* * *
   – Ой, как от тебя вкусно пастой пахнет! Подыши на меня, а то я зубы не чистил.
* * *
   Семь Гномов в кои-то веки приготовили завтрак. Что ж, очень мило с их стороны. На завтрак у нас нерожденные курочки и петушки.
   – Э-эй! Ко-ко-о! – пою, тормоша вилкой яичницу. У меня хорошее настроение.
   – Чего?
   – Это я не тебе.
   – А кому?
   – Яйцу!
   – А, – говорят Гномы, – понятно.
   О слепая судьба! О бедный птенчик!
* * *
   – Расскажи что-нибудь из детства!
   – В детском саду, во время тихого часа, в возрасте шести лет я занималась рукоблудием.
   – Да ну?!

Глава II

   Мое детство. Этюды Черни, собирательство заграничных этикеток, рассказы Драгунского, журнал «Юный натуралист» – кто за меня определил, что мне нужен именно этот журнал? – бабушка, ее дом, ее город – Павловский Посад. Хожу по магазинам. Мне дают рубль, это три пломбира, два крем-брюле и одно «Морозко». Ангины не было никогда и нет до сих пор. Весной с соседкой одноклассницей ездили на кладбище – срезали нарциссы и продавали на Казанском вокзале по десять копеек за штуку. У меня была глиняная расписная копилка. Больше не помню. Опять в голове вертится Черни…
* * *
   Часто играли во дворе с одной девочкой из соседнего дома.
   – Ася, – спрашиваю я, – а как тебя по-настоящему зовут – Асетрина?
   Это была, конечно же, аналогия «Катя и Катерина». Мне странно, что я помню эту осетрину, ведь мне было тогда три года.
* * *
   Помню, я еще сказала ей тогда: «Давай дружить!» – а папа потом: никому не говори «давай дружить». А мы просто договорились.
* * *
   Однажды маме в магазине понравилась мыльница. Это была мыльница на присоске, и маме ее очень захотелось. Мыльница стоила восемьдесят копеек, это было дорого. Но мама выпросила у папы эти восемьдесят копеек и купила ее.
   Мыльница должна была присасываться к кафелю, но почему-то не присасывалась, а сразу отскакивала в сторону вместе с мылом. Мы с братом были в восторге, целый вечер присасывали ее к стенке и смотрели, как она отскочит.
   На следующий день мама отнесла покупку обратно, чтобы поменяли, но мыльниц уже не было.
   И тогда на эти восемьдесят копеек мама набрала папе носков.
* * *
   В обмен на корпус от кассеты брат научил меня открывать папин сейф маминой пилочкой для маникюра, причем из всего набора подходила только одна – самая тоненькая; остальные не пролезали.
* * *
   Помню родительский лексикон. У мамы с бабушкой было свое арго, специальный подвижной состав словечек, касающихся моего поведения, времяпрепровождения или уличавших меня в нездоровье:
   – сачкует (пропускает занятия в школе, сказавшись больной, а на самом-то деле знаем мы эти простуды);
   – питюкает (играет на пианино);
   – не ботай! (не стучи ногами по стулу);
   – через-не-хочу! (касательно геркулесовой каши);
   – подкашливает (а это вообще предательство: можно в любой момент, как волшебный Сезам, произнести это слово, и она – то есть я – никуда не пойдет. Даже тихое учительское мошенничество типа ярмарка солидарности меня впоследствии меньше расстраивало);
   – не мамкай!;
   – не нервируй меня-а!;
   – что за девка поперешная! (бабушкино любимое);
   – одет как панано (это обычно папе);
   – чумазая, как отымалка (а это уже мне, отымалка – грязная тряпка, которой протирали печь);
   – Лера, кто ест руками? Одни свиньи едят руками!;
   – красавица каканая! (по аналогии с писаной);
   – сбагрить (отправить ребенка к бабушке. Ребенок при этом сразу же вспоминает багор, которым либо соседа Аркашу, утонувшего по пьяному делу в дачном пруду, либо когда Дед Мазай и зайцы);
   – похоти! (мне никогда ничего сразу не покупали – требовалось некоторое время похотеть, от недели до нескольких месяцев, срок зависел от крепости маминых нервов).
