И так мы шли всю дорогу, я и братья, все тринадцать долгих, мучительных и горьких миль, то поднимаясь в гору, то спускаясь в долину, не отставая от адона до ворот священного города - единственного города, который мы, евреи, называем своим, - Иерусалима.
   Как объяснить ощущение, которое испытывает еврей, когда он впервые видит Иерусалим? Другие народы живут в городах и смотрят вниз на окружающие деревни, - а мы живем в деревнях и смотрим на наш город. Даже и тогда, вы понимаете, мы были завоеванным народом, но не так, как позднее, когда евреев и все еврейское было решено стереть с лица земли навеки. Мы были просто под македонской пятой, в бесправии и бесславии, но нам, однако, дозволялось спокойно жить, пока мы сами не нарушали покоя. Мы не нужны были им как рабы, есть у них поговорка:
   "Сделай еврея рабом, и вскоре он станет твоим господином". Они зарились на наше добро: наше стекло, которое мы варили в печах на берегу Мертвого моря, нашу ливанскую замшу, нежную, как масло, и все-таки прочную, красную древесину нашего ароматного кедра, наши огромные сосуды с оливковым маслом, наши краски, наш папирус и наш пергамент, наше тонкое полотно и наши многократные урожаи, столь обильные, что никто не голодает даже в седьмой год, когда поля лежат под паром. Поэтому они облагали нас податями, обирали нас и обдирали нас, но пока оставляли нам видимость покоя и свободы.
   Так было в деревнях. В городе же все было иначе. И в тот день, когда еще мальчиком я вместе с моими братьями следом за отцом нашим, адоном, вошел в Иерусалим, я увидел первые признаки того, что называют эллинизацией. Город был подобен белой жемчужине - а может быть, теперь, много лет спустя, он вспоминается мне таким, - это был красивый, гордый, величественный город, его улицы поливали водой из огромных акведуков, доставлявших воду для Храма со времен, когда римляне и не мечтали о таких сооружениях; гордо вздымались к небу величавые башни, великолепной короной возвышался Храм. Но люди выглядели странно: гладко выбритые, с голыми ногами, как греки, и многие - обнаженные по пояс. Они насмешливо разглядывали нас.
   - Это что, евреи? - спросил я отца.
   - Это были евреи, - ответил отец достаточно громко, чтобы было слышно каждому за двадцать шагов, - а теперь это шваль.
   И мы двинулись дальше - адон ступал тем же твердым, размеренным шагом, каким он начал своя путь из Модиина, а мы, дети, чуть не падая от усталости, тащились за ним. Мы поднимались все выше и выше, мимо красивых белых домов, мимо греческого стадиона, где голые евреи метали диск или состязались в беге, мимо харчевен, мимо курилен гашиша, сквозь возбуждающую, шумную толпу размалеванных женщин с одной обнаженной грудью, торговцев-бедуинов, сводников, шлюх, арабов пустыни, греков, сирийцев, египтян, финикийцев и, разумеется, сновавших всюду спесивых и развязных македонских наемников - людей всех рас, всех цветов, которых объединяло только то, что их дело было убивать. За это им платили, за это их кормили и для этого вооружали.
   Нам, детям, город показался похожим на великолепный ковер; лишь много позднее мы стали различать подробности. Одна деталь была нам знакома - это наемники. Их мы знали и понимали. В остальном - это была ошеломляющая картина того, что случилось в течение одного поколения с евреями, пожелавшими обратиться в греков и превратившими свой священный город в дом блуда.
   И наконец, поднимаясь все выше, подошли мы к Храму и остановились, и адон произнес молитву. Левиты в белых одеждах, бородатые, как адон, поклонились ему и открыли тяжелые деревянные ворота.
   - И ты возлюбишь Господа, Бога своего, - произнес адон глубоким, звучным голосом, - ибо рабами были мы у фараона в Египте, но Господь Бог вывел нас оттуда, дабы мы построили Храм во славу Его...
