И наконец мы пришли.
   Адон еще дома разорвал на себе одежду и сотворил молитву за души усопших, и потому теперь он даже не изменился в лице и не убавил шага, когда мы вступили в разоренный, разрушенный, разграбленный город, который некогда был гордым Иерусалимом.
   Город был не просто разрушен - он был разрушен варварски, издевательски, с особой глумливостью. Над стенами высились бесконечные ряды пик, на которые были насажены отрубленные головы евреев.
   Весь город был пропитан зловонием разлагающихся трупов, которые никто не убирал, на мостовых - огромные пятна запекшейся крови. На улицах валялись обломки табуретов, столов, кроватей, посуды - все это было выброшено из окон и с балконов. Повсюду торчали обугленные остовы сожженных домов, там и сям попадались отрубленная рука или нога, разлагающиеся и облепленные мухами. По городу бегали псы, и порою проходила мимо группа наемников, подозрительно косясь на нас, но не трогая. Если не считать их, то город был пуст.
   И в этот день, как и в тот раз, когда мы впервые вошли в славный город Давида, мы поднимались по улице все вверх и вверх, пока не подошли к Храму. Храм все еще стоял, а за ним виднелась и Акра - огромная каменная крепость, построенная македонцами под казарму для своих войск. Акра не пострадала скорее наоборот: ее укрепили добавочными стенами и опорами, и вокруг нее оживленно суетились солдаты. Но с Храмом расправились так же дико, как с городом. Величественные деревянные ворота сгорели, драгоценные украшения были содраны, отполированные стены размалеваны непристойными фаллическими символами и рисунками, изображавшими мужчин и женщин, совокупляющихся с животными, - все это, чтобы мы могли лучше узнать, оценить и понять величие греческой цивилизации.
   У ворот все еще стояли левиты, - по крайней мере, одеты они были, как левиты. Когда мы приблизились, они сделали движение, чтобы остановить нас, но, узнав Мататьягу и увидев его лицо, они отступили, и мы прошли мимо них.
   Мы вошли в Святая Святых, внутреннюю обитель Бога, где обычно лежат священные хлебы и горят семисвечники. Там воняло, как на бойне. Алтарь был измазан кровью и свиная голова глазницами вперилась в нас. По одну сторону от алтаря стояла большая чаша с куском свинины, по другую, на полу, валялись свиные внутренности.
   В дверях Мататьягу на мгновение остановился, затем вступил внутрь. И впервые в жизни я полностью осознал, что за человек отец мой, адон. Он сам был Храмом, и Храм - это был он. Евреи в Риме, или Александрии, или в Вавилоне обращаются в сторону Храма, когда они молятся; и все же Храм для них - это в лучшем случае только слово или же образ. Они живут и живут себе, и большинство из них умирает, так ни разу в жизни и не увидев Храма. Но было ли такое время, когда адон не видел Храма, не ходил в Храм, не молился в Храме? Он был каханом. Малейшая щербинка в стене Храма была шрамом на его теле. Так какими словами могу я выразить то, что он ощутил, увидев свиную голову на алтаре?
   Но он не дрогнул. Он подошел к алтарю и стал там, в этой мерзости. Мы подошли следом, и Иегуда уже занес было руку, чтобы сбросить свиную голову.
   - Оставь! - сказал адон спокойно. Иоханан вполголоса начал читать молитву по усопшим, но адон оборвал его:
   - Замолчи! Разве можно здесь молиться за мертвых! ?
   Минуты проходили, а он все стоял спиной к нам. Наконец он повернулся очень медленно, - и меня поразило, как бесстрастно было его лицо. Плащ его распахнулся и чистый солнечный свет, пробиваясь сквозь неплотную крышу, играл на его светлой шелковой рубахе. Его борода и длинные волосы были почти совсем седые. Спокойно взглянул он на нас, переводя взгляд с одного лица на другое, как если бы он безмолвно, но уверенно искал чего-то, что должно быть найдено. И наконец он остановил свой взгляд на Иегуде.
   - Сын мой, - сказал он мягко.
   - Да, отец, - ответил Иегуда.
   - Когда ты будешь чистить это место, чисти его хорошо.
