— Видишь, какой выкуп ты теряешь из-за своего упорства? Ну! Отвези меня в Сиудад-Реаль и положись на щедрость моих родных! Не то…
   Но тогда взгляд Тома под пушистым сводом его нахмуренных бровей сверкал таким грозным блеском, что девушка, внезапно робея, несмотря на всю свою кичливость, не смела даже закончить начатой фразы и замолкала.
   Она вознаграждала себя в другие часы. И часто Тома приходилось склонять голову и отступать перед своей пленницей. Хуана оказывалась даже сильнее в те минуты, когда Тома готов был ее считать слабой и беззащитной.
   В самом деле, почти каждую ночь Тома Трюбле, мучимый бессонницей покидал свою койку и свою каюту и шел полураздетый бродить по палубе. Тропическая жара не имеет конца и пыл ее опасен как с утра до вечера, так и с вечера до утра. Тома, задыхавшийся в своей запертой каюте, бродил от юта до бака, чтобы освежиться хоть легким ночным бризом. Но все было напрасно, так как мертвый штиль давил в это время море. И тяжелый аромат деревьев и цветов с острова, густыми волнами клубившийся над водой, как бы сливался с неподвижным воздухом, тяжелым как туман, отягчая его еще больше и делая почти невозможным для дыхания. Тома метался еще некоторое время, созерцая то молчаливый и замерший океан, то совсем темный берег, то усыпанное алмазами небо, где струился Млечный путь, как широкий жемчужный поток в берегах из самоцветных камней. Жгучая ночь наполняла тогда горячей лавой жилы корсара. Он возвращался вдруг в ахтер-кастель, затем решительным жестом человека, внезапно принявшего решение, толкал дверь каюты, где спала Хуана…
   Но спящая Хуана не просыпалась. И Тома, остановленный этим нежным сном, который какая-то таинственная сила заставляла его чтить, стоял на пороге, не смея ступить шагу. Тщетно на смятой постели простиралось пленительное тело, почти без всякого покрова, иногда больше чем наполовину обнаженное. Тщетно сжимался красный рот. Тщетно раскидывались по воле случая руки и ноги пленницы, словно для того, чтобы казаться и невиннее и соблазнительнее…
   Тома, побежденный, укрощенный каким-то неведомым Богом, покровителем этой невинности, подвергаемой таким опасностям, быстро закрывал полуоткрытую дверь и возвращался к собственной постели…

V

   Как-то вечером жители Тортуги увидели причаливающую к пристани шлюпку, на которой сильными взмахами греб одинокий гребец. Удивленные прохожие стали останавливаться на набережной, потому что своим внешним видом этот гребец не был похож на индейского рыбака, — из тех, что снабжают колонию морскими черепахами и ламантинами, усладительной пищей; также и шлюпка не походила на туземную пирогу, выдолбленную в стволе акажу. Мужчина выскочил на берег, сильной рукой вытащил на него свой ял и направился к городу. Тогда, увидев его вблизи, жители узнали Тома Трюбле.
   В течение шести недель Тома Трюбле, замкнувшись в своем уединении на борту фрегата, не желал его нарушать даже для того, чтобы запастись на берегу свежими продуктами, довольствуясь солониной из камбуза или той рыбой и дичью, которую ему доставляли редкие торговцы, отваживающиеся продавать свои товары судам, стоящим на рейде. В течение шести недель размеры палубы «Горностая», казалось, удовлетворяли корсара в его прогулках, тогда как четыре года кряду все великое Антильское море не могло вместить его неустанных походов. И, без сомнения, Тома Трюбле, радуясь этому отдыху после стольких забот, продолжал бы им наслаждаться и не ступил бы ни разу на берег до конца своего добровольного изгнания, если бы презрение и черствость пленницы Хуаны не ожесточили его в конце концов настолько, что гнев отвергнутой любви переполнил его до краев.
   И тогда он решил найти себе более широкое поле, чтобы, яростно снуя взад и вперед, вдоль и поперек, как-нибудь облегчить себя и рассеять.