   Нет, не о детстве своем я хочу вам рассказать, когда я, почти без определенной цели, погружаюсь в прошлое, желая собрать достаточно воспоминаний, чтобы понять самому, а может, и объяснить вам, почему еврей это еврей. Благословляй или проклинай его, - но он еврей. Я хочу поведать вам не о детстве, которое всегда остается чем-то неподвластным чувству времени, но о краткой, столь горестно краткой поре зрелости моих прославленных братьев. Однако, как говорится, одно порождает другое. Ребенком впервые попал я в Храм, и потом приходил я снова и снова, - и наконец в последний раз пришел я туда зрелым мужчиной.
   Если можно четко определить время наступления зрелости, - это пора, когда приходит конец иллюзиям. Позднее город предстал передо мною блудницей, а не волшебной громадой белых камней. Храм был всего лишь зданием, к тому же не очень красивым. А левиты в белых одеждах оказались совсем не помазанниками Бога, а грязным, трусливым сбродом. Зрелость не дается даром: утратив один мир, человек обретает другой, и ему приходится тщательно взвесить, чего этот новый мир стоит- пункт за пунктом, мера за мерой.
   Одна только Рут не изменилась в моих глазах. Все то, что я думал о ней, и то, что я чувствовал к ней в двенадцать лет, я думал и чувствовал и в восемнадцать, и в двадцать восемь. Я уже говорил, что мы приходили в Храм снова и снова, и наконец были там в последний раз, но за это время произошло много событий.
   Мы росли, мы мужали, в нас бурлила кровь: мы, мальчики, убили человека. А рядом была Рут. Она была дочерью Моше бен Аарона бен Шимъона, маленького, простого, работящего винодела, который жил в соседнем доме и трудился на своем винограднике в девятнадцать рядов лоз на склоне холма.
   Как все виноделы, он был в своем роде философ; в каком-то смысле мы все виноградари, народ сорока, как называют нас египтяне в своем рабовладельческом невежестве, завидуя тому, чего у них нет.
   Сорок - это черный виноград, крупный, как слива, мясистый и сочный. Весной он дает нам виноградный сок тирош, летом - вино, крепкий яин, а зимою он дает нам шехар - густой красный напиток, который дарует молодость старцам и мудрость глупцам. Римляне или греки назвали бы этот напиток вином, но что они знают о драгоценном керухиме - этом жидком золоте Фригии, красном, как кровь, или о нежно-розовой шароне из Саронской равнины, или о вине киши из Эфиопии, сладком и прозрачном, как вода, или о винах алунтит и иномилин, или о стелющейся виноградной лозе роголите?
   В нашей такой маленькой деревушке Моше бен Аарон изготовлял в своих двух глубоких каменных чанах до тридцати двух сортов вина, и когда напиток получался особенно хорошим, он посылал Рут с кувшином к адону. И Рут стояла подле стола, приоткрыв рот, обратив со страхом и волнением голубые глаза на адона, пока он наливал себе первый бокал.
   Мы пятеро тоже молчали и неподвижно стояли, разделяя ее волнение, и глядели на нее и адона. Как у нас часто говорят, вино - это вторая кровь Израиля, священный напиток, пьют ли его в седер (Седер - пасхальная трапеза.) или же купаются в нем, как любил делать ткач Левел. И адон не отказывался от участия в церемонии, раз представился случай.
   - От твоего отца, Моше бен Аарона бен Шимъона бен Эноха? - спрашивал адон. Он гордился тем, что назубок знал по меньшей мере семь поколение предков каждого жителя Модиина.
   Рут кивала. Позднее, уже через много лет, она мне призналась, какой страх и благоговение внушал ей адон.
   - Из нового урожая?
   Если случалось, что это была всего лишь медовая смесь или приправленный пряностями фруктовый напиток. Рут морщилась, как будто ей самой было совестно.
