Граф встал, подошел к столу, взял с него небольшой футляр, вынул оттуда акварельный портрет замечательной работы и передал дочери.
   – Какого ты мнения об этой личности? – смеясь, произнес он.
   Молодая девушка пристально, как знаток, как художник, обладающий талантом рисовать сам, рассмотрела портрет.
   Это был портрет красивого белокурого и голубоглазого молодого человека.
   – Кто же это? – спросила Людовика.
   – Разумеется, он, твой будущий муж.
   Людовика вспыхнула, и яркая краска разлилась по всему ее лицу. Она опустила руку с портретом на колени и чуть не выронила его.
   – Не смущайся, портрет этот принадлежит тебе. Возьми его с собою и до приезда жениха можешь проводить время, любуясь на его изображение. А приедет он не ранее как через месяц, и тогда будет ваша помолвка, подпишутся обеими сторонами все условия вашего брака, и затем вы должны ехать к нему, так как он в качестве владетельного принца должен венчаться в своей столице на глазах своего народа. На свадьбе своей ты пожалуешь меня в обер-гофмаршалы твоего двора и даже возложишь на меня орденские знаки, которые передаст тебе герцог. Таким образом, ты сразу станешь выше меня, ты будешь наследницей престола, а я останусь тем же польским магнатом, каким был и прежде; затем я уеду от тебя ненадолго и прямо на милую родину. Здесь будет запустение, здесь разве останется сестра. Этот монастырь ей годится на всю жизнь, а тебе и мне, обоим нам, надо еще жить. Ну что же ты молчишь? Скажи мне, довольна ли ты, надеешься ли ты быть счастливой?
   Молодая девушка не отвечала ни слова и бросилась на шею к отцу, хотела поцеловать его, но рыдания помешали ей, и она припала лицом к нему на грудь.
   – Да, это моя мечта, – выговорил граф, – давнишняя мечта, и теперь все сбывается, так как я давно обдумал и неустанно, неутомимо и упрямо вел к осуществлению. Теперь даже странно; теперь я даже как-то боюсь, становится страшно.
   – Да, да, – вдруг воскликнула Людовика. – Я тоже боюсь!
   – Чего же ты боишься?
   – Не знаю.
   – Бояться нечего, моя милая. Это просто человеческая черта, когда есть что потерять дорогое и человек знает, что он не может потерять это, то он начинает бояться той силы, которая может это отнять, а именно – сверхъестественной силы. Но таких сил, слава богу, на свете нет. Есть воля Божья, а она против нас, против тебя не будет. Провидение, так же как я, у тебя было в долгу и теперь должно отплатить тебе сторицей. Ну, иди к себе. Я займусь вот этими письмами. Через несколько дней будут здесь самые дельные юристы из города, и мы обсудим в подробностях тот документ, те бумаги и акты, по которым я передам тебе большое состояние; да, большое, очень большое! – с какой-то гордостью выговорил Краковский. – Оно было порядочное, когда я получил его от отца, теперь же моим знанием, моею настойчивостью, почти упрямством я вот в этой самой комнате, вот за этим самым столом сделал его громадным, Я счастлив, что все это будет твое. Ты знаешь ли, – живо и с блеском в глазах заговорил граф, взяв дочь за обе руки, – ты знаешь ли, что у тебя есть или будут на днях корабли, тебе принадлежащие, которые плавают теперь у берегов не только Европы, но Африки, Ост-Индии, Америки. Ну да я боюсь, что у тебя закружится голова от всего, что ты узнала. Теперь всякий день приходи ко мне по вечерам, мы будем беседовать о тебе, о твоем близком будущем. Днем я буду возиться с разными законниками и с разными уложениями и кодексами, а вечером буду отдыхать с тобою. До свидания, до завтра. Теперь мне надо проведать нашего больного отца Игнатия. Странный человек, был вечно здоров и нашел когда заболеть. Пожалуй, ему не придется быть на твоей свадьбе.
   – Разве он опасно болен? – выговорила Людовика каким-то странным голосом, в котором была тревога.
   Граф понял этот оттенок голоса по-своему.
   Капеллан уже жил столько лет в замке, что немудрено, если все, и Людовика в том числе, любили его, тревожились о нем.