   - Да, отец, - прошептал Иегуда.
   - Трижды помой его щелоком, как велит Закон. Трижды - золой. И трижды холодным, чистым песком с Иордана.
   - Да, отец, - еле слышно промолвил Иегуда, и в глазах его были слезы.
   - И еще трижды холодной водой, чисто в тщательно.
   - Да, отец.
   Затем адон подошел к Иоханану и поцеловал его в губы. Затем он поцеловал меня, затем Иегуду, затем Эльазара, затем Ионатана. Потом он сказал:
   - Больше нам здесь нечего делать. Идемте домой. Мы пошли прочь от Храма, но у ворот адон помедлил, схватил за локоть одного из левитов, притянул к себе и спросил:
   - Где ты живешь?
   - В Акре, - отшатнувшись, ответил левит.
   - Есть там и другие евреи?
   - Да.
   - Сколько?
   - Тысячи две.
   Богатые люди? - спросил адон. - Люди, у которых есть собственность? Образованные люди?
   - Да, образованные люди, - ответил левит.
   - Островок западной культуры! - спокойно сказал адон. - Клочок Афин на еврейской земле. Так, что ли? Левит кивнул, не зная, как понять учтивость адона.
   - Друзья царя царей?
   - Да, - сказал левит, - друзья царя царей.
   - Великолепно! Там, за толстыми стенами, они в безопасности: десять тысяч наемников защищают их от ярости неблаговоспитанного народа. И там же первосвященник Менелай ?
   - Да, да.
   - Так передай Менелаю, что Мататьягу бен Иоханан бен Шимъон из Модиина был здесь и любовался великолепием цивилизации; и скажи ему, что я привел сюда пятерых моих сыновей. Скажи ему, что когда-нибудь мы еще вернемся сюда.
   И мы двинулись обратно в Модиин.
   Часть вторая
   ЮНОША-МАККАВЕЙ
   Если ты не еврей, а, как принято у нас говорить, один из нохри чужеземец, то как объяснить тебе, что мы, евреи, имеем в виду, когда произносим слово "Маккавей" ?
   Это старое-старое слово на языке народа, который так благоговейно относится к словам.
   Мы - народ Книги, народ Слова и народ Закона. А в самом законе написано: "Не должен ты иметь раба и держать его в невежестве".
   В мире очень немногие умеют читать и писать, а у нас даже простой водонос читает и пишет; слово для нас - это нечто, к чему не следует относиться пренебрежительно или бездумно.
   "Маккавей" - это старое-престарое слово, странное слово; и при этом перечтите хоть все пять книг Моисеевых и остальные творения древних времен, вы не отыщите в них слова "Маккавей". Оно нигде не записано.
   Такова суть этого слова: оно - не титул, который может себе присвоить человек, оно, как дар, которым награждает только народ.
   Во времена моего отца, и во времена его отца, и во времена его деда не было на нашей земле ни одного человека, которого бы нарекли Маккавеем. Но потолкуйте с учеными стариками о Гидеоне, и они назовут его не по имени Гидеон бен Иоав, но почтительно и смиренно они будут называть его Маккавеем. Но много ли было таких, как Гидеон? Маккавеем не называют ни Давида, ни даже Моисея, который встречался лицом к лицу с Богом, но так называют Иехезкию бен Ахаза и еще, может быть, об одном или двух говорят: "Это были Маккавеи".
   Это не такое слово, как, скажем, слова "мелех", (Мелех - царь.) или "адон", или даже "рабби", что означает "мой господин", но в странном и особо уважительном смысле, который нелегко объяснить. Маккавей - никому не господин, ему никто не слуга и не раб. Редко-редко, единожды за много поколений среди людей рождается человек, который - из них, и с ними, и живет ради них; и такого вот человека люди зовут Маккавеем, ибо любят его. Одни говорят, что сперва это слово звучало "макевет", что означает "молот", а другие утверждают, что некогда это слово означало "уничтожить", ибо тот, кто носил имя Маккавей, уничтожал врагов своего народа. Но я знаю только, что слово это несхоже ни с одним словом нашего языка, - это почетное звание, которого удостоились очень немногие, - и я знаю очень немногих, кто достоин был бы носить это имя.