   - На суд и на радость адона, - с трудом выдавливая каждое слово, говорила она обычно, пугливо оглядываясь на дверь.
   Как она была прекрасна! Как она была красива! Рыжеволосая, с дивной золотистой кожей - и сердце готово было выпрыгнуть у меня из груди, и я мечтал о том дне, когда я перестану повиноваться адону и буду ее почитать и выполнять ее волю.
   Затем адон тщательно мыл свой хрустальный бокал, который принадлежал еще его деду и деду его деда. Наливал вино, разглядывал его на свет, произносил молитву: "...боре при хагефен!" Затем он выпивал бокал до дна и выносил приговор.
   - Передай мои поздравления Моше бен Аарону бен Шимъону бен Эноху бен Леви... - добавлял лишнего предка, если вино особенно нравилось ему, - доброе вино, благородное вино! Можешь сказать отцу, что лучшего вина не подавали к столу благословенного Давида бен Иессея.
   И после этого Рут быстро убегала.
   Но она всегда была с нами. Вместе с нами она плакала и страдала. Когда она и ее мать преодолели свой страх перед адоном, они стали готовить для нас, убирать наш дом и обшивать нас, как другие женщины в Модиине. Мы - народ, благословенный обильным потомством; но Моше бен Аарона обделил Господь, дав ему всего одного ребенка, да и то девочку. Пять сыновей Мататьягу заменили матери Рут детей, в которых ей было отказано. Для меня же Рут была благословением. Я любил ее, и я никогда не любил другой женщины.
   Так мы прожили наше бесконечно долгое детство под железной рукой и гордой властью нашего отца, адона, и вдруг детство оборвалось и кончилось навсегда. Когда мы поступали дурно, отец нас наказывал, как не наказывали никого из детей в деревне. И верьте мне, адон знал, как наказать. Однажды, когда Иегуде было девять лет (он уже тогда отличался невыразимой красотой и достоинством, которые сохранились до конца его дней, и уже тогда все его обожали, и когда он шел по деревне, предлагали ему самые отборные лакомства, сладости, пироги), так вот, в то время однажды Иегуда играл хрустальным бокалом отца и уронил его, и бокал разбился вдребезги.
   Когда это случилось, в доме были лишь он да я. Адон пахал в поле вместе с Иохананом, Ионатан и Эльазар тоже куда-то ушли, не помню куда, - а на полу блестели осколки чудесного старинного хрусталя, привезенного еще из Вавилона, когда наши предки вернулись из изгнания. Никогда не забуду, каким ужасом исказилось лицо Иегуды.
   - Шимъон, Шимъон! - закричал он, - Шимъон, он меня убьет! Шимъон, что мне делать? Что делать?
   - Перестань плакать!
   Но он не мог перестать плакать. Он плакал, как будто не бокал, а его сердце было разбито. И когда адон пришел, я сказал ему, как мог спокойнее, что это сделал я. Только один раз адон ударил меня, и тогда я впервые узнал, какая могучая сила была в руке старика: удар отбросил меня через всю комнату к стене. А Иегуда, который должен был кому-то исповедаться, признался во все Рут, и она пришла, когда я отлеживался па солнце во двора за домом, и наклонилась надо мной, поцеловала меня и прошептала:
   - Ах, добрый Шимъон бен Мататьягу, добрый, милый Шимъон!
   Не знаю, зачем я об этом пишу: ведь Иегуда тогда был еще ребенком, а я уже мужчиной (как мы понимаем зрелость), хотя по годам ненамного старше Иегуды; во всяком случае, в нашем детстве было не так много подобных событий, а в целом оно было мирным и приятным.