   И вот флибустьеры и другие обитатели острова видели в тот вечер, а потом и в другие вечера, как Тома Трюбле носится туда и сюда по городу и за городом, поднимаясь до вершины горы, по склонам которой расположились особняки самых знатных жителей, а иной раз уходил и дальше, в глубину тех диких северных лесов, где уж не встретишь ни полей, ни плантаций. Тома бродил повсюду тем же скорым и неровным шагом и всюду с тем же лицом, лицом человека, поглощенного каким-то суровым раздумьем. И только глубокой ночью странный любитель зарослей и лесов, скорее измученный, чем успокоенный, он возвращался к берегу, отыскивал свой ял, спускал его на воду и возвращался к своему плавучему жилью…
   И вот однажды, когда Тома, прогуливаясь таким образом, шел от пристани, поднимаясь по первым, очень крутым улицам дальних кварталов, кто-то, выйдя из низкого дома с большой вывеской, громко воскликнул, заметив его:
   — Ура! Старый товарищ, ты ли это? Окаянная Матерь Божья! Провалиться мне на этом месте, если это мне привиделось и это не мой Береговой Брат и моряк, Тома Трюбле, передо мной! Ура! Такую встречу надо отметить! — Входи в кабак, брат Тома и уважь меня. не то я подохну!
   Тома узнал Эдуарда Бонни, по прозванию Краснобородый.
   По-видимому, дела английского флибустьера шли сейчас не блестяще. Это доказывало его платье: штаны его были сплошь заплатаны, а камзол — такой старый, что нельзя было угадать его первоначального цвета. Впрочем, Краснобородый и не скрывал своей бедности, и первым долгом рассказал Тома с большими подробностями, прерывая свою повесть звучными раскатами смеха, как кораблекрушение лишило его «Летучего Короля», напоровшегося на подводную скалу у мыса Мансанильи, и как испанцы из Колона, которых он в свое время хорошенько пограбил, подло отомстили ему, перерезав из его гибнувшей команды всех, кого только могли поймать. Один он, Краснобородый, спасся и, оставшись гол как сокол, достиг Тортуги, после Бог знает скольких злоключений. Здесь он находился уже около месяца без единого гроша, но по-прежнему отважный, по-прежнему решительный, словом, по-прежнему такой же флибустьер.
   — Кастильская обезьяна дорого заплатит мне за мой бриг, и еще дороже за моих корсаров! — заявил он, с силой ударяя Тома по плечу. — Матрос, можешь мне поверить: за каждого зарезанного своего брата я зарежу не меньше десяти противников этой вот самой рукой, а за каждую погибшую доску сдеру с них не меньше фунта золота.
   После этих слов оба, Краснобородый и Тома, вошли в кабак, вывеска которого, украшенная железным флюгером, приятно поскрипывала под южным ветром. Было жарко, — «дорла была удобная», как говорят моряки, то есть в глотке пересохло. За столом, который Краснобородый только что оставил, и к которому он теперь подвел Трюбле, два пустых кувшина ясно доказывали, что флибустьер упорно старался одолеть эту засуху. Но два новых кувшина, которые он поспешно заказал, доказывали также, что он считал недостаточным это первое усилие. И действительно, оба новых кувшина мгновенно иссякли, подобно роднику в летний зной.
   — А ты как, брат Тома? — спросил тогда флибустьер. — Как теперь идут твои дела? Я слышал, что ты теперь также богат, как я беден, и поздравляю тебя, как хороший и честный товарищ; мне также известно, что ты отправил в Европу со своей командой и со своим помощником значительную добычу, которую недавно захватил! Ладно! А с тех пор? Правда ли, как повсюду уверяют, что ты остался в одиночестве на своем «Горностае», чтобы хорошенько насладиться любовью и ласками какой-то красотки, которую ты сделал своей невольницей? Если да, то не красней, и давай сюда руку, — никто лучше Краснобородого не понимает нежных чувств, и я тебе сейчас дам тому основательное доказательство.
   С этими словами, не дав Тома времени ответить, он снова встал и, подбежав к дверям кабака, выглянул на улицу. И, должно быть, он увидел на ней то, что искал, так как сейчас же начал кричать во все горло.
   — Алло! Рэк, старый товарищ! Сюда, внучек! Отводи руля, бери все паруса на гитовы и отдавай якорь у этой двери, так как я в этом кабаке выпиваю в компании с Береговым Братом, которого я тебе хочу представить и которого ты, ради меня, полюбишь!
