдавал себе в этом отчет, поэтому всегда прислушивался к его наставлениям.
   Когда человека уж слишком не устраивает окружающее, но при этом он ничего не делает, чтобы ситуацию изменить, такой человек в конце концов вываливается в депрессию, а потом, вполне возможно, и в суицид. Настоящего исследователя тоже не устраивает окружающее, только он полон энтузиазма эту проблему побороть. Такие люди полны энергии, и их глаза светятся непоколебимой верой. Мара был как раз из этой братии. Мне было интересно, к чему приведет Мару его философия, сможет ли он открыть в себе новые возможности, заглянуть в недосягаемое, шагнуть в запредельное, ну и все, что там философы-мистики пытаются открывать в себе и во Вселенной… а потому я испытывал удовольствие, общаясь с ним – с этим монахом ордена эзотерики, оседлавшим психотропного жеребца.

Psychetropos

   То, что мне удалось улизнуть от Кислого, вполне походило на маленькое чудо. Тем не менее оно произошло.
   Погода стояла пасмурная, но не промозглая. Мутное бледно-серое небо без туч. На западе над колышащимися кронами деревьев белым размытым пятном обозначилось солнце. Пахло грибами и можжевельником. Лето, уставшее и ленивое, неторопливо собиралось в отпуск.
   Мы сидели на берегу реки, жарили на слабых углях сосиски, наслаждались зрелищем ртутных отблесков на речной глади и отсутствием городского хаоса и неспешно разглагольствовали о вечном. То есть, по обыкновению, разглагольствовал Мара, я же просто ему внимал.
   – Ты знаешь, что слово «психотропный» происходит от двух греческих слов?
   Впервые об этом слышал.
   – Иди ты! Я думал, от украинских. Но допустим.
   – Так вот, парень. Эти два слова: psyche и tropos переводятся как «душа» и «поворот». Тебе не кажется такой образ довольно… буквальным? Представь, что ты бежишь по тропинке в лесу. Ты смотришь прямо перед собой и вполне можешь не заметить те тропы, которые уходят в стороны. Где гарантия, что ты не пробежал свой поворот, а? Скажу тебе больше. При нашем темпе жизни мы вообще разучились обращать внимание на повороты – у нас не осталось ни сил, ни эмоций обращать на них внимание. Мы слишком увлеклись процессом бега, позабыв, что когда-то у этого марафона была цель. Да и черт бы с ним, если бы мы бежали в правильном направлении, да только вот уже не одно столетие человечество сломя голову несется совершенно в противоположную сторону. Жажда накопления информации, которая когда-то сдвинула нашу цивилизацию с мертвой точки, в настоящее время превратилась в паранойю! Накопление стало самоцелью. В результате в наших информационных полях целые… кордильеры бесполезных, ненужных (и даже вредных!) данных – горы информационного мусора. А ведь миллионы людей каждый день его потребляют! Неудивительно, что психическое здоровье человечества катастрофически слабеет.
   Я вспомнил прочитанную в каком-то журнале статью, содержащую статистику потребления лекарств от психических расстройств и вложения денег в психиатрию различными государствами. Цифры были ужасающи, по ним получалось, что каждый четвертый житель планеты – клиент психиатрической лечебницы. Я подумал, что даже если данные преувеличены раз в десять, они все равно катастрофически высоки.
   – Это точно, – согласился я. – Мы с тобой тоже психи. Причем ты куда больше псих, чем я.
   – Один мой знакомый, – продолжил Мара, бессовестно проигнорировав мое такое важное замечание, – продал свой автомобиль и пользуется только общественным транспортом. На мой вопрос, зачем он это сделал, ответил, что однажды застрял на полтора часа в пробке. Он сказал, что чуть не сошел с ума от понимания, что не может просто выбраться из своей машины. Антидепрессанты он лопает горстями. Фобии, мании, нервные срывы – все это становится привычным спутником человеческой жизни. Наши города, особенно мегаполисы, эти концентраторы информации, – ты посмотри на них! Они все больше смахивают на психиатрические лечебницы. В такой ситуации нам просто необходим этот psychetropos, этот сворот души и излом сознания. Да, возможно, это будет походить на столб, с которым ты обнимешься со всего маху, но ведь это тебя и остановит, верно? Ты почешешь ушибленную башку, оглянешься по сторонам и, скорее всего, увидишь тропы, уходящие в стороны. Понимаешь, к чему я веду?
   В лекции Мары меня насторожил переход от «мы» к «ты». То есть пока он говорил «мы», в смысле «человечество», это походило на вполне себе абстрактное разглагольствование, очередной виток философской мысли нашего уважаемого лектора. Но когда он сказал, что для меня психотропное нечто станет железобетонным стоп-финишем, как для несчастных автомобилей на краш-тестах, я почувствовал беспокойство.