   Мы лежали на склонах холмов и следили за козами, считали в небе курчавые облака и удили рыбу в холодных ручьях. Однажды дошли мы до большого проезжего тракта, который тянется с севера на юг, и, залегши в придорожном кустарнике, смотрели, как двадцать тысяч македонских наемников, блестя доспехами, гордо шествовали мимо нас на войну с египтянами, а когда они, крадучись, возвращались назад, подчиняясь властному приказу Рима, мы взобрались на горные кручи и швыряли в них камнями. А однажды мы все пятеро целое утро шли и шли на запад, пока с высокой скалы не увидели бесконечный, сверкающий простор моря, голубого и нежного Средиземного моря, и по его гладкой поверхности мелькал белым пятнышком далекий парус. И Ионатан тогда сказал:
   - Когда-нибудь и я поеду туда, на запад...
   - Как ты поедешь?
   - На корабле.
   - Где же это видано, чтобы у евреев были корабли ?
   - У финикийцев есть корабли, - задумчиво сказал Ионатан, - и у греков тоже. Мы можем их захватить.
   Трое из нас засмеялись, но Иегуда не смеялся. Он стоял и смотрел на море; на его точеном лице только начал пробиваться рыжеватый пушок, а в глазах его было нечто, чего я никогда не замечал прежде.
   Ионатан был меньше всех нас. Даже когда он достиг полного роста, он был юркий и быстрый, как газель. Однажды он догнал дикую свинью, схватил ее и перерезал ей глотку. Иегуда в ярости ударил Ионатана по руке так, что тот выронил нож, и рука повисла, как плеть. Когда Ионатан кинулся на Иегуду, я их разнял.
   - Он убивает просто для того, чтобы убить! - в ярости крикнул Иегуда. Даже когда мясо нечисто, и есть его никто не будет.
   - Не смей бить своего брата! - сказал я медленно и строго.
   Но я выхватываю эти события из прошлого, которое было счастливым временем. Мы пятеро всегда были вместе, пять сыновей Мататьягу, адона; сперва мы росли, как волчата, а потом мы вместе работали, строили, играли, смеялись, иногда плакали; и загорали под лучами золотого солнца нашей страны.
   А затем мы убили человека. И кончилось наше долгое солнечное детство на древней-древней земле Израиля, в краю, текущем молоком и медом, в краю виноградников, смоковниц и полей ячменя и пшеницы, в краю, где наш плуг время от времени выворачивал из земли кости кого-то из наших предков, в краю долин, где пахотный слой бездонен, и горных террас, на которых цветут сады чудеснее даже, чем были когда-то знаменитые висячие сады в Вавилоне.
   Пришел конец развлечениям, дикой бездушной беготне, нашим играм на деревенской улице, нашему досугу, когда мы часами лежали в пахучей траве, и нашим скучным занятиям с учителем Левелом, который постоянно ворчал:
   - Вы что, хотите быть, как язычники, чтобы слово Божье раздавалось у вас в ушах, но вы никогда не могли бы разобрать его глазами?
   Пришел конец блужданию по сосновым лесам и заснеженным горным пещерам и силкам для ловли куропаток.
   Мы пролили кровь - и кончилось это время, у которого не было начала, и короткая, геройская зрелость моих братьев началась. О ней-то я и хотел рассказать. И еще дать ответ на загадку моего народа, чтобы даже римлянин мог понять нас - единственный из всех народов земли, живущий не под защитой городских стен и без наемников, которые бы за него сражались, и без Бога, которого можно было бы увидеть воочию.
   Вся холмистая страна от Модиина до Бет-Эля и до Иерихона и триста двадцать деревень были под властью наместника, настоящего кровососа и вымогателя. Наместника звали Перикл, и в жилах его текло очень мало греческой крови. А тот, в ком мало или вовсе нет греческой крови, - это обычно злейший эллинизатор, ибо он жаждет прослыть большим греком, чем сами греки. Кроме того, у Перикла было немного еврейской крови, и чтобы искупить этот недостаток, он давил тяжелее обычного.