   Рабби Рагеш сказал, что есть лишь один такой человек - и его-то он и нарек Маккавеем.
   Мы вернулись из Иерусалима в Модиин, отгороженный от мира крутыми горными склонами, окружающими нашу долину. В горах любая долина - это оазис, где не слышно стонов тех, кто страдает; где время неспешно ползет, измеряемое рассветами и закатами, пятью урожаями, снимаемыми в год, вызреванием злаков и жатвами, уборочными днями, когда мы сеем хлеб и сажаем рассаду и когда мы убираем плоды. И все-таки что-то здесь изменилось, и каждый день был последним днем.
   Как-то раз я вернулся с поля с мотыгой в руке, покрытый грязью и потом, босой, в закатанных до колен штанах. Я увидел, что адон вынимает меч из кувшина с оливковым маслом. Иегуда стоял у окна, одетый по-дорожному, как одеваются для трудного путешествия по холмам: в тяжелых, грубых сандалиях, в широком полосатом плаще, перехваченном толстым поясом. На столе лежала краюхи хлеба, изюм и сушеные фиги. Я поглядел на отца, потом на Иегуду, но никто из них не промолвил ни слова. Я подошел к рукомойнику, помылся, и пока я вытирал лицо, с заднего двора вошел Эльазар, держа в руках лук Иегуды, закопанный некогда за домом, и связку стрел.
   - Вот, - сказал он, вручая все это Иегуде. - И еще раз прошу тебя: позволь мне пойти с тобой.
   - Нет! - отрезал Иегуда. Адон вытирал меч.
   - Меч будет мешать тебе идти, сын мой, - сказал адон, - ты же не привык носить меч.
   - Многому еще мне придется научиться, - ответил Иегуда. - Меч - это, наверно, не самое трудное. Принеси мне ножны, - обратился он к Эльазару.
   - Куда ты идешь? - спросил я.
   - Не знаю.
   - Куда он идет? - спросил я отца. Старик покачал головой. Иегуда снял тетиву, смотал ее в клубок и положил в сумку.
   Короткий лук и стрелы он спрятал под плащом.
   - Отвечай! - сказал я сердито. - Я спросил, куда ты идешь.
   - Я уже сказал, что не знаю.
   - Кто же знает?
   - Я иду в горы, - сказал Иегуда, помедлив. - Пройду по деревням. Потолкую с людьми и узнаю, что у них на уме.
   - Зачем тебе это?
   - Чтобы понять, чего от них можно ждать.
   - И чего же, по-твоему, от них можно ждать?
   - Не знаю. Поэтому-то я и иду.
   Я сел на лавку у стола. Эльазар вернулся с ножнами, Иегуда взял, вложил в них меч и приладил под плащом. Он действовал как бы машинально, почти бессознательно, и это меня раздражало, и в то же время я не мог не восхищаться его величественным видом - ловко стянутым плащом, силой его плотного, крепко сбитого тела, его горделивой осанкой, его коротко стриженной каштановой бородкой и длинными волосами, ниспадавшими до плеч из-под круглой шапочки. Я наблюдал за ним и думал о том, что же он все-таки решил делать. А в это время вошел Ионатан вместе с Рут. Иегуда и Рут вместе вышли через заднюю дверь и вскоре вернулись.
   - Я иду с тобой, - сказал я наконец.
   - Я хочу пойти один, - ответил Иегуда. Спорить с ним было бесполезно и невозможно: в нем было что-то, что сразу без споров отметало все возражения. Вошел Иоханан. Теперь мы все были вместе. Иегуда поцеловал всех и сделал мне знак выйти с ним вместе из дому.
   Когда мы вышли, он несколько мгновений смотрел на меня, а затем обнял. Как всегда бывало в таких случаях, от моей горечи и досады не осталось и следа.
   - Будь настороже, - сказал мне Иегуда.
   -- Настороже? Чего ты опасаешься?
   - Не знаю, Шимъон... Не знаю... Я стараюсь что-то увидеть во тьме. Береги их.