   И так далее в повелительном наклонении:
   – Не выдумывай! Не пререкайся! Не отлынивай! Не паясничай! Поразглагольствуй у меня еще, поразглагольствуй!
* * *
   Дом наш, и сад… Яблони в яблоках. Пасека, ульи и мед. «Бычье сердце» зреет в теплицах… Дедушка окучивает крыжовник… Дедушка… он был начальником следственного отдела, считал, что ему все можно, и воровал у соседей клубнику. До сих пор не пойму, что ему эта клубника – своей полно! Может, слаще была?
* * *
   Бабушка:
   – Поиграй, пока тетя Маша в огороде! Ну давай, давай! «К Элизе»!
   Тетя Маша – бабушкина соседка, старуха, у нее еще губы всегда накрашены. Бабушка про тетю Машу: моложавая.
   Опять эту Элизу…
* * *
   И бабушка сразу окна настежь.
* * *
   Чего не сделаешь ради бабушки.
* * *
   А тетя Маша: «Ваша уже так хорошо играет! Маленький Моцарт!»
* * *
   Конечно, хорошо играю. Конечно, «маленький Моцарт». Ведь бабушка ей по дешевке рассаду продает. Только я почему-то считала, что Моцарт – это скрипач.
* * *
   И мама туда же. «Играй, играй! Тебе еще двадцать минут, я засекла. В перерыве между сонатиной и адажио можешь съесть яблоко, – мама пристраивает его на пюпитр. – Вот Скрябин – перед сном целовал свое пианино. В пять лет!»
* * *
   Скрябин у них с бабушкой человек популярный, как ширпотреб: не ковыряй подбородок! Хочешь как Скрябин? От прыщика умереть?
* * *
   В первом классе нас всех сфотографировали, и через неделю каждому выдали по большому глянцевому листу. В углу общего снимка в персональной рамочке сияла улыбкой наша классная – Глафира Сергеевна Карпова. Химия «мелкий бес», очки в пуленепробиваемой оправе, криво подведенная бровь – все как надо.
   Грымза была ужасная. Однажды поставила мне «кол» за то, что неправильно держу ручку. Потом еще один. Ручка должна смотреть в плечо! – безапелляционный приговор висел надо мной все детство, как дамоклов меч: с младенчества держу канцпринадлежности с наклоном в другую сторону – от себя. Так, кстати, вся Америка пишет. Но Глафира Сергеевна в Америке не была. «Колы» продолжались. Положение становилось критическим. Поэтому писать как надо я все-таки выучилась. Так что у меня два почерка. (Миша: «Тебе еще повезло! Левшам раньше вообще руку к парте привязывали, чтобы они ею не писали».)
   Так вот, внизу лучезарного лика классной руководительницы изящным курсивомбыла сделана подпись: «Учительница первая моя…». Меня эта подпись бесила. Какая, к черту, «учительница первая моя», когда можно «моя первая учительница»! Теперь я поняла, почему. Дети не думают инверсиями – они мыслят прямым порядком слов.
   Это и есть черта. Когда ребенок перестает замечать в жизни инверсии – он уже взрослый.
* * *
   Меня купают с марганцовкой. Бабушка сыплет ее из маленького стеклянного пузырька, на глаз, но всегда щедро: вода по цвету как малиновый сироп. Мне нравится ее обесцвечивать – сделаю дело и гляжу на волшебную метаморфозу.
   – Ах ты, поганка, опять насикала!
* * *
   – Не вытирай попу полотенцем для лица! Сколько можно говорить одно и то же!
   Бабушка выхватывает его у меня из рук и стегает пару раз по только что вытертому месту. Вырываюсь, визжу, задеваю корыто с грязной водой, оно встает на дыбы и обдает бабушку с ног до головы обесцвеченной марганцовкой.
   – А-а-а! – взахлеб кричит бабушка. Я сломя голову убегаю в сарай. Голая, прямо по огороду. Бабушка сейчас страшней, чем соседи.