   Все это происходило до того, как было решено, что земля наша станет еще лучше и мир выиграет, если евреев не будет вовсе. Дело Перикла было выжимать из нас все соки. С трехсот двадцати деревень он был обязан поставлять в казну Антиоха Эпифана - царя царей, как Антиох любил себя величать, - сто талантов серебра ежегодно. Это и так очень много для такой крохотной полоски земли, а Перикл захотел забирать себе по одному таланту на каждые два таланта, которые он поставлял царю. Для этого нужно было выжать из нас все соки, и Перикл выжимал, и каждый из четырехсот ублюдков-наемников, состоявших под его началом, выжимал еще кое-что для себя.
   Перикл был огромный, толстый и сильный человек, розовая кожа висела складками на его чисто выбритом лице, и было в нем больше бабьего, чем мужского. И когда в кедровых зарослях нашли тело Ашера, четырехлетнего сына Рувима бен Гада, с выпущенными внутренностями, разнесся слух - не знаю, справедливо ли, - что это дело рук Перикла. Во всяком случае, он творил многое другое, о чем мы шептались, а однажды Ионатан рассказал о Перикле такое, о чем даже и вспоминать не следует.
   На этот раз все началось с того, что, когда мы с Иегудой карабкались по склонам к небольшой долине, где Ионатан пас наших коз, мы вдруг услышали его крики.
   Мы понеслись вперед сломя голову и через несколько мгновений были в долине. Среди пасущихся коз Ионатан извивался в ручищах Перикла, а два сирийских наемника ухмылялись, развалившись на траве, небрежно бросив свое оружие.
   Все произошло очень быстро. Увидев нас, Перикл отпустил Ионатана, отступил на шаг, и тогда Иегуда с ножом в руке бросился на него. На Перикле был медный нагрудник, но Иегуда нанес греку два сильных удара снизу, и я помню, как был я ошеломлен, увидев красную струю крови.
   Наемники, казалось, двигались с непонятной медлительностью, и не успел один из них встать, как я ударил его в челюсть камнем величиной с его голову. Второй потянулся за своим копьем, споткнулся, встал на ноги и бросился бежать. В это время появился Эльазар, он с первого взгляда понял, что происходит, и кинулся за наемником. Догнав его в десять прыжков, Эльазар обхватил одной рукой его шею, а другой, схватив за нагрудник, рывком перебросил через себя. Эльазару тогда было только шестнадцать лет, но он уже был выше и сильнее всех в Модиине. Сириец с воплем шлепнулся оземь, а Эльазар, схватив копье, пронзил наемника насквозь. Все было кончено. Другой наемник лежал с размозженной головой, серые мозги были разбрызганы по земле, а Перикл плавал в луже крови.
   На поляне было трое мертвецов - и это мы их убили. Детство кончилось навсегда.
   Мы нашли адона и брата Иоханана - они строили террасу. Так издревле мы работаем на земле. Мы строим вертикальную стенку на склоне холма, а потом насыпаем землю, принося ее снизу в корзинах. С одной стороны стенки мы выкладываем желоб и водосбор, чтобы в нем накапливалась дождевая вода, и такой участок на террасе дает до пяти урожаев в год. Старик и мой брат Иоханан работали там на солнцепеке, их длинные полотняные штаны были закатаны до колен и вымазаны, а спины лоснились от пота. Адон сильными ударами тяжелого каменного молота пригонял и подравнивал камни в стенке на склоне. Заметив нас, он выпрямился и опустил молот.
   Ионатан все еще плакал. Иегуда был бледен, как полотно, а Эльазар снова превратился в мальчишку - напуганного мальчишку, который впервые в жизни убил человека, - непростительный и безусловный грех. Я рассказал адону обо всем.
   - Ты уверен, что они мертвы? - медленно спросил адон, потирая рукоятку молота, и его длинная рыжая борода горела на голой груди.
   - Они мертвы.
   - Ионатан бен Мататьягу, - сказал адон, и Ионатан взглянул на отца. Вытри слезы. Или ты девчонка, что размазываешь на себе слезы? Издох пес - так стоит ли из-за этого плакать? Где их трупы ?