   – Да, у него плохая болезнь. Он может лишиться ног. Он уже теперь не может подняться и пройти по комнате. Да вот я его проведаю, узнаю все.
   Граф довел дочь до второй комнаты и передал двум служителям, которые со свечами проводили ее по коридору.

XXIII

   Вернувшись к себе, Краковский быстро пересмотрел несколько бумаг на столе, выбрал одну из них, положил в карман и пошел в противоположную сторону от той, куда ушла дочь. На той половине жила сестра, а в самом углу здания помещались три горницы духовного отца.
   Граф послал предварить о себе капеллана. Служитель побежал и успел доложить.
   Граф нашел отца Игнатия с мало изменившимся лицом. Он ему показался на вид даже здоровее, чем был при его отъезде.
   Отец Игнатий лежал в постели полусидя, прислонясь к нескольким подушкам. Около него, у самой кровати, сидела какая-то фигура, которую граф не мог рассмотреть сразу вследствие того, что на свечах, стоявших на углу, был опущен большой абажур.
   – Что с вами, отец мой? Как это вы ухитрились заболеть? Я думал, что мы оба не способны болеть.
   – Вот, как видите, граф, кажется, сразу заболел так, что и не встану.
   – Что ж у вас?
   – Нечто вроде подагры: не могу ступить на ноги.
   Постепенно привыкнув к полутемноте горницы, граф рассмотрел фигуру, сидящую около кровати капеллана, и невольно слегка наморщил брови. Лицо сидевшего страшно не понравилось ему.
   Лицо это некрасивое отличалось каким-то особенным скотским выражением. Маленькие щелки вместо глаз, большой рот с толстыми губами и большой нос. В особенности бросились в глаза графу громадные мускулистые руки, почти лапы.
   – Подумаешь, что этот человек всю свою жизнь ворочал молотом в кузнице.
   Отец Игнатий заметил взгляд графа и поспешил выговорить:
   – Это мой старый знакомый, которого я выписал из города посидеть около меня. Моя прислуга все отлучалась и оставляла меня одного без всякой помощи. Если вы никогда не видели господина аббата, то это вследствие той причины, что он всегда жил в Данциге и только недавно перебрался на жительство в Киль. Простите, граф, что я без вашего позволения пригласил его в замок. Это было самоуправством больного человека.
   – Конечно, конечно, – выговорил граф.
   Но он снова невольно смерил с головы до ног эту фигуру, которая произвела на него самое отвратительное впечатление.
   Сказав несколько слов отцу Игнатию, пожелав ему скоро поправиться, граф отправился к сестре.
   Целый вечер он просидел у сестры и сообщил ей с большими подробностями, как наконец удалось ему устроить судьбу своей дочери.
   Он был слишком счастлив, был даже в каком-то восторженном настроении духа и поэтому не сразу заметил странную перемену в сестре. Раза два, однако, он спросил у нее:
   – Да тебе, кажется, нездоровится?
   Старая графиня отвечала, что она действительно чувствует себя дурно и приписывает это беспокойству по поводу болезни своего духовного отца.
   Граф не только поверил, но если бы даже сестра и не объяснила таким образом своего странного расположения духа, то и тогда он сам бы пришел к тому же заключению. Он знал, что тесная дружба связывает старую графиню с ее духовным отцом. Это был для нее единственный близкий, дорогой человек. Граф знал, что она любит отца Игнатия, конечно, во сто раз более, чем его самого.
   У таких старых дев, как графиня, чувство дружбы и уважения, с примесью чего-то иного, вроде любви, было явлением самым обыкновенным этого времени.
   По какой-то странной случайности все капелланы всех больших замков были всегда близкие друзья женщин, вообще обитающих в замке, и старых дев – в особенности. Под видом постоянных задушевных бесед о Боге и спасении души часто подобные друзья беседовали о совершенно иных вопросах, более чем мирских. В высшем обществе во всех странах Европы вращались и были непременными членами общества молодые и старые аббаты, на которых даже не смотрели как на духовных лиц; и немало было аббатов, у которых в одном кармане был всегда маленький молитвенник, а в другом кармане – новеллы Боккаччо.