   Дни тянулись, и каждый следующий день был хуже предыдущего - не намного, но хуже. В небольшой деревушке Гумад, всего лишь в часе ходьбы от Модиина, наемники Апелла вырезали всю семью за то, что за стропилами в их доме нашли три стрелы.
   Главу семьи Вениамина бен Халева распяли. Это было у нас новостью, перенятой Антиохом, царем царей, на западе. Вениамин бен Халев был прибит гвоздями к двери своего дома и провисел так весь день, а наемники слонялись вокруг, прислушиваясь к его стонами, и довольно ухмылялись. Затем, через день или два, в Зоре - деревушке к югу от нас - изнасиловали трех девушек; житель деревни, который попытался вступиться за них, был убит. В Галилее, в Самарии, в Финикии, где евреи жили в городах среди неевреев, было еще хуже, и рассказы, один другого ужаснее, о том, что творилось в тех краях, все чаще доходили до нас в Иудею.
   И все же, как это ни странно, жизнь в Модиине шла своим чередом, почти как всегда. Мы снимали урожаи; мы молотили пшеницу и сушили плоды; рождались дети и умирали старики; мы выжимали оливковое масло и по вечерам сидели за столом после ужина, вспоминая о лучших днях и ожидая еще худших. Мы пели наши старинные песни и слушали рассказы стариков.
   Прошло четыре дня после ухода Иегуды, и в вечерний час дюжина жителей нашей деревни сидела за столом Мататьягу и пили вино, кололи орехи, ели изюм и говорили о том, что сейчас больше всего тревожило нас, - о том, как трудно жить под чужеземным игом.
   Мы - народ, которому выпало на долю слишком много страданий, - мы научились смеяться даже над своими бедами, без этого мы давно бы уже погибли. Помню, в тот вечер Шимъон бен Лазар рассказывал давно известную историю о трех мудрых шутах Антиоха - одну из тех горьких и страшных историй, каких так много в книгах порабощенных народов, - но я не вслушивался в слова Шимъона бен Лазара, ибо во все глаза смотрел на Рут.
   Она сидела рядом со своей матерью, как всегда гордо н настороженно подняв голову, будто внимательно слушая (помоги мне Боже, я был уверен, что думает она об Иегуде). Огонек плошки бросал на нее косой свет, и лицо ее отливало бронзой. Как ясно я помню ее в тот вечер - наклон головы, тени под скулами, ее вьющиеся локоны, - женщину, которую я давно знал. Для кого еще существовала она, как не для Иегуды? Кто еще мог быть рядом с ней и выглядеть достойные ее, и лицом, и осанкой, и душою быть настоящим каханом?
   И тогда-то снаружи заблеял козел, и я выскользнул из дома, полагая, что горный шакал забрался в загон для скота, - выскользнул незаметно, чтобы не помешать рассказчику. Я вышел, пересек двор и направился вверх по склону к каменной ограде загона. Оказалось, что это не козел: два барана сцепились рогами, и один из них вопил от боли. Я разнял их. Вечер был так свеж и приятен, и так ясно сияла круглая луна, что мне не хотелось возвращаться в дом. Я сел под оливковым деревом и смотрел на луну и вдыхал чистый ветерок с моря.
   Как видно, прошло с полчаса, а я все сидел, и вдруг я услышал, как кто-то зовет:
   - Шимъон! Шимъон!
   - Кто зовет Шимъона? - спросил я, хотя уже понял, кто это, и сердце мое чуть не выпрыгнуло из груди, и руки вдруг сделали липкими.
   - "Безумец сидит в ночи, - сказала Рут, выходя из-за угла загона и повторяя слова старинной песенки, - и грезит о девчонке..." Тебе скучно, Шимъон ?
   - Я подумал, что в загон забрался шакал. Тебе нельзя сидеть тут со мной.
   - Почему?
   Она остановилась надо мной, лукаво улыбаясь и теребя пальцами босых ног ремешки моих сандалий.
   - Почему мне нельзя посидеть тут с тобой, Шимъон, если ты пришел сюда, чтобы спасти козла от шакала? А если бы это был не шакал, а лев - вроде льва, которого встретил Давид?
   - Уже триста лет как перевелись львы в Иудее, - сказал я тихо.