   - Мы оставили их там, в долине, - ответил я.
   - Оставили там? Ты дурак! Шимъон - ты дурак!
   - Но кахан.... - начал я.
   Я хотел напомнить отцу про закон, который запрещает кахану дотрагиваться до мертвеца, но отец уже ушел вперед, и мы последовали за ним. Когда мы пришли на поляну, где совершилось убийство, отец, не говоря ни слова, взвалил труп Перикла на плечи. Мы взяли два других трупа и следом за отцом понесли их назад, туда, где он и Иоханан строили террасу. Собственными руками отец снял с Перикла и с наемников доспехи и оружие.
   - Возвращайся назад и следи за козами, - сказал он Ионатану, - вытри глаза.
   Неожиданно он обнял Ионатана и прижал его к себе, укачивая, как ребенка, и поцеловал в лоб. Ионатан снова заплакал, и отец сказал неожиданно резко:
   - Не смей плакать - слышишь? Никогда!
   Никогда!
   Никто нас не видел. Мы незаметно сложили трупы у внутренней стороны только что построенной стенки, забросали их землей, а потом работали до позднего вечера, пока терраса не была закончена. Когда мы бросили на террасу последнюю корзину земли, адон сказал:
   - Спите вечно, спите глубоким сном! Да простит Господь Бог еврея, пролившего кровь, и кахана, прикоснувшегося к трупу, и да вырвет Он из ваших сердец алчность, приведшую вас в нашу страну, и да освободит Он нашу землю от всякой мерзости, подобной вам!
   И, повернувшись к нам, он добавил:
   - Скажите: аминь!
   - Аминь! - повторили мы.
   - Аминь! - сказал адон.
   Мы накинули плащи. Ионатан пришел с козами, и вместе с ними мы вернулись в Модиин. Иегуда нес доспехи и оружие, завернутые в листья и траву.
   А вечером, после ужина, сидели мы за столом у единственного светильника, и адон говорил с нами. Со старомодной торжественностью обращался он ко всем по очереди, прибавляя к имени каждого из нас имена трех наших предков:
   - К вам, сыновья мои, - к тебе, Иоханан бен Мататьягу бен Иоханан бен Шимъон, к тебе, Шимъон бен Мататьягу бен Иоханан бен Шимъон, к тебе, Иегуда бен Мататьягу бен Иоханан бен Шимъон, к тебе, Эльазар бен Мататьягу бен Иоханан бен Шимъон, к тебе, Ионатан бен Мататьягу бен Иоханан бен Шимъон, - к вам, пятеро сыновей моих, которые поддерживали меня в моем одиночестве и моей скорби, которые утешали меня в моей старости, которые испытали тяжесть моей руки и силу моего гнева,
   - К вам обращаюсь, как равный среди вас, ибо для того, кто нарушил Господню заповедь, нет пути назад. Безгрешны были мы, теперь мы не безгрешны. Сказано: не убий, - мы же совершили убийство. Цену свободы, которая издревле платится кровью, мы взыскали, как Моше, и Иошея (Моше, Иошеа - Моисей, Осия.) и Гидеон. Отныне мы будем просить не о прощении, а только о силе - только о силе.
   Он замолчал, и вдруг стало ясно, что он уже стар - глубокие морщины избороздили его лицо, в бледно-серых глазах застыла печаль; это был просто старый еврей, желающий лишь того, чего желают все евреи: мирно и спокойно жить на земле, в которой лежат их предки.
   Неуверенно и тревожно переводил он взгляд с одного лица на другое, и кто знает, какими он нас видел - длинное, скуластое, грустное лицо Иоханана, самого старшего; мои простые, почти уродливые черты; высокого, красивого Иегуду с чистой смуглой кожей, с каштановыми завитками бородки; широколицего, ребячливого, доброго Эльазара, сильного, как Шимшон (Шимшон - Самсон.) и еще более простодушного, ждущего распоряжений от меня, или от Иегуды, или от Иоханана; Ионатана, такого маленького по сравнению с остальными. Адон был весь, как лезвие ножа - сдержанно-страстный, с безграничной жаждой какого-то неведомого служения. Пять сыновей, пять братьев...