   Он воротился в сопровождении привлекательного юноши, у которого не было ни бороды на подбородке, ни усов над губой; скинув шляпу на стол, молодой человек обнажил свои прекрасные светлые волосы, которые были у него порядочной длины и которые он ничем не смазывал, а напротив — давал им свободно падать на шею и плечи.
   — Алло! — закричал, в свою очередь, вновь прибывший, голосом довольно свежим, хотя и несколько надтреснутым. — Алло! Бонни, старый матрос! Ты уже напился, да еще без меня! Ты в этом раскаешься, окаянная скотина! Кто этот человек?
   — Этот человек Тома! Да, Тома Трюбле, о котором я тебе много раз говорил, и который…
   — И который, конечно, не нуждается в том, чтобы такой болтун, как ты, что-нибудь добавлял к его имени. Замолчи ты, ради господней требухи! Капитан Тома, давайте руку! Вы мне нравитесь, клянусь честью Мэри, и я ваша покорнейшая служанка.
   Таким образом, Тома, крайне изумленный, узнал, что матрос Краснобородого был женщиной.
   Женщина эта носила имя Мэри Рэкэм, и хотя ей было не больше двадцати лет, она уже порядком понюхала моря, так что не была уже новичком ни в военном, ни в морском ремесле. Однако, хоть она и была храброй и смелой, как ни один флибустьер, хоть и носила одежду другого пола — как из-за удобства, так и по склонности к ней, — все же оставалась настоящей женщиной, со всеми страстями, порывами, а также слабостями и капризами обыкновенной женщины. И, не теряя времени, она это доказала так, что у Тома не осталось на этот счет никаких сомнений повернувшись к Краснобородому, она яростно на него напала, произнося ужасающие кощунства и упрекая его в том, что он строил глазки какой-то трактирщице, обещая ему сто тысяч ударов ножом в живот, если эта трактирщица в ответ на его взгляды даст сдачи хоть одну улыбку.
   — Э, тебе-то что? — сказал Краснобородый, хохоча во все горло. — Ты разве моя законная жена, я тебе разве клялся в верности, что ты так ревнуешь?
   Мэри Рэкэм мгновенно выхватила из-за пояса нож и воткнула его в стол: острие вонзилось в дерево, по крайней мере, на два дюйма.
   — Мне что? — возразила она, и ее вздернутая губа обнаружила белые зубы. — А то что мне не нужно ни мужских клятв, ни поповских молитв, чтобы удержать свое добро. И вот, что за меня постоит…
   Она показала пальцем на вонзившийся в стол нож.
   Тома галантно вытащил его и передал ей. Однако ему пришлось употребить всю свою силу, чтобы сделать это сразу, так сильно ткнула ножом эта дама.
   — Вот черт! — сказал он восторженно. — Это не похоже на работу спустя рукава. Мне бы хотелось иметь помощь этой руки при абордаже!
   Польщенная возлюбленная Краснобородого ударила кулаком по плечу Тома.
   — Клянусь господней требухой! — вскричала она. — Я хочу такой абордаж! Я буду ему рада, если мы будем драться плечом к плечу! Капитан Тома, я сказала тебе, что ты мне нравишься, а мое слово верное! Слушай же: когда я надую этого борова Бонни… А это, наверно, будет скоро, потому что дьявол меня опоил или ослепил в тот злосчастный день, когда я взяла себе в любовники эту скотину! Когда я его надую, говорю я, то это будет, — если найду тебя в своих водах на расстоянии пушечного выстрела, — с тобой, да предпочтительно перед всеми другими ребятами.
   На что Краснобородый ответил такими раскатами смеха, что действительно чуть не лопнул.