   - А ты никогда не улыбаешься, правда? И ничто тебя не смешит, а, Шимъон бен Мататьягу ? Ты самый несчастный человек в Модиине и, наверно, во всей Иудее, и даже во всем мире. Я бы отдала несколько лет жизни, чтобы у меня из-за спины вдруг выскочил лев и проглотил тебя.
   - Едва ли это случится, - сказал я.
   - Если ты расстелишь свой плащ, я бы охотно посидела тут с тобой, засмеялась она.
   Покачав головой, я разостлал на земле свой плащ, и она примостилась подле меня. Она явно ждала, чтобы я заговорил, а не знал, что сказать, и мы сидели молча, а луна взбиралась все выше и выше на небо, и лунный свет заливал серебром холмы Иудеи. И наконец Рут сказала;
   - Когда-то я нравилась тебе, Шимъон, - или мне это только казалось?
   Я с изумлением уставился на нее.
   - Или мне это только казалось, долго казалось, - размышляла она вслух. Приходя в дом Мататьягу, я спрашивала себя: "А будет ли там Шимъон, и поглядит ли он на меня? Улыбнется ли он мне? Заговорит ли со мной? Возьмет ли меня за руку?"
   Задыхаясь от гнева и обиды, я мог лишь сказать:
   - А ведь всего четыре дня, как ушел Иегуда.
   - Что ? - с удивлением переспросила она.
   - Ты же слышала, что я сказал.
   - Шимъон, да что мне до Иегуды? Шимъон, что с тобой? Что я тебе сделала? Ты стал каменным, ледяным - и не только со мной, но и со своим отцом, и с Иегудой!
   - Ты думаешь, это без причины?
   - Я не знаю, что у тебя за причина, Шимъон.
   - А когда ты вышла вместе с Иегудой перед тем как он ушел из дому...
   - Я не люблю Иегуду, - устало сказала Рут.
   - Он это знает?
   - Он это знает.
   Я беспомощно покачал головой.
   - Он любит тебя, - сказал я. - Я это знаю. Я знаю Иегуду, я знаю каждое его движение, каждый взгляд, каждую мысль. Он всегда получал, что хотел. Я знаю это его проклятое, дьявольское смирение...
   - Потому-то ты и ненавидишь его?
   - Я вовсе не ненавижу его.
   Она взяла мои руки, положила себе на колени и стала нежно их гладить, повторяя:
   - Шимъон, Шимъон! Шимъон бен Мататьягу, Шимъон из Модиина. О, много у меня имен для тебя! Мой Шимъон, мой милый, мой чудной, мой прекрасный, мой мудрый и нелепый Шимъон!
   Да ведь это всегда был ты и никто другой, только ты, Шимъон! И я мечтала, что Шимъон, может быть, когда-нибудь полюбит меня - нет, даже не полюбит, а просто будет рядом со мной, будет иногда хоть глядеть на меня, хоть говорить со мной. И даже этого мне не дождаться, а, Шимъон?
   - А Иегуда любит тебя.
   - Шимъон, ты что, всю жизнь будешь жить одним лишь Иегудой? Есть ли для тебя еще кто-нибудь на свете, кроме него, Ионатана и Эльазара, да еще Иоханана? Что у тебя за чувство вины перед ними? Иегуда обнял меня, и я его пожалела. Но я ему не принадлежу. Никому я не принадлежу, Шимъон бен Мататьягу, я могу принадлежать только одному.
   - Ты пожалела его? - прошептал я. - Ты пожалела Иегуду?
   - Шимъон, да, я пожалела его, пойми!
   - Нет, - сказал я, - нет...
   Она сидела в лунном свете рядом со мной, и как я могу рассказать, чем была она для меня и какова она была в ту минуту? Я обнял ее, и мы укутались в мой плащ. Потом мы легли там, в темноте, под оливковым деревом...
   А потом мы бродили ночью, взявшись за руки, карабкались по террасам - с одной на другую, пока наконец не взобрались на самую вершину холма, где гулял ветер и воздух был свежий и благоуханный - я, Шимъон, и эта женщина, которая согнала с меня страх перед будущим, перед смертью, бедствием и унынием. Она помогла мне понять, что я живу так, как никогда не жил прежде, что я, сын Мататьягу, молод, горд и силен, и во мне смешались слезы и смех.