* * *
   Я, Мише, в ответ на его вопрос:
   – Нет, в кровать никогда. Даже когда совсем маленькая была.
   – А напрасно, матушка. Сразу тепло, хорошо… А приятно-то как! Не хочешь попробовать?
   – Сейчас уже неинтересно…
* * *
   Ах, сколько в жизни упущений…
* * *
   Шаги на крыльце, а потом в коридоре, похожи на шум тяжелых шаров в недрах бильярда – густой, мелодичный и печальный.
   Это идет с рынка бабушка.
* * *
   – Будешь кино смотреть? – Мишин голос выводит меня из доледникового периода детства.
   – Какое?
   – Blow-up. Фотоувеличение.
   – Blow-up – это взрыв.
   – Ну, я не знаю… Может, и взрыв. В любом случае – трансформация материи…
* * *
   – Ты поняла? – спросил потом Миша. – Ему все показалось. Никто никого не убивал.
* * *
   Уже с утра я жду «Спокойной ночи, малыши».
* * *
   Я сижу у бабушки в большой комнате, на коленках тарелка с овсянкой, в нее налито молоко, все это два раза размешано-перемешано мамой и бабушкой: каша-малаша. По телевизору «Веселые старты».
* * *
   Бабушка, с поволжским акцентом на о:
   – Мы в войну голодовали! Очистки ели! Это у нее последний козырь.
   Ну как я могу быть хуже бабушки.
   И я начинаю давиться остывшей овсянкой.
   Хотя прекрасно понимаю, что бабушка хитрит. Очистки – они ведь не могут быть просто так, они от чего-то!
* * *
   На ужин – тошницели с макаронами, томатный сок и молочные гренки.
* * *
   Макароны – это конечно же молочные черви. Про них мне рассказывала тетя Клава, бабушкина подруга, директор Павлово-Посадского молокозавода.
   Иногда бывают рожки, тогда это опарыши – я видела их, когда дедушка вялил рыбу в сарае.
   Гренки похожи на губки для мытья посуды, жирные насквозь и скользкие.
   Томатный сок пузырится, как выдуваемое через трубочку медсестрой, из тех, что с улыбкой Бабы-Яги – сейчас укусит комарик! – берут кровь из пальца.
* * *
   Я нюхаю чашку и ставлю обратно на стол. Бабушка:
   – Ешь, я сказала! Тарелка обязывает…
* * *
   На обеденном столе у нас стоит жестяная чайная банка с надписью Duncan's. Однажды я спросила маму:
   – А что такое «дункан»?
   – Дункан? Любовница Маяковского. Любовница Маяковского! Этот титул показался мне каким-то необыкновенным, почти сказочным, – и долго не давал покоя воображению.
   Как образ Шахерезады или Клеопатры.
* * *
   Жестянка от чая прожила на столе почти двадцать лет. Из-за нее я провалилась на экзаменах вуниверситет.
   Я же прекрасно знала, что Дункан – жена Есенина. Но от волнения почему-то ответила, что любовница Маяковского.
* * *
   Реакция мамы: «Дурочка, год потеряла». Ну почему потеряла-то?
* * *
   Помню, в детстве бабушка в три счета объяснила мне, что такое элегантный.
   – Представляешь, вот едет, допустим, он в поезде, и все на него смотрят, потому что все у него лучше, чем у других, – зонт, чемоданы шикарные…
   И я поняла.
* * *
   А сегодня Петька спрашивает меня за столом, перед тем как идти в детский сад:
   – Мам! А что такое цивилизация? Поди объясни.
* * *
   Или: а что такое перфорация?
   Это уже проще. У нас даже соревнование было в детском саду: кто ровней оторвет от рулона кусочек туалетной бумаги по линии перфорации.
* * *
   ПалПалыч придумал про меня слово «хихихальщица».
* * *
   Петька придумал двустишие:
 
Глядь —
это вам не блядь!
 
   Первые детские рифмовки всегда неприличные: дирол – в жопе димедрол, Дональд Дак – мудак… Им иначе не интересно.
   Да и вообще, поэзия – это всегда что-то стыдное.
* * *
   Семейное предание хранит единственное стихотворение дедушки по папиной линии, написанное им в ранней молодости и посвященное сестре:
 
Нинка-дура
В печку бзднула —
Пироги крючком загнула!
 
   Папа все восхищался: какая образность! Не как-нибудь, а именно крючком загнула!
* * *
   Я редко бываю у родителей.
* * *
   Ася Павлова беременная! – докладывает обстановку мама, когда в какой-то мой приезд мы всей семьей садимся обедать. Ася – моя подруга детства, играли вместе в песочнице, но только она давно уже не Павлова, а Тарелкина.
   – Она даже в консерваторию ходит!
   – В консерваторию? Зачем?
   – Чтобы ребенок гармонично развивался. Они же там все слышат в животе. У них на пятом месяце уже есть слуховые косточки…
   Я рада за Тарелку – но каковы методики!
   – Правда? – удивлению моему нет предела. – А вы что, тоже в консерваторию ходили, когда я… ну, того?
   Родители на минуту задумываются.
   – Не, кажется, не ходили, – говорит мама.
   – Мы в цирк ходили, – вспоминает папа. – Вот и доходились.
* * *
   «Блю-у канери-и», – по телевизору танцуют ккло-уны. Это очень грустная песня, Blue Canary, и каждый раз, когда клоуны под нее танцуют, нам с Мишей как-то не по себе.

Глава III

   – У меня в повести появился ребенок.
   – Ребенок? – переспрашивает Миша. – Ты с ума сошла. А в каком месте?
   – Героиня собирает его в сад, а он ее спрашивает: «Мам! А что такое цивилизация?»
   – И что?
   – Что, что… Ты смог бы объяснить?
   – Не знаю…
   – Вот и она не может.
* * *
   – Дети… Ты представляешь, какие у тебя могут быть дети? Да их еще до рождения на учет в детскую комнату милиции поставят! Придумала тоже…
   – Полагаешь, лучше убрать?
   – Лучше убери. От греха подальше.
* * *
   – Мы с твоей мамой когда познакомились, здесь же сидели.
   Меня привлекает порядок слов, я оборачиваюсь: за соседним столиком обедают респектабельный господин и плохо одетая девочка лет пяти. Странная парочка, думаю я. Вокруг носятся жеребцы в форме «Макдоналдса», драят пол.
   – Хочу вырезать этот домик, – сказала девочка, разглядывая яркую коробочку от детского обеда. – Ножницами.
   И она зашевелила пальчиками, изображая, что режет бумагу.
   Она не поняла его…
* * *
   А это пусть остается – как мизансцена.
* * *
   Ночь. Тихо-тихо дома. Сижу на кухне, заканчиваю главу. Луна в небе желтая-желтая – как витаминка…
   Внезапно в настенных часах что-то стукнуло, хрустнуло – и от неожиданности я вздрогнула так, что ручка, проехавшись по листу, перечеркнула написанное.
   Отложила тетрадь и пошла к Мише в комнату.
* * *
   М-да… Витаминка. Красиво, но неправильно. Метафорично, но нереалистично. Потому что образ «луна желтая» – не то что навеян, вбит литературой. Ну какая же она желтая! Она серебристая, голубоватая, зеленоватая в конце концов.
* * *
   – А у Басё она похожа на срез спиленного дерева! А у Маяковского на горлышко бутылки!
   – Миш, хочешь витаминку?
* * *
   Миша: но ведь правда – желтая!
* * *
   К утру зверски захотелось пива, и я упросила Мишу сходить в магазин.
   – Тебе какого?
   – Мне «Афанасий темное».
   Вскоре Миша вернулся – с пивом, и потрясенный.
   – Ты знаешь!..
   – Что случилось?
   Оказалось, Мишу разыграла продавщица. Он ей:
   – Мне, пожалуйста, бутылку темного…
   – Темное вредно для мужчин! – Пожилая, между прочим, тетя.
   – Да я, собственно не…
   Он хотел сказать «не себе», но не успел.
   – Что, еще не мужчина? Тем более не надо пить! Я говорю: а ты что?
   – Пошел в другой магазин…
   Михаил у меня мужчина, да еще какой – от цели никогда не отступит.
* * *
   – Миша, а вы не хотите сходить в воскресенье на выставку? В Дом художника. Там будет мой приятель, Петя Пирогов. Знаете такого? Абстракционист. У меня для вас с Лерой есть пригласительные.
* * *
   Итак, вчера мы втроем – я, Пал Палыч и Миша – смотрели абстракциониста Пирогова. Запомнилась инсталляция из лесных орехов в виде щита с геральдической надписью: «Внутри эти орехи пустые старая плутня продает их в переходе метро театральная».
* * *
   Уличное кафе около Дома художника. Контраст: ярко-синее небо и белая пластмасса – столики, стулья, стаканы, тарелки, ножи и вилки. Еще ложки – добавляет Пал Палыч. Я беру сосиску и кофе. Следом за мной к стойке подходит Миша:
   – Мне то же самое. Только вместо кофе чай, а вместо сосиски чебурек.
   Пал Палыч:
   – Прелесть ваш Миша! Я думал, это только в нашей молодости так шутили. – Сам он заказывает большую пиццу.
   Я пытаюсь порезать ее на порции пластмассовым ножом, придерживая пластмассовой вилочкой. Ну вот и готово.
   – Как вы вкусно порезали, – говорит Пал Палыч.
   – Да, но где-то нас ждет сюрприз. – И я (как Миша потом сказал, злорадостно) показываю вынутую из пиццы вилочку без одного зубца.
* * *
   Сюрприз достался Пал Палычу.
* * *
   Миша отказывается от кока-колы:
   – Это кровь Микки-Мауса.
   У Миши есть шорты с вышитым Микки-Маусом, подозреваю, детские, он их очень любит.
* * *
   – Пиво какое-то с горчинкой… Я такое не люблю.
   – С димедролинкой! – уточняет Пал Палыч. – Как раз от аллергии помогает. Есть у кого-нибудь аллергия?
   Мы целый день гуляем в Парке Искусств, я напиваюсь и машу руками, как Марчелла Солтан, это актриса, а потом хочу писать.
* * *
   И направляюсь в ближайшие кусты, впрочем, довольно жидкие.
   – Не видно меня было?
   – Не видно. Если б не слышно…
   – Что же делать… Вы ведь не бой кремлевских курантов предполагали оттуда услышать…
* * *
   Пал Палыч:
   – Мороженого хотите?
   – На пьяную меня мороженого лучше не покупать!
   – На пьяную вас лучше водки не покупать!
   Я: – Какая прелесть! Запишем этот каламбур. Не покупать мороже-ное или – ного? Пал Палыч: – ную!
* * *
   Это кто еще из нас хихикальщик?
* * *
   – Пиявочка вы моя. Лечебная.
* * *
   Как быстро мои кавалеры нашли общий язык! Посетители вернисажа уже разошлись, а они сели в сквере на лавочке, беседуют и пьют водку. На меня ноль внимания. Я уже и книжку пробовала читать, и в туалет два раза сходила – сидят и сидят, как прилипли.
   – Пошли погуляем, холодно так сидеть, – тяну Палыча за рукав, а им никуда неохота.
   – Не, не, не, Лерочка, мы пока не пойдем, у нас тут проблемы.
   Я (о, наглое и самонадеянное существо):
   – У вас у обоих может быть только одна проблема. И эта проблема хочет гулять.
   Спрашивается: зачем я это сказала? Пал Палыч-то ладно. Но Миша!
* * *
   – Записывайте, записывайте свои истории, – сказал, затягиваясь «Житаном», Пал Палыч. – Про детство, родителей. Про то, как сами пишете. Про издательства, литературную жизнь. Про все. Ведите дневник! Потом получится роман, вот увидите. Минимум повесть. А я вас издам.
* * *
   Я подошла к делу ответственно и принялась вспоминать.
* * *
   Миша помогает:
   – Тебя возили на море?
   – Возили.
   – И что?
   – Ну, море. Теплое. На водных велосипедах катались. Родители в волейбол играли на пляже.
   – И все?
   – Ну, дяденька один клеил маму, все подходил ко мне и говорил: «Мама? А я думал, это твоя сестра. Такая молоденькая!» А потом на берег вышел папа, мама достала из сумки персики, разложила их на пакете, и мы стали полдничать. На маме был васильковый купальник, очень красивый. Она сидела на песке по-турецки и подкладывала мне хорошие, а сама брала с бочками. «У меня уже четыре складки на животе», – удрученно сказала она, глядя на линию горизонта. Папа ничего не ответил, а мне стало ее ужасно, просто нестерпимо жалко.
   – Сколько ей было?
   – Двадцать пять. Почти как мне.
   – А у тебя сколько складок?
   – Не знаю. Может, одна…
   – Сейчас посмотрим.
   Миша задрал мне футболку. Складок не было.
   – Ноль, – облегченно сказала я.
   – Значит, дело не в возрасте.
   – Конечно, не в возрасте. Питались раньше по-другому. Послевоенных детей старались впрок накармливать, на всякий случай. Бабушка в войну наголодалась, поэтому вся пища дома – сахарку, маслица побольше. Все супы на поджарках, картошка на сале… А мама все ее рецепты унаследовала.
   – Это же вкусно.
   – Я от бабушкиной кухни страдала.
   – У тебя просто плохой аппетит.
* * *
   Есть ли у детей аппетит? Что-то не припомню, чтобы мне в детстве когда-либо было вкусно. Клубника? Нет. Земляника? Горчит. Крыжовник? Кислый. Вишня? То же самое. Черешня? Почти не покупали. Смородина? Фу, этот запах! Яблоки? А есть ли у них вообще вкус? Манго? Привкус жести от банки. Торты и пирожные? О, только не это! До рвоты. Конфеты? Без эмоций, хотя и не противно.
   Сгущенка? Липкая.
   Молоко? Противное, особенно если деревенское или прокипяченное.
   Сметана? И как дедушка это ест…
   Творог? Даже проглотить сложно, крупчатый.
   Курица? Шкурки.
   Колбаса? Невкусная. (Кроме охотничьей, но поедание оной было, по-моему, едва ли не однократное, так что не в счет.)
   Котлеты? Нет.
   Гречка? Пахнет ржавыми железками. Суп (щи, борщ, лапша на бульонном кубике и без мяса). Ну разве что.
   И хлеб, пожалуй. Если корочку горелую срезать.
* * *
   Зато во взрослой жизни аппетит меня догнал. Заманила сегодня Пал Палыча в грузинскую забегаловку: ничего не могу с собой поделать, уважаю харчо. Пал Палыч заказал чахохбили, я у него отъела кусочек – вкусно.
   Хихикали. Кормила Пал Палыча мороженым с ложечки. Пихаю ему в усы клубничный пломбир и приговариваю:
   – Вот, на всю жизнь запомните.
   А он и не знает, как реагировать.
   Ему пятьдесят три года или около того.
* * *
   Если кормить его с ложечки, можно всю жизнь ужинать за его счет, думаю я. Но что скажут люди?
* * *
   Образы пионерского детства преследуют меня по ночам. До сих пор не могу забыть лозунг из школьной ленинской комнаты:
 
Стал вожатым – не пищи,
легкой жизни не ищи!
 
   Его сочинил один мальчик, отличник. Ему потом еще грамоту дали и путевку в Артек.
   Для меня это было озарение. Я поняла, что поэт всегда будет избранным.
   И решила стать поэтом.
* * *
   Помню, как в лагере мальчишки ночью ходили мазать зубной пастой девчонок.
   Это казалось нам непоправимо ужасным, до бесконечности непристойным – как вымазанные дегтем ворота в украинских деревнях. Но! – в то же время это было чертовски притягательно, потому что напоминало взрослую интимную жизнь: пока она в постели, он совершает над ней некое действо. Если она вдруг проснется – то та-ак завизжит! – и убежит, босая, по коридору в женский туалет. Далее всеобщий переполох, заспанная вожатая, негодяй посрамлен – но в то же время он герой!
   Думаю, зубная паста – это был неосознанный символ спермы.
* * *
   Что еще? Однажды мама вернулась из командировки и обнаружила на кухне поганку. Мы с папой жили вдвоем около месяца, и никто ничего не замечал.
   – Нет, вы только взгляните! На самом видном месте!
   – Где?
   – Да вот же.
   Мы посмотрели под ноги. Действительно, справа от двери из-под плинтуса торчала поганка на длинной худенькой ножке. Мама нагнулась, выдрала грибок и выкинула в помойное ведро.
* * *
   Пока спала, забыла все на свете. Приоткрыв утром глаза, увидела на подушке слева, сантиметрах в пяти, голову Миши.
   – Боже мой, кто это?! – подумала. Помню, что был испуг. Потом сообразила.
   Переживание мимолетное, в долю секунды, – а взволновало, взбодрило на весь день.
   Что-то подобное со мною случалось и раньше: «Я в Ясеневе. Квартира бабушкина. Еще есть… Миша…» – память загружалась с черепашьей скоростью, по кластерам.
   – Представляешь? – рассказываю вечером Михаилу. – Нет, ну ты представляешь?!
   С кем же я живу в уме, в космосе, если то и дело забываю за ночь, кто мой муж? Перебрала знакомых мужиков, да так и не нашла: никто не подходит. Может, одна?
   С возвращением, дорогая!
* * *
   В четыре руки чистим картошку. Миша:
   – Ой, что ты делаешь, надо ножом!
   – Пионеры в лагере всегда глазки ногтями выковыривают… Стоп, надо записать.
   – Записывай. И больше никогда так не делай.
* * *
   – Спасибо, дорогой, ты мне очень помог.
   – Чем же?
   – Ты сварил пюре. Дорогой, гордо:
   – Это было акме пюрейной промышленности.
* * *
   …В тот вечер Миши не было дома, и Палыч засиделся у меня в гостях. Мы поужинали, я взялась мыть посуду.
   Почему-то помню, что у меня колыхались ягодицы… Пал Палыч подошел и обнял меня. От неожиданности я выронила чашку. Она и еще две тарелки разбились.
   – Простите. Простите, пожалуйста! – Пал Палыч вернулся обратно к столу, вытащил из пачки сигарету и закурил.
   – Будете кофе? – Но поскольку спросить как ни в чем не бывало не получилось, я выдержала паузу и добавила: – Вы с ума сошли.
   – Вероятно. И вы это знаете.
   – Господь с вами, Павел Павлович! Так мы всю посуду перекокаем.
* * *
   – Не могу вас не бояться…
   – Ах, молодость, молодость…
* * *
   В три часа ночи он спохватился и стал звонить жене.
   – Алё, Нина? – Голос у него был, как у ослика Иа.
   – <…>
   – В Ясеневе.
   – <… >
   – Есть голова на плечах!!!
   Хрясь трубкой по аппарату, и весь разговор.
* * *
   Всю ночь я боялась ложиться, и поэтому мы сидели на кухне, болтали и пили коньяк. Пал Палыч больше не приставал.
   В полседьмого утра я проводила его до лифта, заперла дверь на оба замка и легла досыпать.
* * *
   Потом он мне по телефону, укоризненно:
   – Вчера приснилось, что я занимаюсь любовью со своей женой.
   Во сне с женой любовью занимался! Вот ужас-то!
* * *
   – Миша пригласит вас на дуэль!
   – Вот именно что пригласит…
* * *
   Роман «Это я, Эдичка» был написан в 1979 году, за два года до моего рождения.
   Мама сожгла неприличную книгу в теплице – там стояла буржуйка.
   – Это роман об одиночестве, – сказала я тогда маме. Это была первая «дура», которую она от меня получила.
* * *
   – Ваша дочь что-нибудь пишет?
   – Слава Богу, нет.
* * *
   Они так ничего и не знают.
* * *
   Ведь папа хотел, чтобы я была музыкантом.