   С того дня Тома отказался от одиноких прогулок, которые и до сих пор не давали ему ни малейшего удовлетворения. Он нашел лучшее развлечение в обществе веселого флибустьера и его воинственной подруги, а также и Других авантюристов, которые, подобно Краснобородому, не имели сейчас ни гроша, шатались по всем кабакам острова, чтобы использовать тот небольшой кредит, который им еще предоставляли. Тут пили вперемежку люди самые необычайные и самые разнообразные. Тома Трюбле отметил среди прочих одного француза, родом с острова Олерона в провинции Они; француз этот, воспитанный в духе, так называемой, реформированной религии, сохранял в силу этого, кажущуюся строгость нравов, весьма близкую к ханжеству, но был ничуть не менее храбр и отважен, чем любой католик. Другой француз, родом из Дьеппа, что в Нормандии, был до того толст, что его можно было счесть калекой, хотя на самом деле никто не мог сравняться с ним в живости каждый раз, когда надо было устремляться навстречу ударам и особенно, когда надо было на один удар ответить десятью. Третий молодец своеобразием превосходил даже первых двоих: это был венецианец, называвший себя дворянином и всегда прибавлявший к своему имени сэр, то есть господин, — на венецианском наречии. Этот дворянин уверял, что происходит из семьи патрициев, чуть ли не дожей. Он именовал себя Лореданом; впрочем, это громкое имя, имя древнего дожа, шло к редкой красоте его лица, к тонкости его рук, к гордой и мягкой грации его походки. В остальном, этот Лоредан, — принц или мужик, безразлично, — был настоящим флибустьером, и из лучших, хотя, в противоположность нормандцу из Дьеппа и гугеноту с Олерона, так же как и почти всем их товарищам, он не был в прошлом моряком, и начал плавать уже возмужалым. Детство его и юность составляли настоящий роман, такой, что ни один из написанных господином де Скюзери не был и вполовину столь романтичен. Не было такого ремесла, в котором Лоредан-флибустьер не упражнялся бы, должности, которой бы он не занимал, авантюры, которой бы не испытал на суше и на море, в лагерях, городах и при дворе, словом, всюду, где должным образом ценят хорошую шпагу, которая не залеживается в ножнах.
   Эти люди и стали отныне привычным обществом Тома Трюбле, — который по-прежнему жил на борту «Горностая»и ежедневно сносил гордые речи и резкости севильянки Хуаны, но который отныне стал каждый вечер причаливать к берегу на своем яле, чтобы разыскать в каком-нибудь городском кабаке шайку праздных флибустьеров, выпить с ними и повеселиться, — на самом деле, или для виду. Впрочем, никто из этих людей и не подозревал, чтобы у Тома, — Тома Трюбле — короля корсаров, — могло быть хоть малейшее основание не считать себя счастливейшим из смертных, а тем более, чтобы в вине и роме он мог искать забвения от обид, причиненных ему пленницей, которая в представлении всех авантюристов, людей малочувствительных и не склонных подчиняться владычеству какой бы то ни было женщины, очевидно, была покорной служанкой такого бойца, как Тома Трюбле, — служанкой и рабой, послушной малейшим прихотям своего господина, всем его сладострастным и прочим фантазиям. Они бы немало удивились, если бы узнали, что в действительности не было ничего подобного…

VI

   Тома Трюбле уже дважды пытался взять приступом добродетель или мнимую добродетель своей пленницы Хуаны. И дважды был он отражен самым решительным образом, — так решительно, что он откладывал и переносил с недели на неделю свою новую атаку. Первые две последовали на протяжении всего нескольких часов, — одна на борту галиона, в тот день, когда его взяли на абордаж, другая на борту «Горностая», в ночь того же самого дня. Но с тех пор сто новых дней и сто новых ночей сменили друг друга, потому что прошло уже три полных месяца, как Луи Геноле ушел из гавани Тортуги, увезя на своем корабле всю прежнюю команду Тома Трюбле и оставив Тома Трюбле почти одного на разоруженном фрегате, — сто дней и сто ночей, за которые этот Тома Трюбле, с глазу на глаз со своей пленницей, имел сто и двести раз достаточно времени, чтобы раздразнить до неистовства свое плотское вожделение к этой пленнице, свою досаду отвергнутого любовника, и свою злобу за многочисленные унижения, оскорбления и пренебрежение с ее стороны. Однако же Тома Трюбле все еще сдерживался, подавлял свой гнев и пыл и проявлял бесконечное терпение, как испытанный тактик, потому что на этот раз он решил бороться наверняка, прекрасно сознавая, что новая неудача была бы решительной или потребовала бы для своего исправления чрезвычайных и титанических усилий.