   - И я должна была добиваться твоей любви, - сказала она. - Я должна была умолять и просить, чтобы ты обнял меня.
   - Нет, нет.
   - Да, я должна была...
   - Нет, нет, дорогая, потому что я помню. Я помню, как однажды я разбил колено, и ты мне промыла рану и перевязала ее, и я сказал себе, что ради тебя я готов покорить весь мир и принести его тебе.
   - В Модиин?
   - Да, в Модиин. А когда ты приходила к адону с вином...
   - Как-то раз я его пролила.
   - Я тогда очень огорчился. А когда ты заплакала, у меня все словно перевернулось внутри.
   - А когда тебя ударил отец из-за того, что Иегуда разбил хрустальный бокал, я плакала о моем Шимъоне, о моем прекрасном, нежном, очень добром Шимъоне.
   - Не вспоминай об этом.
   - Почему? Почему, Шимъон? Шимъон, я тебя люблю. Тебя, мужчину. Когда-то я любила мальчика, а теперь я люблю мужчину.
   А когда мы расстались, я мог думать лишь об одном: что я скажу Иегуде?
   Я прожил четыре недели острого счастья. Все это скоро перестало быть тайной: в таком местечке, как наш Модиин, где половина жителей друг с другом так или иначе в родстве, невозможно сберечь что-то в тайне, и каждому, кто видел, как Рут глядит на меня или я на нее, сразу все становилось ясно.
   Трудно описать эти четыре недели, но я должен это сделать, чтобы вы поняли, что случилось потом со мною, Шимъоном, и с моими четырьмя братьями особенно с тем из них, кого первого назвали Маккавеем.
   Мне сдается, что евреи - это чужие в нашем земном мире, чужеземцы, которым дано в нем прожить какое-то время, считая каждый свой день последним днем. Мы связаны между собой узами, которые крепче железа, и мы почитаем священным многое из того, что вовсе не свято для всех остальных народов.
   Но более всего для нас священна сама жизнь, и самым страшным преступлением мы считаем то, что у других народов в порядке вещей, - самоубийство; из-за того, что жизнь для нас так необъяснимо священна, наше отношение к любви почти молитвенное. И когда мы отдаем кому-нибудь сердце, мы отдаем его без остатка.
   Так было с Рут и со мной. Мы стали одно целое. Не знаю, что в те дни думал адон. Я жил, и мое сердце пело свою собственную песню. Не знаю, осуждал ли он меня, зная - и я сам часто об этом думал, - что я наношу удар Иегуде.
   Рут была моей, и весь мир был моим. Мы бродили по холмам и лежали в благоуханной траве под кедрами. Мы переходили босиком вброд через чистый ручеек Тувел и отдыхали, присматривая за пасущимися козами.
   Это было безмятежное время. Урожай был собран, а сев еще не начинался, так что с работой, которая должна была на меня навалиться теперь, когда не было Иегуды, можно было еще повременить. Иоханан и Ионатан проводили много времени в синагоге - большом старом каменном здании, которое днем служило школой, по вечерам - местом сельских сходок, а на восходе и закате солнца - молитвенным домом. Иоханан и Ионатан корпели над старинными свитками, мне же, когда сияло солнце и пели птицы и мое сердце пело в ответ им, было не до ученой премудрости. Я был влюблен, и каждый час, который я проводил без Рут, казался мне бесконечным и мрачным.
   Тогда-то мы по-настоящему узнали друг друга. Она побудила меня разобраться в себе, оценить свои поступки и осмыслить то подспудное и горькое, что стояло между мной и Иегудой. Как хорошо она меня знала, эта высокая и прекрасная женщина! И как мало я ее знал! Я помню, как однажды я заговорил с ней об Иегуде - больше я уже никогда не заговаривал о нем, - и она чуть не в ярости повернулась ко мне:
   - Ты сказал, что ты знаешь Иегуду, но ты его не знаешь! И меня ты не знаешь! Я для тебя - словно неживой человек!
   Я посмотрел на нее - длинноногую, высокогрудую, царственно величественную, - на нее, которая для меня была более живым человеком, чем кто-либо на свете.
   - Что это у тебя, как в древности, что ли? - спросила она. - Тогда у мужчин было десять жен и десять наложниц, и если рождалась девочка, то ее имя даже не записывали в книги. Если у меня родится дочь...
   - У тебя?
   - Если у меня родится дочь, - сказала Рут, - будет ли она тебе дочерью?
   - Если у тебя родится дочь, - сказал я.
   - Шимъон, Шимъон! Чего ты боишься? Иегуда прекрасный человек, великий человек, и ты - тоже. Я всегда это знала. Когда я приходила к вам в дом, я приходила в дом Мататьягу и его сыновей, и для меня не было другого такого дома. Шимъон, ты хочешь, чтобы я стала перед тобой на колени?
   - Дорогая моя...
   - Шимъон, когда ты хорошо поймешь меня, то больше не будешь бояться, я тебе обещаю. Ради тебя я буду сильной, Шимъон. Наступают трудные времена, я это знаю, и я знаю, где должны быть сыновья адона. Но ради тебя, Шимъон, я сумею быть сильной. У нас впереди еще долгая-долгая жизнь. И она еще будет такой же, как раньше, - и наступит на солнечной земле мир и покой.
   Она любила нашу землю так, как любил я, как могут евреи любить землю и плоды земли. Чрево Рут не бесплодно, и я верил, что будут у нас дочери и сыновья, которые наследуют мне - и старое семя даст новые всходы.
   И я сказал адону, что через месяц мы поженимся.
   - Ты мужчина, - сказал адон, - и в том возрасте, когда люди могут жениться. Зачем ты говоришь мне об этом?
   - Потому что ты мой отец, и я хочу твоего благословения.
   - Но ты не спросил меня заранее.
   - Мы любим друг друга.
   - Где твой брат? - спросил адон.
   - Разве это я отослал его прочь? Разве он сказал мне, куда отправляется? Неужели всю свою жизнь я должен слышать: "Где твой брат?" Всегда одно и то же: "Где твой брат?"
   - В этом ли твоя жизнь? - спросил мрачно адон. - Твоя жизнь принадлежит Богу - не мне, не тебе самому, а Богу. Горе пришло на землю Израиля, а тебе ни до чего нет дела, кроме своего счастья?
   - Это плохо?
   - Ты говоришь о том, что хорошо и что плохо, Шимъон бен Мататьягу, или о том, что справедливо и что несправедливо? Или я взрастил тебя так дурно, что ты уже не еврей, что Закон - это уже не священный договор для тебя? Или ты уже позабыл, что рабами были мы у фараона в Египте?
   - Но это же было тысячу лет назад! - воскликнул я.
   - А разве тысячу лет назад, - холодно возразил адон, - разве тысячу лет назад ты был в Храме и видел там то, что видел я?
   Я рассказал все Рут.
   - Он старый человек, Шимъон, - сказала она. - Чего ты от него хочешь? То, что он увидел в Храме, разбило ему сердце.
   Она взглянула мне в глаза.
   - Шимъон, Шимъон!
   - Боже, помоги мне!
   - Шимъон, ты любишь меня?
   - Люблю, как не любил никого на свете.
   - Все будет хорошо, Шимъон, вот увидишь!
   
   Я стал редко бывать дома. Я проводил много времени у Моше бен Аарона, который любил меня с детства, и слушал его рассказы о том о сем. Это был дом Рут, и она была со мной, и там я всегда мог взять ее за руку и взглянуть ей в глаза. Моше бен Аарону довелось изрядно постранствовать по свету и немало повидать.
   Среди нас это бывает не часто, мы привязаны к своей земле и нас не влечет к торговле, как греков или финикийцев. Он бывал на больших винных базарах в Гобале и в Тире, он добирался даже до Александрии, где люди охотно платят высокие цены за вино из Иудеи. На побережье Средиземного моря он видел рабов со странной, пурпурного цвета кожей и рыжеволосых наемников-германцев, которые служат в римских легионах, видел людей и с черной и коричневой кожей. Он любил рассказывать о своих скитаниях, и всегда он повторял: