Граф принял это, как и следовало. Он понял, что это раздражительность больного человека, доводящая его до полусумасшедших поступков.
   – Но что вы желаете? – кротко спросил он. – Я сделаю все, что хотите, даже то, что, по моему мнению, было бы излишне и нисколько не облегчило бы ваши страдания. Но мне хочется исполнить все ваши прихоти, чтобы доказать вам, как вы ошибаетесь насчет сестры и меня. Хотите перейти в другую горницу, более просторную, более светлую? Переходите хотя бы в ту, где библиотека. Вы мне мешать не можете, да, наконец, я теперь никогда в библиотеке не бываю.
   Отец Игнатий отказался наотрез, а попросил только немедленно послать в Кенигсберг за одним ученым знахарем, который хотя не имеет диплома доктора медицины, но про которого он узнал недавно очень утешительное для себя известие.
   – Этот знахарь замечательно вылечивает от подагры. У меня нет средств послать за ним, – сказал отец Игнатий, – я знаю наверное, что он меня вылечит. Доктора, которые ездят к вам из Киля, ничего не смыслят, а этот вылечит меня тотчас.
   – За ним будет послано сегодня же, следовательно, через несколько дней он будет здесь, – отвечал граф. – Вместо того чтобы раздражаться, вам следовало сказать мне.
   Через час граф получил у себя в кабинете письмо с адресом в Кенигсберге, которое прислал ему капеллан. Вместе с этим он просил графа, через лакея, позволить ему перейти в библиотеку, так как он передумал и находит, что действительно ему будет там удобнее.
   Вечером гонец уже скакал с письмом к знахарю с тем, чтобы привезти его немедленно в замок, а люди перенесли кровать и все вещи отца Игнатия в библиотеку; а затем перенесли и его самого.
   Покуда больного переносили через комнаты и через коридор, он все охал от боли и удивлял всех своею раздражительностью. За несколько лет никто из служителей не слыхал от него даже громко сказанного слова, а здесь – в какие-нибудь пять минут – он успел разбранить всех самым ядовитым образом, говоря, что все глупы, неловки, невежливы и на смех заставляют его страдать.
   Граф не очень был доволен тем, что согласился на просьбу и на прихоть капеллана. Его кабинет отделялся от коридора большой горницей, где принимал он незнакомых ему или близких лиц, но не равного с ним происхождения, которые являлись по какому-либо делу. Именно против дверей этой комнаты, через коридор, была дверь в библиотеку, просторную залу, обставленную по стенам большими шкафами, переполненными книгами. Но делать было нечего, так как он сам предложил капеллану эту комнату.
   Через несколько дней в замке появился крайне приличный молодой человек, скромный, чересчур конфузливый, едва отвечавший на вопросы всех тех, кто с ним разговаривал.
   На графа он произвел впечатление молодого и притом крайне глупого человека. Это и был знаменитый знахарь. Граф, думая о том, как этот глуповатый малый будет лечить и вылечит отца Игнатия, невольно смеялся.
   Одновременно с ним приехал курьер из Берлина и привез письмо графу от того поверенного, который взялся вести дело.
   Содержание письма оказалось настолько приятно графу, что он тотчас сообщил о его содержании старой сестре и дочери.
   Поверенный писал, что все дело можно устроить отлично, что на днях он сам будет в замке и привезет уже готовый документ, который останется только подписать.
   В этот же самый вечер Людовика по обыкновению около семи часов вечера явилась к отцу. И сколько граф был весел и доволен, что дело так быстро и успешно устроилось, столько Людовика была печальна и даже чувствовала, что ей как будто нездоровится.
   На вопросы отца, почему у нее такой невеселый вид, она отвечала, что сама не знает.
   И действительно, Людовика сама не знала; ничего особенного с ней не случилось, да и вообще ничего особенного не было в доме. Ей смутно и бессознательно было неприятно, что этот скверный человек капеллан и его приятель аббат, который произвел на нее страшное впечатление своей фигурой, – оба так близко помещены от кабинета отца.
   Но выразить какое-либо подозрение, намекнуть об этом отцу или прямо сказать, что она чего-то боится, чего сама не знает, Людовика не решалась. Ее собственный страх казался ей чересчур глупым и даже смешным. Что может какой-то скверный и злой человек, но безногий и больной, вместе со своим каким-то уродом приятелем сделать владельцу замка? Ведь не зарежут же они его!!
   Людовика вспомнила угрозы отца Игнатия, вспомнила разные мелочи, его болезнь, случившуюся в самый день приезда отца, когда он несколько лет никогда не болел, и все ее размышления сводились к тому, что ее что-то тревожит, но что тревога эта есть просто плод праздного воображения. Все, что представлялось ей, казалось разуму смешной бессмыслицей, о которой даже стыдно заговорить вслух.
   Просидев немного у отца, она и на графа навела скуку.
   – Нет, ты нынче такая скучная, что лучше ступай к себе и ложись раньше спать, – смеясь выговорил он.
   И он, шутя, выпроводил ее от себя, позвал людей и велел провести ее на ее половину. Но, вероятно, тайная сила, действующая на земле, чувствуемая, но не видимая людьми, коснулась и графа.
   После ухода дочери он хотел было заняться делом, но бросил бумаги и глубоко задумался, вдруг, без всякого повода и внешней причины. Вся жизнь его восстала перед ним в образах, и чередой, пестрой вереницей все события и лица прошлого, дальнего и ближайшего, прошли перед его глазами.
   Придя в себя, граф даже удивился, почему на него напало это раздумье: почему вдруг вспомнилось ему все это прошлое и вспомнилась такая куча мелочей, о которых он давно забыл.
   И вдруг и к нему в сердце заползла необъяснимая тревога, и он, подумав, ответил сам себе вслух:
   – Так бывает, бог весть почему, быть может, оттого, что для меня начнется новая жизнь, другая, радостная, в которой я буду пожинать плоды моих трудов и моей настойчивости. И вот перед этой новой жизнью душа как бы сводила счеты с прошлым.
   – А может быть, – прибавил он, помолчав, – может быть, Людовика своим тоскливым видом навела на меня тоску.
   Проглядев кое-какие бумаги, граф посмотрел на часы и удивился. Видно, много и долго думал он, так как было уже около полуночи. Обыкновенно он ложился гораздо раньше.
   Он потушил свечи и с одной свечой в руке прошел в свою спальню.
   Он уже было начал раздеваться, как всегда, один, без помощи слуги, но эта безымянная и невидимая гостья – тревога все была с ним, все заглядывала в сердце.
   Полураздетый, он вдруг, по странному повороту мысли, испугался вопроса:
   – Что – дочь?
   И прежде чем он отдал себе какой-либо отчет, он снова быстро начал одеваться и еще быстрее, со свечой в руках, направился в коридор, чтобы пойти спросить о здоровье дочери.
   Дверь из приемной в коридор он всегда сам запирал на ключ, уходя спать.
   В ту минуту, когда он отпирал дверь и замок звонко щелкнул среди ночной тишины, около дверей библиотеки мелькнула в темноте чья-то фигура.
   Граф оставил было ключ в двери, но вспомнив, что у него завелись новые соседи, ему неизвестные, он вернулся, запер дверь, вынул ключ и двинулся через весь замок на половину дочери.
   – Однако в сущности как это скучно, как это глупо! – бормотал он про себя. – Двое неизвестных мне совершенно людей, приглашенных этим привередником, поселились теперь у самого кабинета, и я должен запираться от них. Какое глупое положение! Как мне раньше не пришло это на ум! Отца Игнатия я знаю давно, но кто они такие, бог весть. Во всяком случае, я у себя в доме принужден от них запираться. Не опасно, а просто глупо, – снова проворчал он вслух, двигаясь по бесконечным горницам и коридорам.
   Раза два по дороге он разбудил светом и звуком шагов дежурных людей. Он даже страх навел на них, настолько необычна была подобная прогулка среди ночи.
   Вскоре граф был на половине дочери и остановился.
   Там все было тихо. Разбудить горничную, спросить о здоровье дочери, нашуметь – значит, перепугать ее! Из-за чего? Из какого-то малодушия, из какой-то странной фантазии. Конечно, она ничего, слава богу, спит себе спокойным сном.
   И прислушавшись еще немного, найдя полное спокойствие во всех комнатах, прилегающих к спальне Людовики, граф повернулся и тихими шагами двинулся назад. Он уже смеялся сам над собою.
   Между тем у его дверей из приемной в коридор в темноте три голоса шептались и горячо спорили.
   – Сам дается в руки, – говорил один. – Как можно терять такую минуту, в другой раз не будет. Что за дело, что оно не так, как мы думали.
   – Нет, ни за что! – отозвался капеллан, стоявший с другими у самых дверей. – Нет, если он бродит в полночь, стало быть, он до утра не заснет. Да, прогулкой этой глупой он, наверное, поднял на ноги многих. Нет, пустое: как сказано, так и будет.
   И он почти удерживал за руку аббата, который вырывался, убеждал и почти умолял приятеля позволить ему исполнить свое намерение.
   У аббата в руке был ключ, и он умолял позволить отпереть дверь, только что запертую графом.
   Третья фигура молчала, как бы готовая присоединиться к тому, чья сторона возьмет верх.
   Покуда три человека шептались и спорили, прошло несколько минут, и в конце коридора показался свет и мерно шагающая фигура владельца со свечою.
   В одну секунду все трое вошли в библиотеку и притихли за дверью.
   Граф вернулся, отпер дверь и, войдя, снова запер ее за собою на ключ.

XXVI

   Наутро самою интересною новостью дня, которая переходила из уст в уста, была ночная прогулка графа через весь замок.
   Двое из служителей, видевшие его ночью со свечой, прошедшего на половину дочери и тотчас же вернувшегося назад, рассказывали об этом, недоумевая и удивляясь.
   Все обитатели замка так привыкли к тому, что владелец никогда не делал ничего без серьезного повода, что всякий его простой поступок имел значение. К некоторой таинственности его жизни они давно привыкли. Они не удивлялись тому, что он сидел иногда, запершись в своем кабинете, по целым дням, и любимый камердинер приносил ему и завтрак, и обед, и граф снова запирался. Впрочем, для этого имелось объяснение. Многие знали, что граф в эти дни занят какими-то странными опытами в небольшой горнице, прилегающей к кабинету, где была лаборатория. Для более умных – он забавлялся какой-то хитрой наукой ради занятия в праздное время, для других, конечно, поселян окрестности, знавших его привычки, это было колдовством.
   Но теперь разгадать – зачем граф в полночь вышел со свечой, прошел весь замок, дошел до горницы дочери и тотчас же вернулся обратно – не было никакой возможности.
   Одна из горничных молодой барышни не спала, видела свет в соседней горнице и удивилась; вскочив с постели, она глянула в замочную скважину и, увидев графа со свечой, даже испугалась. Наутро она, конечно, рассказала это другим, рассказала Эмме, а та передала Людовике.
   Около полудня граф вспомнил свою прогулку, и ему стало досадно на самого себя, что он без всякой причины вдруг стал тревожиться о дочери и сделал смешной поступок. Он отлично знал, что все обитатели замка будут недоумевать и удивляться.
   А между тем он помнил хорошо, что тревога, которая была в душе его, не позволила лечь спать. Теперь при воспоминании об этом чувстве, которое совершенно исчезло, он невольно пожал плечами.
   Старая графиня, узнавшая тоже о ночном происшествии, тотчас же собралась проведать отца Игнатия. Она вошла к нему взволнованная, но через несколько времени вернулась к себе совершенно спокойная.
   Более всех была встревожена Людовика. Как только она узнала, что отец завтракает, она тотчас послала просить позволения прийти.
   Граф понял причину.
   – Ей, верно, уже передали, – подумал он.
   И он приказал сказать дочери, что сам тотчас будет у нее.
   – Верно, мое ночное посещение тебя встревожило? – С этими словами вошел он к ней. – Тебе передали, что я приходил ночью?
   – Да, конечно.
   – И ты не можешь понять, почему, зачем я приходил?
   – Да, меня беспокоит это.
   – А между тем беспокоиться нечего. Я так заработался, что потерял полное сознание о времени, я вообразил себе, что еще очень рано, и хотелось с тобою побеседовать. И только придя в твою приемную, увидел, что уже полночь, и, сконфузившись, отправился назад.
   Граф говорил совершенно естественным шутливым тоном и весело смеясь, но в голосе его было что-то, заставившее Людовику почувствовать, что он лжет. Вследствие этого она встревожилась еще более, вместо того чтобы успокоиться.
   Граф заметил это.
   – Что ж, ты как будто не веришь?
   Людовика подумала и решилась отвечать откровенно.
   – Нет, не верю, положительно не верю. Мне что-то говорит, что это неправда.
   Граф перестал смеяться, вздохнул и выговорил:
   – Конечно, ты права. Я солгал, и неизвестно зачем. Вот если бы ты всегда была со мною так откровенна и искренна, то, быть может, и я был бы с тобою проще, правдивее. А сколько раз, я помню, приходилось мне с тобою лгать… и неизвестно зачем.
   – Кто же в этом виноват, отец? Я сама часто думала, что мы здесь живем, как… не знаю как и сказать – как-то не так, как бы следовало, не так, как другие живут. Мы не родные, даже не друзья, а просто хорошие знакомые.
   Граф подумал и вымолвил тихо:
   – Да, это правда. Ну да теперь об этом нечего и говорить. Этой жизни конец.
   И он собрался уже уходить от дочери, вспомнив о нескольких письмах, которые надо было написать.
   – Ну, а правда так и останется. Я так и не узнаю, зачем вы приходили? – усмехнулась Людовика несколько принужденно.
   – Да, забыл. Я приходил, потому что мне вдруг показалось, что ты больна.
   – Каким образом? Почему?
   – Не знаю сам, просто вдруг стало как-то тревожно на сердце, я и пошел.
   – Но, стало быть, очень тревожно, если вы решились идти?
   – Да, была минута тревоги, и я сказал себе, что, в сущности, ничего не стоит пройтись на другой конец замка, и пошел. Но когда я прошелся, пришел, то понял, что, перебудив твою прислугу, я только напугаю тебя, и отправился назад.
   – Странно это! – выговорила Людовика и задумалась, опуская голову. – Странно! Всю ночь и я не спала, всю ночь была в такой же тревоге.
   Граф рассмеялся совершенно добродушно и весело.
   – Ну, стало быть, мы оба, и я, и ты, просто шалим: нам следовало бы получить хороший выговор и вести себя, как подобает разумным людям. Что касается меня, то я обещаю тебе, что более такая глупость со мною не случится.
   Граф рассмеялся, расцеловав дочь, и весело пошел к себе.
   Насколько вчера ему было как-то беспричинно грустно, настолько сегодня он был бодр и весел.
   Веселость эта за весь день не только не уменьшилась, но даже увеличилась и дошла до того, что за обедом он стал шутить с одним из людей, который неловко подал блюдо.
   Такого рода фамильярность даже удивила всех.
   За тем же обедом граф рассказал, что ему нужно было написать письмо и сделать заказ мебели для приемной Людовики и что, не имея возможности сообразить, сколько нужно мебели, он решился среди ночи пойти взглянуть, какое количество мебели может поместиться в этой комнате. Это было, конечно, сказано при людях, чтобы дать объяснение всему замку насчет своего ночного посещения.
   Людовика была хотя невесела за обедом, но несколько спокойнее, нежели утром.
   Что касается старой графини, то она была особенно сурова, молчалива, почти что не касалась пищи и только отвечала на некоторые вопросы брата. Чтобы объяснить свое настроение духа, графиня сама в конце обеда сказала, что положение больного ее начинает очень смущать, что бедный отец Игнатий, вероятно, навсегда лишится способности ходить.
   – Страшно подумать, какое это ужасное существование, – сказала графиня, – для человека его лет быть без ног и лежать в постели или сидеть в кресле.
   – Но что ж этот новый доктор или знахарь? – спросил граф. – Если он столько же сведущ, сколько глуповат лицом, то, разумеется, он не поможет нашему капеллану.
   – Да, к несчастью, и эта последняя надежда не осуществилась, – вздохнула графиня. – Этот знахарь даже не шарлатан, а просто какой-то глупый молодой человек, ничего не понимающий не только в медицине, но даже и в самых простых вещах. Но ведь теперь оказывается, что это обман, это не сам знахарь, про которого отцу Игнатию писали. Это его сын. Сам он приехать не мог и прислал его вместо себя.
   – Стало быть, остается надежда, – спросил граф, – что приедет когда-нибудь сам искусник?
   – Да, надо будет об этом подумать, – веселее и как-то странно ответила графиня.
   Людовика слушала внимательно и особенно внимательно глядела в лицо старой тетки и что-то думала. И лицо ее на минуту стало снова задумчиво, снова тревожнее. Каждый раз, как заговаривали об отце Игнатии, об его аббате-сиделке и о новом докторе, что-то странное и неуловимое заползало в душу молодой девушки; и те мысли, которые появлялись у нее, были таковы, что она затруднялась высказать их отцу.
   Перед сумерками граф предложил Людовике вместе отправиться кататься в маленьком кабриолете.
   Девушка с радостью согласилась, так как давно уже она не ездила с отцом. Зимою она делала эти прогулки реже, таким образом, теперь минуло почти девять месяцев с того раза, что она в глубокую осень ездила кататься.
   Едва только очутились они вдвоем в красивом кабриолете и выехали в поле, как оба оживились. Беседа сразу пошла о том же, о чем вскользь заметила Людовика утром, то есть о холодных, официальных отношениях, в которых они жили так долго, об отсутствии искренности, простоты и нежности в их отношениях.
   – Как это странно, – сказала Людовика, – что теперь так поздно приходится нам об этом говорить.
   Когда они возвращались домой, то граф, помолчав несколько мгновений, вымолвил, с любовью глядя на красавицу дочь, которая сидела рядом с ним:
   – Да, странно. Я не знал, что ты такая… Я хочу сказать, что я не знал, насколько ты возмужала. Я все как-то считал тебя такой же девочкой, какою привез сюда. Знаешь что, Людовика, как-нибудь на днях вечером приходи ко мне; я с большей искренностью расскажу тебе все то, о чем до сих пор умалчивал. Во-первых, это необходимо тебе знать, а затем, я даже рад, что ранее не говорил с тобою об этом. После нашего нынешнего признания в любви, – усмехнулся он, – я расскажу тебе то же самое, что хотел, но уже совершенно иначе. Это будет исповедь брата, а не повествование отца.
   Когда граф и Людовика подъезжали к воротам замка, было уже совершенно темно. Фонари у главных ворот были зажжены, и кое-где в окнах замка появлялся свет от зажигаемых свечей. В то же время слуга, заведующий освещением замка, вносил и расставлял свечи в кабинет.

XXVII

   За полчаса до появления свечей в замке среди полных потемок небольшая фигурка вышла из дверей библиотеки, быстро прошмыгнула в растворенную дверь большой приемной, отделявшей кабинет от коридора, и скользнула вдоль стены в угол к большому шкафу с красивой резьбой, которому было, конечно, лет триста. С легкостью мальчугана или канатного плясуна фигурка вскочила на шкаф, перелезла и спрыгнула на пол в то пустое пространство, которое оставалось в углу между поперечно стоящим шкафом и двумя стенами.
   Усевшись в этом треугольнике, эта фигурка глубоко вздохнула, потом, после паузы, еще глубже вздохнула, и этот вздох происходил, конечно, не от усталости, а, вероятно, от той смуты, которая была на душе.
   Граф вернулся, простился с дочерью, прямо прошел к себе и, как всегда спокойно, проработал у письменного стола часов до одиннадцати.
   В этот вечер его работа особенно прерывалась мыслями о дочери. Он упрекал себя в том, что почти не знал ее, что покуда он считал ее ребенком, с которым у него не было ничего общего кроме любви, она была уже взрослая и, даже более, уже разумная женщина, с которой он мог беседовать обо всем. И в эту минуту ему показалось, что он еще более полюбил ее. С каким наслаждением думал он теперь, что устроит счастье этой милой Людовики.
   Молодая девушка у себя тоже думала об отце и радовалась, что между ними завязались какие-то новые отношения, менее натянутые и холодные, чем прежде. Сегодня отец был таким, каким ей всегда хотелось его видеть, и Людовика упрекала себя за то, что раньше никогда не подумала поговорить с отцом решительнее и искреннее.
   Однако она должна была признаться, что сама за время его отсутствия сразу как-то поумнела, что когда отец уезжал в свое последнее путешествие, то она была как будто действительно еще девочкой. А кто это сделал, эту метаморфозу? Отец Игнатий, его внезапное посещение, странная просьба.
   И при этом воспоминании, при этом имени Людовика снова встревожилась. Как ей неприятно было, что этот скверный человек, хотя теперь и безногий, поселен отцом так близко от себя. И уже в сотый раз Людовика засыпала, мысленно борясь сама с собою, говорить ли отцу о той беседе, которая была у нее с иезуитом и теткой. И теперь, после сегодняшнего разговора, она решила, что она обязана рассказать все. Коль скоро быть искренней, то надо говорить обо всем, тем более о том, что ее немного тревожит.
   – Завтра же расскажу все отцу, – сказала она, – но попрошу его не выгонять капеллана из дома, а если и прогнать, то дать ему денег.
   И после этой решимости Людовика сладко и спокойно заснула, улыбаясь в полусумраке своей спальни.
   В ту минуту, когда граф спокойно лег в постель, предварительно заперев по обыкновению дверь из приемной в коридор, старая графиня, войдя в свою спальню, разделась при помощи горничной и легла в постель. Но затем, отпустив ее через несколько минут, когда все стихло в соседней горнице, она быстро встала с постели, заперлась в своей спальне на ключ, чего никогда не делала, и снова стала одеваться.
   Но на этот раз она надела туфли и свой капот, в котором бывала по утрам. Одевшись, она походила немного по своей горнице, но, чувствуя, что ноги ее слабеют от того волнения, которое было в ней, она села в кресло, поставив его у самых запертых дверей, и просидела неподвижно около часа.
   Но вдруг будто ужас охватил ее, она тихо ахнула, опустила голову, крепко схватила себя костлявыми руками за виски и осталась так надолго. Она тяжело дышала, но ни слова не прошептала. Зато в ней самой происходила буря.
   В это же самое время в библиотеке отец Игнатий и аббат одетые стояли у дверей, ведущих в коридор.
   Уже давно стояли они друг против друга, оба превратились в слух, но ни единого слова не сказали, ожидая более часа.
   Когда на башне замка пробило двенадцать часов, аббат шепнул:
   – Теперь скоро!
   – Да, – глухо отвечал отец Игнатий.
   – Знаете что, – продолжал шепотом аббат. – Когда я был приговорен к казни, от которой удрал, как я вам рассказывал, то я помню, что я в тюрьме ожидал казни с такими мыслями, которые передать мудрено. Теперь со мною делается совершенно то же. Вы понимаете, что если что-либо не удастся, если даже падет только подозрение, то я погиб. Меня стоит только начать допрашивать ловкому судье, и я сейчас спутаюсь, потому что мне слишком надо будет лгать. О последних трех годах моего существования я даже ничего не могу сказать: я даже не могу назвать тех мест, где я был, потому что это все равно что признаться во всех преступлениях. Если будет малейшее подозрение на меня, то я погиб.
   – Перестань болтать! – сухо выговорил капеллан.
   Почти в эти же самые минуты фигурка, то есть молодой и глуповатый знахарь, ловко прицепился из своего угла за шкаф, с необыкновенной ловкостью, как кошка, перелез и спустился с противоположной стороны.
   Он был разут и без единого звука стал пробираться из приемной в кабинет.
   Здесь он осмотрелся, остановился и невольно положил руку на сердце. Ему казалось, что оно так стучит, что нарушает ночную тишину.
   Малый никогда не бывал в кабинете, но знал по рассказам расположение всего. Знал, что налево дверь в спальню, а в ней направо, под занавесом, стоит кровать изголовьем к дверям.
   Простояв несколько минут недвижимо, как бы заставив себя насильно успокоиться, но все еще прерывисто и громко дыша, фальшивый доктор двинулся к дверям спальни, открытым настежь. У дверей он опустился на четвереньки, как кошка, подполз к изголовью кровати и стал прислушиваться.
   По крайней мере, четверть часа прошло в этом прислушивании, и в эти четверть часа он изучил, казалось, дыхание спящего.
   Граф в эти четверть часа ни разу не шевельнулся, и его громкое дыхание, ровное и легкое храпение доказывало ясно, что он спит самым спокойным сном.
   – Храпишь, тем лучше! – подумал человек, полулежа на полу около занавеси, и какая-то дикая, не злобная, а дурацкая усмешка скользнула на лице его.
   – Захрапи посильнее, и тогда будет безопаснее, – снова подумал он.
   И в этом положении у изголовья кровати, на полу, скорчившись, бродяга знахарь пробыл еще несколько минут.
   Действительно, вскоре граф стал дышать глубже, реже, спокойнее и храпел сильнее.
   Человек двинулся, подавив в себе тяжелый вздох, достал из кармана что-то небольшое, поднялся и едва заметно стал подвигаться к занавеске, за которою раздавалось храпение спящего.
   Поднявшись на ноги, он был не более как за аршин от подушек постели, но ему понадобилось, по крайней мере, минут пять, чтобы из этого положения очутиться в другом. Только через пять минут он одною рукою приподнял занавес, нагнулся ближе к спящему, разглядел при полусумраке его лицо и поднес к нему то, что было у него в правой руке.