   Без сомнения, грубая сила одолела бы сопротивление слабой женщины, почти еще ребенка. Но Тома, хоть сначала и счел было это самым верным путем, хоть и угрожал девушке, что так и сделает, вскоре отказался от выполнения этой угрозы. Одно дело — изнасиловать женщину во время первого приступа ярости среди захваченного города или на палубе корабля, взятого на абордаж, и совсем другое — спокойно привязать эту самую женщину к четырем углам кровати и овладеть ею без препятствий и не торопясь. Тома тем более не мог решиться на такое запоздалое насилие, что чрезмерное самолюбие пленницы позволяло всего опасаться, если подвергнуть его столь жестокому унижению. Не раз Хуана клялась, что не переживет своего бесчестия, как она высокопарно выражалась. И Тома охотно верил тому, что она в самом деле способна убить себя, лишь бы только доказать искренность своих слов.
   Наступил, однако же, и день третьего боя, так долго откладываемый и оттягиваемый. И Тома Трюбле, который столько времени ждал, чтобы лишь в удачный миг завязать сражение, имея все преимущества на своей стороне, вдруг забыл всякую осторожность, в одну минуту потерял достижения трех месяцев и, выйдя из терпения, перестал что-либо соображать Это случилось во время одного из трех церемонных разговоров, которые происходили у него с Хуаной, и которыми она пользовалась, чтобы постоянно раздражать его тысячью дерзостями. Снова речь зашла о Сиудад-Реале Новой Гренады. И Хуана, продолжая распространяться все с тем же самодовольством и даже тщеславием о пышности этого города, который она почитала как бы собственным владением, заявила вдруг, что Тома сможет скоро сам убедиться в действительности этого великолепия, ни с чем в мире не сравнимого.
   — Как сказать, — молвил Тома, не сразу заметив, к чему она ведет. — Как сказать! Как же это я увижу?
   — Увидишь собственными глазами! — сказала она.
   Они говорили друг другу «ты». Но это обращение на «ты»в устах Тома было лишь привычкой, свойственной моряку из морской семьи, который никогда особенно не церемонился с женами и дочерьми своих приятелей моряков, тогда как Хуана, говоря ему «ты», делала это с пренебрежением дворянки, обращающейся к мужику, или хозяйки, отдающей приказание лакею.
   Между тем Тома снова спросил:
   — Но как же это я увижу собственными глазами?
   — Ты увидишь, — был ответ, — ты увидишь собственными глазами, когда мой отец, мой брат и мой жених, придя сюда, чтобы освободить меня, уведут тебя пленником в Сиудад-Реаль и повесят на виселице у Больших Ворот!
   Тома был из тех людей, что не слишком-то беспокоятся из-за пустых угроз.
   Хуана скоро рассердилась, видя его невозмутимость.
   — Или ты воображаешь, — раздраженно сказала она, — что они потому до сих пор не явились, что боятся тебя и твоих людей? Если бы они знали, что я здесь, они сейчас же поспешили бы сюда и ты давно был бы в их власти, даже если бы им пришлось завоевать всю Тортугу, чтобы тебя схватить
   Тома только засмеялся. Вконец выйдя из терпения, девушка сжала кулаки.
   — Ах, ты сомневаешься? — презрительно прошипела она. — Разбойник! Ты очень умно и осторожно поступил, спрятав меня здесь и спрятавшись сам, чтобы избежать справедливой мести моих родных!
   Продолжая смеяться, Тома пожал плечами.
   — Нельзя сказать, чтобы я очень прятался, — сказал он, — вся Америка знает, что я здесь, на своем собственном фрегате, и что я здесь один! Моим врагам остается только прийти сюда за мной.
   Хуана, в свою очередь, пожала плечами.
   — Будто ты такая важная птица, — сказала она, издеваясь, — что каждый знает, где ты, не дожидаясь, пока ты объявишь это. Чего ты лжешь? Если бы твои враги, как ты говоришь, пришли бы за тобой сюда, кто же защитил бы тебя против них. Не твоя ли Богородица, как ее там, богородица язычников, собачья богородица, которая, наверно, спит с дьяволом!
   Кощунство возмутило Тома больше, чем это сделали бы двадцать оскорблений.
   — Молчи! — приказал он, сразу рассердясь. — Богородица эта, перед которой ты недостойна даже встать на колени, уж наверно стоит твоей цыганской Смуглянки, которая может спать с кем хочет, а все же не помешала тебе попасть в мои руки!
   Вне себя от этих слов, пленница так и подскочила на месте.
   — Сам молчи, нечестивец! — завопила она. — Моя Смуглянка спасла от тебя больше, чем меня саму: она спасла мою девственность, заставив тебя уважать ее, несмотря на всю твою силу и все твое распутство и несмотря на распутную поддержку твоей собственной Богородицы, богородицы развратной и непотребной.
   Оскорбление ударило Тома Трюбле, уже разъяренного, как курок ударяет в огниво заряженного мушкета. В тот же миг ярость самца буквально ослепила Тома Трюбле. И тогда-то он и потерял в одну минуту достижения трех месяцев. Действительно, Хуана, вызывающая и насмешливая, стояла перед ним, подбоченясь и сразу обретя все свое хладнокровие, тогда как Тома его потерял. Трюбле видел ее перед собой в позе женщины, ради вызова отдающейся и уверенной, что ее не посмеют взять. Задетый за живое, он решился. Он бросился на нее, как уже бросался два раза. И был так стремителен, что опрокинул ее на постель и упал на нее раньше, чем она успела опомниться. Но нелегко осилить сопротивляющуюся женщину, если только не употребляешь бесчеловечной жестокости. А Тома еще не дошел до этого, так как при первом же крике пленницы он ее выпустил, разжал пальцы, которыми давил нежный живот. А в такой битве самца против самки, тот, кто раз отступил, тот побежден. Выиграв одну отсрочку, Хуана сумела выиграть и другие. Крича, как будто с нее живьем сдирали кожу, как только она чувствовала, что положение ее становится опасным, она таким образом заставляла почти оцепеневшего любовника постепенно терять все достигнутые им преимущества. Исход такой борьбы не подлежал никакому сомнению. Через пять минут Тома поднялся разбитый наголову и отступил. Хуана, едва освободившись от сжимавших ее объятий, также поднялась и одновременно с Тома вскочила на ноги. Она испытала страх. Но победа вернула ей смелость, и она разразилась пронзительным смехом.
   — Я говорила! — закричала она. — Я говорила, что твоя Богородица, богородица подворотен и перекрестков, не одолеет моей Смуглянки из Макареньи» моей Смуглянки, которая сохранит мне мою девственность, так как я теперь же дала обет пожертвовать ей, как только вернусь в Сиудад-Реаль, платье из золотой парчи…
   Тома выходил уже из каюты. Услышав эти слова, он повернулся как ужаленный.
   — Клянусь Богом! — проворчал он, стиснув зубы. — Я беру обет и на свой счет! Аминь! Я сам заплачу за платье из золотой парчи для Смуглянки! Но Смуглянка на меня не рассердится, если, чтоб снять с нее мерку, я переменю ей сначала часовню?
   Хуана, раскрыв рот, оторопев, сразу прекратила свои издевательства.
   — А впрочем, — закричал Тома Трюбле, в свою очередь разражаясь смехом, — впрочем, если Смуглянка рассердится, то Богородица Больших Ворот сумеет испросить мне прощение…
   Дверь с шумом захлопнулась за ним.

VII

   В кабаке под вывеской «Танцующая черепаха», где в этот вечер выпивали Эдуард Бонни, по прозванию Краснобородый, Мэри Рэкэм, его любовница, венецианец Лоредан, флибустьер с Олерона, уроженец Дьеппа и много других авантюристов, — все люди известные, — Тома Трюбле, войдя внезапно, произвел сенсацию, так как, в противоположность обычному своему поведению, которое часто бывало резким, но все же оставалось спокойным, Тома Трюбле на этот раз шел воинственными шагами и бросал вокруг себя свирепые взгляды. Дойдя до скамейки, он скорее упал на нее, чем уселся; заметив кружку, только что наполненную вином, он схватил ее и опорожнил одним глотком, причем никому не пожелал хотя бы доброго вечера. Удивленные флибустьеры прервали собственное пьянство и молча разглядывали прибывшего.