   На дружбу капеллана замка с сестрой граф смотрел снисходительно, так как сестра была чересчур пожилая женщина, а отец Игнатий несколько лет держал себя с таким достоинством и с таким умением, что и тени какого-либо подозрения не могло пасть на него.
   Беседу свою с сестрою граф кончил вопросом: как пожелает она устроить свою личную жизнь после замужества дочери? Он намеревался вернуться в добровольно покинутое им отечество и жить половину года в Польше, а другую – при дворе будущей владетельной принцессы-дочери.
   Старая графиня пожала плечами и отвечала, что она об этом не думала. Что ехать ей, конечно, с племянницей не хотелось бы, что она слишком привыкла к скромной жизни и обстановке и ей было бы тяжело очутиться при многочисленном дворе со всеми стеснениями придворной светской жизни. Старая графиня кончила свои размышления вслух намеком, которого именно ожидал граф и которому даже обрадовался. Он именно так и предполагал устроить сестру.
   Графиня намекнула, что она очень привыкла к этому замку. Краковский тотчас предложил ей оставаться здесь полной хозяйкой и получить его в подарок со всеми окружающими землями. Вместе с этим он брал на себя содержание всего замка, всей прислуги, всего штата, так, чтобы никакие хлопоты не тревожили сестру и чтобы все по его отъезде оставалось здесь по-старому.
   Графиня согласилась и поблагодарила.
   Когда Краковский вышел от сестры, графиня поднялась со своего места, проводила его до дверей, потом вернулась и стала ходить из угла в угол по своей горнице.
   Она, видимо, волновалась, будто боролась с каким-то тайным вопросом, будто решалась на что-то, будто спрашивала себя:
   – Да или нет? Надо или не надо?
   Наконец она села и выговорила вслух:
   – Увидим, как он решит. Его слово – друга и духовника – мне приказ. Я скажу, выражу мое мнение, но затем все-таки – как он прикажет, так и поступлю.
   Некрасивые и злые глаза старой девы бродили по всей горнице, по стенам и вещам, отчасти бессознательно. Но затем взгляд ее нечаянно упал на угол горницы, где висело большое распятие.
   В этом углу она обыкновенно читала свою утреннюю и вечернюю молитвы холодно, официально, бездушно, так же, как другой умывается или причесывается.
   На этот раз бурный поток мыслей, который шумел в ее голове, шумел во всем ее существе, заставил ее пристально, иным взором, взглянуть на это распятие. И в ней вдруг сказалось необъяснимое и отвратительное движение сердца. Она вдруг встала со своего места, вытянулась, закинула голову назад и, глядя на распятие – на этот символ веры и спасения, – она со страстностью, далеко не старческою, выговорила, злобно усмехаясь:
   – Да, немного я от тебя видела! Немного ты дал мне на земле. Когда-то я молила, просила, верила, ждала, и что же? Прожила более чем полстолетия посмешищем людей, отрезанным ломтем!
   Графиня закрыла лицо руками и злобно замотала головой.
   – Ничем прошлого не вернуть! Ничем! Ничем! – прошептала она со злобным отчаянием.

XXIV

   С первых же дней возвращения графа замок оживился, главным образом от того известия, которое привез с собою граф.
   Радостная перемена, которая должна была совершиться в семье графа Краковского, теперь вследствие нескольких слов, им сказанных всем придворным, успокоила всех.
   Граф дал на выбор всякому: ехать ко двору будущей герцогини в ее свите, или оставаться со старою графинею по-прежнему в этом замке, или же ехать с ним на житье на родину.
   Конечно, все обитатели замка тотчас же нашли подходящее и приятное для себя и разделились при этом по национальности.
   Все немцы пожелали быть зачислены в свиту будущей владетельной герцогини, все полудатчане, голштинцы, шлезвигцы, саксонцы пожелали остаться у графини в тех же должностях. О поляках и литвинах нечего и говорить. На их половине замка, где они жили, конечно, довольно дружно с первых же дней началось ликование по поводу возвращения вместе с графом в отечество.
   Не прошло двух дней, как уже замок разделился на три лагеря. Всякий радовался своему будущему и посмеивался над другим. Всякий превозносил того, за кем должен был следовать, и надо сказать, что немцы и поляки равно нападали и подымали на смех тех, которые пожелали остаться в будущем монастыре, где – говорили они – будет настоятелем и ректором отец Игнатий и где, вероятно, вскоре заведется совершенно монашеский образ жизни на хлебе и на воде, с денной и ночной молитвой при пустом желудке. Но все эти ликования, шутки, остроты, ссоры и даже одна драка не доходили, конечно, до владельца замка.
   Не прошло трех дней с приезда графа, как снова стали появляться различные его управители, поверенные и ходатаи по делам. Все они на этот раз не уезжали тотчас обратно, а оставались в замке несколько дней. Их набралось человек до пятнадцати различного сорта, даже различных национальностей, так что между ними был даже один еврей из Гамбурга, почти что самый главный и важный поверенный графа.
   Все они ежедневно собирались в большой горнице, прилегавшей к кабинету, и здесь происходили правильные совещания, целью которых была немедленная быстрая реализация состояния Краковского, дабы различные фонды в виде бумаг и золота могли быть просто переданы из рук в руки будущему зятю.
   И тут только эти поверенные перезнакомились между собою и теперь только узнали, какими громадными суммами в разных концах Европы и даже далее располагает граф Краковский. До тех пор каждый из них считал себя почти единственным поверенным и суммы, проходившие через его руки, считал единственными суммами, получаемыми графом.
   На одном из этих совещаний один, самый юный из поверенных, не выдержал и, когда все поднялись со своих мест, чтобы расходиться, невольно обратился к Краковскому со словами:
   – Однако, пане Грабя, какое у вас страшное состояние. У курфюрста саксонского, конечно, такого нет и быть не может.
   Когда на этих совещаниях были решены разные вопросы, граф отпустил всякого из поверенных восвояси с приказом быть снова в замке через месяц с отчетом об успешном окончании своего дела.
   Таким образом, все эти люди разъехались с тем, чтобы через месяц явиться каждому с крупной суммой, вырученной из разных банкирских домов и торговых предприятий.
   Вскоре после того замок увидел в стенах своих совершенно иных гостей. Не только из Киля и Берлина, даже из Бонна съехались различные люди, почти все на подбор преклонных лет, был один и старик. На всех этих людях лежала печать чего-то древнего, архивного, затхлого, будто их вырыли откуда-то и, выпустив на свет божий, направили в замок графа Краковского.
   Эти съехавшиеся гости, человек с десять, особенно занимали и забавляли обитателей замка.
   Все они разместились в разных горницах, всегда служивших гостям. Но, действительно, эти гости мало походили на прежних, и каждый из служителей за людским общим обедом считал долгом рассказать какой-нибудь смешной анекдот о привычках или туалете того гостя, к которому был приставлен в услужение.
   Про одного рассказывали, что он носит на груди на веревочке какую-то толстую книгу; про другого, что у него на спине черная мышь нарисована, какое-то родимое пятно; про третьего, что он под своими панталонами носит еще другие на заячьем меху и что у него десять пар очков: денные, вечерние, будничные, праздничные, особые очки для торжественных случаев, особые – для минут печалей и для минут радостей. Наконец, про одного из них рассказывалось между людьми, что он, ложась спать, раскладывает себя по столам и по креслам и что в постель попадает от него самая маленькая частица, все остальное фальшивое: и зубы, и парик, и плечи, бедра, икры, даже целая деревянная нога. Если он умрет здесь, говорили шутники, то совсем нечего будет и хоронить, разберем его всего каждый себе на память.
   Эти гости, насчет которых так потешались в замке, были юристы, законники и буквоеды, некоторые даже уже составившие себе известность в своем отечестве.
   Всех их пригласил граф для составления брачного договора и акта передачи при жизни всего майората и всех нажитых им сумм в приданое дочери.
   Дело это было мудреное, хлопотливое и совершенно противное духу закона, потому-то граф и занялся этим особенно внимательно и осторожно.
   Бумаги красавицы дочери, бывшие у него, были, конечно, все подложные, все ценой больших сумм сочинены, и теперь надо было или придать им законную силу, или совершенно бросить и выхлопотать другие.
   Был только один акт, имевший законную силу, выписка из метрических книг маленькой церкви маленького городка далекой от этого замка страны. Этот акт был законный, действительный, в котором была записана девочка, родившаяся у приезжей неизвестной иностранки, умершей через несколько часов по ее рождении, и отданная на воспитание и попечение старушке одной соседней деревни. Бумаги матери ее были уничтожены… Но именно этот единственный законный акт скрыл Краковский в своем письменном столе и не желал им пользоваться.
   Но если мудрено было ему теперь вдруг реализовать все свое состояние, вынуть из оборотов большие суммы, свести счеты по таким делам, которые не были еще окончены и которые зависели от успешного плавания кораблей у дальних берегов дальних частей света, то это было сравнительно еще легко. Тут можно было чем-нибудь пожертвовать. Но составить акт и передать майорат и состояние безродному приемышу, исполнить и обставить законно и крепко свой каприз, идущий вразрез с буквой закона, – было гораздо мудренее.
   На первом же совещании вызванных им юрисконсультов граф Краковский заявил откровенно, в чем дело, объяснил все и попросил вывернуть хоть целый свет наизнанку, перевернуть все вверх дном. Перерыть все узаконения, какие только есть в Германии и Польше, совершить хотя бы целое преступление, но обставить этот акт так, чтобы он был неприступен, как крепость, кому-либо из многочисленных дальних родственников его, которые неминуемо в случае его смерти, а может быть, и ранее, захотят тягаться с ним или его воспитанницей.
   Неделю целую ежедневно работали, совещались юристы за большим столом, накрытым сукном, и наконец кончили проектом, обсужденным и написанным сообща.
   Чтобы передать все свое состояние приемной дочери, графу приходилось пройти через разного рода скучные, длинные формальности вымышленных продаж и покупок, подставных покупателей и всякого рода операций бессмысленных, но имеющих громадную законную силу. Все это надо было успеть сделать в месяц. Двое из поверенных – один из Киля, другой из Берлина – взялись быть ходатаями и устроить все за это время, совещаясь с управителями и юристами.
   Граф каждый вечер часа по два проводил у себя с дочерью и передавал ей содержание утренних переговоров, требуя внимания, так как теперь ей следовало привыкать к делам.
   Но эти частые беседы с отцом мало интересовали Людовику. Она знала, что ее отец устроит все отлично, и знала, с другой стороны, что точно так же предоставит все дела своему будущему мужу и не будет вмешиваться ни во что.
   Ее гораздо более волновало и тревожило все, касавшееся местности, города, двора и, наконец, более всего все, касавшееся личности жениха.
   И постепенно она узнала, что он ей ровесник, что он очень похож на портрет и, следовательно, очень красив, при этом очень тихий, скромный и добрый человек, обожаемый в своей стране, и что его подданные верят, что с вступлением его на престол начнется для герцогства золотой век.
   Наконец однажды граф сказал дочери о своем маленьком беспокойстве о том, что нет очень важного письма от герцога-отца.
   Увидя страшную тревогу на лице Людовики, граф тотчас успокоил ее и объяснил, в чем дело.
   – Герцог, вследствие разных семейных и деловых отношений с французским двором, должен непременно, хотя бы из вежливости, просить согласия у французского короля на брак своего сына с тобою. Но в согласии его не может быть никакого сомнения. Не забудь, что Людовик XV сам женат на Марии Лещинской, то есть на польке, следовательно, не ему отказывать соседу герцогу передать со временем престол сыну, женатому на польке. Вдобавок, – рассмеялся граф, – перед отъездом я передал герцогу нечто, что он должен послать от моего имени в подарок всемогущему во Франции герцогу Шуазелю и нечто в подарок настоящему французскому владыке, госпоже Помпадур. От этой женщины зависит все теперь не только во Франции, но даже, пожалуй, в Европе. Не тебе, молодой девушке, узнавать от меня, какого рода эта женщина. Такие вещи не должны достигать твоего девичьего слуха. Но когда ты будешь замужем, то узнаешь, что это за женщина, а быть может, тебе придется всячески склонить ее на свою сторону, то есть на сторону и пользу твоего государства, трона которого ты будешь наследницей.
   За это время, с самого приезда отца, Людовика чувствовала себя как в чаду. Все, что она слышала от отца, все, что передумала, совершенно смутило ее душу, спутало ее мысли.
   Она проводила целые дни в грезах и мечтах и рисовала свою будущность в таких красках, таких образах, что все это будущее казалось ей действительно настоящей сказкой, волшебной и сверхъестественной.
   После этой затворнической жизни в замке быть наследницей престола, хотя бы и маленького государства, женой красавца герцога и обладать огромным, ей лично принадлежащим состоянием, и если прибавить к этому ее образование, ее дарование, наконец, ее замечательную красоту, в которой она, конечно, не могла сомневаться, да разве все это не сказка! Разве теперь в Европе много таких личностей, у которых и красота, и дары природы, и могущество, власть, знатность, состояние, то есть все, все и все… что только может сочетаться не в действительной жизни, а в волшебной сказке!
   После своих грез и мечтаний Людовика вдруг опускала голову на грудь, глубоко задумавшись, становилась печальна. Тревога закрадывалась в сердце и начинала путать и перемешивать эти светлые грезы и светлые образы, начинала все это перетасовывать на свой лад и производить в душе ее полную смуту.
   – Может ли быть нечто подобное, – говорила она сама себе или в ответ на эту тревогу, которая змеей заползала ей в душу. – Может ли случиться несчастье? Да, такое бывает, про такое даже в сказках рассказывается. Ведь в сказках на брачный пир или при рождении на свет малютки и на похороны являются злые духи, являются с девятью добрыми феями – десятая злая фея. Зло в сказке, так же как и в жизни, если не торжествует над добром вполне, то все-таки кладет тень зла на добрые дела добрых фей.
   Нетерпеливо ждала Людовика когда-то приезда отца, а теперь еще нетерпеливее, даже сгорая от нетерпения, ждала она окончания всех дел и приезда жениха. Если б подобного рода состояние, умственное и душевное, продолжалось бы в ней год, то, конечно, думалось ей, к концу года она, красавица, полная огня, молодости и силы, сделалась бы такой же старухой, как ее старая и злая графиня-тетка.
   Но если Людовика ежедневно, ежечасно сгорала от нетерпения и от разных – то радостных, то грустных – дум, то, во всяком случае, она воспиталась за это время или даже перевоспиталась. Она перестала быть прежним взрослым младенцем, безропотно и ясно взиравшим на весь мир божий.

XXV

   Прошло еще несколько дней, и жизнь в замке пошла несколько тише, все были спокойные, как будто все уже устали радоваться и привыкли к новому событию и к мысли о будущих празднествах. И все пошло в замке по-старому, как шло несколько лет кряду.
   Только один человек нарушил прежний порядок жизни. Он один внес нечто новое в обыденный и обыкновенный уклад жизни.
   Это был отец Игнатий. Он продолжал болеть, хворал все сильнее и, как все подагрики, начал все более и более капризничать, когда его навещала старая графиня, поборовшая в себе чувство стыда.
   Так как ей казалось предосудительным бывать у своего друга и видеть его полуодетым в постели, то вскоре ради того, чтобы видаться, капеллан стал надевать свой обыкновенный кафтан; с помощью своей сиделки-аббата пересаживался в кресло и покрывал ноги одеялом и большим платком.
   Отец Игнатий становился изо дня в день все раздражительнее, стал уже позволять себе такие слова и предъявлять такие требования, что графиня принуждена была отправиться к брату, пожаловаться и просить помочь горю.
   Граф снова навестил больного.
   Отец Игнатий встретил его целым потоком упреков и жалоб.
   «За его долголетнюю службу его бросили как собаку, – говорил он. – Никто его не навещает, не хочет облегчить его страданий. Он, больной, лежит в душной маленькой горнице, когда в замке есть большие залы, остающиеся пустыми. Если бы не его друг аббат, то он теперь наверное бы умер».
   Отец Игнатий говорил с такою страстью, так резко выражался, делал такие жесты, какие никогда не позволял себе в прежнее время, при владельце замка, от которого он вполне зависел.