   - Возложите ваши руки на мои! - неожиданно приказал отец и положил на стол свои большие, сухие ладони, и мы положили на его руки свои руки, склонившись друг к другу. И я никогда не забуду, как мы, чуть не касаясь лбами, дышали друг другу в лицо.
   - Заключите со мной договор, - продолжал отец почти просительным тоном. С тех пор как Каин убил Авеля, между братьями бывали ненависть, и ревность, и раздоры. Заключите же со мной договор, что ваши руки всегда будут вместе и что вы будете готовы жизнь положить друг за друга.
   - Аминь! Да будет так, - прошептали мы.
   - Да будет так! - сказал адон.
   Брат мой Иоханан женился. Я отлично помню, когда он женился, ибо то был последний день передышки - на следующий день приехал Апелл, чтобы стать наместником вместо Перикла. Иоханан женился на простой и красивой девушке по имени Сарра, дочери Мелеха бен Аарона, который делал младенцам обрезание и выращивал самые сладкие и крупные фиги в Модиине.
   Сарру называли "самым сладким плодом отцовского сада", и столь велика была гордость Модиина, что восемь из двенадцати рабов деревни были на радостях отпущены на свободу задолго до истечения семилетнего срока, после которого они могли на это претендовать. В этот день ко всем жителям Модиина съехались родственники, некоторые приехали даже из Иерихона, - ибо, если на то пошло, разве найдется в Иудее человек, у которого нет где-нибудь родственников?
   Были заколоты сорок ягнят, н над ними хлопотали повара. Зелах (Зелах благовония.) наполнил своим запахом всю долину, и на каждом очаге дымились горки с пряным, острым соусом меркаа. Зарезали множество цыплят, их распотрошили, начинили хлебом и мясом, вымоченным в трех сортах старого вина и жарили в общей печи. Я так живо об этом всем вспоминаю, потому что в тот день для меня завершилась целая жизнь. На столах, точно из рога изобилия, громоздились виноград, фиги, яблоки, огурцы, арбузы, капуста, репа. Высокими столбами были сложены золотистые краюхи свежеиспеченного хлеба, плоские и золотистые, словно диски, в метании которых греки состязаются на своих стадионах, и в течение дня эти хлебные столбы становились все ниже и ниже, а хлеб обмакивали в ароматное оливковое масло и ели.
   Четырежды в тот день танцевали левиты, а девушки, еще не нашедшие мужей, играли на свирелях и пели: "Когда мой суженый придет? Когда придет смелый жених?" А затем, на лугу за околицей, сцепивши руки, кружились они в свадебном хороводе, и мужчины, притопывая, хлопали в такт в ладоши.
   А после танца я нашел Рут. Я был на два года моложе Иоханана, и я знал, что я ей скажу. Я нашел ее во дворе в объятиях Иегуды.
   Я, кажется, ищу и ищу, за что бы мне упрекнуть Иегуду, - его, который в глазах всех был всегда безупречен. Если кого и следует упрекать - за нерешительность, робость и страх - так меня, а не Иегуду. Я, Шимъон, длиннорукий, широколицый, уродливый, в двадцать лет уже лысеющий, медлительный в движениях и почти столь же тугодумный - я, Шимъон, хорошо помнил, как мы возложили руки на руки друг друга, но никто из братьев не знал, что я - да простит мне Господь! - был полон такой ненависти, что ушел из Модиина, от веселья и возлияний, от плясок и песен, и много часов бродил в уже наступившей тьме. И у меня возникла мысль - мысль, за которую нет прощения, - что я способен убить брата, собственную плоть и кровь. И наконец, в глубокой ночи, я вернулся назад. Около нашего дома стоял адон, и он спросил меня: