По знакомым ступеням поднялась она на третий этаж, нажала кнопку звонка. Изнутри - ни звука. Вспомнила, звонок, может и не работать, нет света. Постучала в дверь. Ответа не последовало. С внезапным волнением, переполнившим грудь, она толкнула дверь. Дверь была не заперта. Она оглядела темный коридор. Что-то подталкивало ее вперед к "зимнему дворцу" Зубермана. Дверь его комнаты тоже была открыта, причем залита каким-то необычным светом. Но все здесь было будто окутано странным туманом. У окна с бархатными шторами метались пылинки. Гюльназ в страхе отступила. Пол был тоже покрыт слоем пыли, свет заливал комнату, он струился из окна, где были бархатные шторы, и еще... сверху, с потолка... Там была пробоина, зияла большая дыра.
   Она все поняла.
   Зуберман, пожелавший сгореть в прометеевом огне музыки Бетховена, распахнул черные шторы: если Александр, со своей Гюлей захотят его навестить, они не увидят комнату во мраке. Над роялем клубились нежные пылинки. Герман Степанович сидел, опершись правой рукой о рояль, прислонив голову к открытой крышке. На его кривых, как орлиные когти, пальцах застыли капли крови. А левая, словно голубиное крыло, распростерлась по клавишам.
   В тяжелом молчании Гюльназ сделала несколько шагов, приблизилась к старику. Рукой дотронулась до пятна крови на затылке, прикрытом мягкими белыми волосами. Затем взгляд ее прошелся по нотным тетрадям, что лежали на рояле. И остановился на паспорте в толстых черных корочках. Осторожно взяла она его в руки, раскрыла. Глаза затуманились.
   "Зуберман Герман Степанович. Место рождения - Гамбург, национальность немец".
   Держа паспорт в дрожащих руках, не зная, зачем он ей, она двинулась к двери. "Значит, он был немец, - шептала она. - Истинный немец... как Бетховен, как Гёте..."
   Когда Гюльназ, закрыв за собой дверь, вышла на полутемную площадку, она поняла: вот погас еще один огонек надежды, кольцо сжималось. Число дорогих людей, молча покидающих ее, увеличивается. Странно, что с уходом они становятся еще дороже.
   Чья теперь очередь?
   * * *
   Гюльназ больше не интересовалась - в замочной скважине ее бумажки или нет: если Искендер придет домой, он прочтет ее записку и успокоится. Заранее будет знать, что его беременная жена жива-здорова. Это само по себе уже утешение.
   Данилов тоже как будто привык видеть в замочной скважине этой квартиры маленький обрывок бумажки. После того как в последний раз он был здесь, прочитал написанную по-азербайджански, адресованную Искендеру записку, написал сам еще одну и вложил в замочную скважину, он, видимо, полагал, что хотя он и мог повидать Гюльназ, но раньше прочитает ее ответ. Но сегодня, обнаружив в замочной скважине записку, адресрванную Искендеру, он ничего не мог понять. Что это означало? Он мог поклясться - это не была ее старая записка Искендеру, записка была написана заново. Значит, Гюльназ ничего не знает о геройской гибели своего мужа? Да и как могло быть иначе? Он, полковой комиссар Данилов, находясь на передовой, сам не так давно узнал о гибели своего друга. Случайно прочитал в "Ленинградской правде" статью "Легенда о храбром танкисте". А Гюльназ, видимо, не только не читала эту газету, но и другие ей ничего не передали. История, рассказанная в статье, действительно походила на легенду. Там говорилось о подвиге чернобрового, черноглазого парня из Азербайджана по имени Искендер, которому удалось на своем танке прорваться в тыл врага, таким образом на какое-то время разомкнуть кольцо блокады. Оказывается, этот парень собственными руками собрал свой танк. Танк сделался его крепостью и его могилой. Молодой танкист ворвался в логово противника, сокрушая все на своем пути. Танк, изрыгающий смертоносный огонь, походил на страшное чудовище. Среди фашистов началась паника. Танк надвигался, танк ревел, сотрясая своим ревом землю и небо, железное чудище крушило все вокруг. Но это был танк, обыкновенный танк, изготовленный на одном из заводов города, стиснутого блокадой.
   Более двух часов продолжался этот легендарный поход. Молодой танкист, сея панику и смерть во вражеском стане, все-таки прорвался к своим. Его видели залитого кровью. Товарищам, подоспевшим ему на помощь, он только и успел сказать:
   - Смелее, ребята! Смелее! Кольцо блокады здорово проржавело!.. Я сын кузнеца и знаю, как непрочно ржавое железо...
   В кармане у Данилова была газета с этой статьей. Но он опять не застал Гюльназ дома. Из записки в замочной скважине следовало, что Гюльназ здесь. Вечером вернется домой. Но до вечера он ждать не мог. Что оставалось делать?
   Он походил перед дверью, подумал. Может, еще раз написать записку, пообещав прийти как только выдастся время? Нет, рука не поднималась это сделать. Обмануть Гюльназ в третий раз, заставить ее ждать - это уж очень бессовестно. Оставить газету и уйти? Он мог как-то просунуть ее в дверь. Но нет! Почему Гюльназ должна узнать эту горестную весть таким образом? Это означало погасить последний огонек надежды, запрятанный в замочной скважине.
   Он медленно спускался по лестнице. Может, он встретит ее там внизу, у лестницы, или во дворе, в воротах, или на улице, вон на том углу. Но Гюльназ не было.
   25
   Мороз держался. Но в городе было объявлено: "Норму хлеба увеличили". От этого сообщения, хоть снег и не таял на улицах, начинала оттаивать безнадежность, застывшая в сердцах, словно лед.
   Гюльназ услышала эту новость дома, она была больна. Уже два дня не ходила на работу... "Оказывается, слова имеют свет, аромат и даже вкус, думала она. - В нашем языке существуют слова, которые пахнут хлебом, имеют его вкус". Но ни аромат, ни вкус этих слов ее не насытил, напротив, вызывал еще большее чувство голода. Желудок будто молил вслух. Единственный способ избавиться от этих мучений: не думать о еде. Спать, спать! Но предки верно говорили, что ужаленный змеей заснет, а к голодному сон не идет. Она старалась думать об обычных, каждодневных заботах и еще явственнее ощущала аромат дополнительных ста граммов хлеба, которые получит в тот день, когда встанет с постели.
   С этими мыслями она лежала не двигаясь, натянув на голову сложенное вдвое одеяло. Когда мысли ее, побродив по заснеженным улицам города, утомлялись, то снова возвращались сюда - в квартиру, еще более холодную, чем улица. Сегодня по телу ее непрерывно бегали мурашки. Это нельзя было назвать болью, но это было хуже любой боли. Температура была невысокой, не больше тридцати восьми. Она ее и не мерила, но знала, что это именно так. Она не могла заставить себя подняться. Она очень хорошо знала, что это такое: голод, который уложил ее, верный спутник смерти. Как много она об этом слыхала. И до того, как слечь, скольких видела в таком положении. Всюду говорили о квартирах, превратившихся в склепы. Но она не хотела верить, что однажды и к ней заглянет этот вестник. У нее была хлебная норма, в день она съедала несколько ложек горячего супа или безвкусной, несоленой каши. Значит, в постель ее уложило другое, болезнь? Могла быть и иная причина. В эти мгновения она вспомнила о существовании в ней второй жизни.
   - Интересно, где сейчас Иакендер? Что делает? - вдруг тихонько прошептала она. И сама обрадовалась, услыхав собственный голос, но тут же себя одернула: какова, лишь только сделалось тяжело, так мысли об Искендере ушли, и она переключилась на себя.
   Сосредоточенно, направленно, шаг за шагом, она попыталась представить себе множество причин столь неожиданного, внезапного исчезновения Искендера. И всякий раз конечным результатом была успокаивающая, обнадеживающая мысль. Потому что иной она быть и не могла. Та иная, страшная мысль, что трепетала в дальнем холодном уголке ее сердца, беспощадно изгонялась.
   "Где бы он ни был, не сегодня завтра он должен появиться, может быть, сегодня вечером..." Следуя за этими мыслями, она скользнула взглядом по равнодушному потолку. Затаив дыхание, вслушивалась в звуки за окном, к шорохам за дверью, шагам. Прежде она просто не замечала их. Иногда, установив, куда направлены эти шаги, радовалась: ее соседи еще живы, уходят, приходят.
   Но сегодня почему-то за дверью не было слышно ни этих шагов, ни каких бы то ни было звуков: "Видно, в этом доме больше никто не живет... Все умерли... или уехали. Надо было мне тогда послушаться Искендера, уехать... Чем так... в одиночестве умирать... Нет, нет... хорошо, что я не уехала. Как бы я посмотрела в глаза папе и маме? Теперь я уже могу ехать. Если не умру... Это что за слово такое? "Умереть!.." Я ведь не хочу умирать. Я поклялась Искендеру, что память его буду хранить как зеницу ока. Уезжая отсюда, я и его с собой возьму. Мы вместе вернемся в Чеменли. Тогда все меня простят".
   Уголком глаза она повела в сторону окна. Который час, долго ли до вечера? Но за окном было мрачно, и этот мрак ни о чем ей не сказал, и она вернулась к своему единственному занятию - думать. "Вдруг я и завтра не смогу встать? Что я тогда буду делать? Нет, завтра все будет хорошо, температура у меня упала. Этой ночью постараюсь заснуть. Ни о чем не вспоминать... Если и завтра не смогу встать, тогда..." Почему-то мысли ее вновь вернулись к людям, беззвучно, безмолвно угасшим в безлюдных кварталах города. Они падали прямо на улицах, их везли на санках, на тележках, они были уложены в ряды прямо по берегу реки. Вдруг эти трупы будто ожили, встали лицом к лицу со страшными призраками людей, умирающих в эти минуты в своих холодных квартирах. Что это, господи? Уж не конец ли? Она замерла, ей показалось, что под сердцем она услыхала слабое дрожание. Да, конец. Наверное, и дитя ее в материнской утробе тоже доживает последние минуты.
   Не теряет ли она способность мыслить... Гюльназ приложила руку к животу, подождала. Будто хотела услышать что-то в ответ от своего младенца на эту последнюю ласку. И вскоре потеряла сознание: отзвука не было.
   Гюльназ не знала, сколько прошло времени, прежде чем сознание возвратилось к ней. В ушах билось далекое и таинственное: тук... тук... тук!... Будто кто-то переговаривался с нею азбукой Морзе. Напрасно! Она ведь не знает этой азбуки. Стук повторился. Может, те, что живут наверху, на втором этаже, зовут ее на помощь? Нет, там тихо. Давно уже над ней никто не живет. Прошло еще какое-то время, и она догадалась, что этот стук - самая легкая в мире азбука Морзе: в дверь стучали. Мир закружился вокруг нее. Прошло еще несколько минут. Она явственно различила звуки шагов, удаляющихся по лестнице. В этом не могло быть сомнений. Гюльназ и сама не знала, как ожило ее тело, какая новая таинственная сила подняла ее с постели. Еще мгновение, и ее обнаженные, тонкие, обессиленные руки ухватились за дверную ручку.
   - Кто там?
   Отчетливо услыхав удаляющиеся от двери шаги, которые она распознала до того, как отозваться, она замерла от ужаса: "Я опоздала. Опоздала на целый век. Он ушел. Решил, что меня нет дома". А у нее нет сил его окликнуть. И тот, кто стучал только что в дверь, больше не вернется. Но в ту же минуту снизу донеслось:
   - Вы дома, Гюльназ-ханум!
   Еще не решив, во сне это или наяву, Гюльназ ощутила, как по телу ее прошлась и погасла молния. В ее свете она будто разглядела эти родные слова "Гюльназ-ханум". Она покачнулась и, разведя руки, словно крылья, опустилась на ледяной пол, ничего не чувствуя, ничего не воспринимая. Но, где-то подсознательно радуясь, что слова "Гюльназ-ханум" только обрушили ее на пол, но не сразили. Потому что она в сознании, сердце ее бьется, и она слышит торопливые шаги поднимающегося вверх по лестнице, шаги Данилова. Его послала сама судьба, послала любовь Искендера, дитя в утробе позвало его. Этот человек - ее спаситель, ее божество.
   Наконец шаги приблизились и замерли возле нее, и Гюльназ ощутила на лице горячее дыхание своего спасителя. Не только на лице, это она почувствовала всем своим существом. Этот человек, что-то бормоча про себя, поднял ее на руки. Осторожно принес и уложил на постель. Да, все верно. Тюфяк еще хранил тепло ее тела, одеяло было горячим. Спаситель одной рукой накинул на нее одеяло, другой нащупал пульс. Гюльназ все это слышала, она все еще была не в состоянии открыть глаза, вымолвить слово. Ей хотелось только одного, чтобы спаситель еще раз прикоснулся к ней, согрел ее руки своими ласковыми ладонями. Но он, оказывается, был способен на большее. На какое-то мгновение он отошел от кровати, пошарил где-то в углу своими большими теплыми руками, Гюльназ слышался какой-то странный, загадочный шелест. Что-то шуршало - мешок ли из грубой ткани, торбочка ли или же что-то еще. Может, это та самая продовольственная сумка? Где-то закипала вода. Звякнула жестянка. Наконец он снова приблизился к ее кровати. Подложил большую и теплую руку ей под голову, приподнял от подушки.
   - Гюльназ-ханум!..
   Она узнала этот голос. "О боже! Сергей!.. Наш дорогой друг... Как хорошо, что ты пришел. Как хорошо, что нашел меня..."
   - Пейте, Гюльназ-ханум, это шербет. Еще немного... вот так... еще глоток...
   Он поднес полную кясу к ее бескровным губам. Медленными глотками Данилов поил ее только что приготовленным шербетом. И Гюльназ ощущала, как из кясы в ее тело вливался не шербет, а жизнь. И потому понимала, что оживает с каждой минутой. Когда кяса была опорожнена, Данилов опустил ее голову на подушку, а сам, снова открыв притягательную сумку, вытащил оттуда сухари, сухое молоко, колбасу, яичный порошок. Он хорошо знал, что людям, долгое время голодавшим, нельзя сразу давать много еды. Поэтому отложил в сторону всего понемногу, по небольшому кусочку. Как только Гюльназ придет в сознание, он сам будет медленно кормить ее.
   * * *
   Гюльназ лежала в забытьи до самых вечерних сумерек. Данилов догадывался о ее душевном потрясении. Надо было переждать. Наконец она открыла глаза:
   - Сергей, наш дорогой друг...
   От этого горячего шепота сердце Данилова дрогнуло. В то же время затеплился огонек надежды. Кризис миновал.
   Взяв в ладони слабую руку Гюльназ, он так же горячо откликнулся:
   - Все будет хорошо, моя дорогая!
   Потом заглянул в черные горящие глаза, устремленные на него с благодарностью, и будто увидел в них свое отражение. В них были и боль, и тревога. Эти глаза, наполнившие его сердце огромной, как мир, печалью, теперь дарили ему такую же огромную, как мир, радость.
   - Почему так жарко в комнате, Сергей Маркович, или это я так горю?
   Данилов кивнул на печь, что стояла в углу комнаты:
   - Я собрал немного дров, печь топится...
   - Вы?.. Вы... вы... Сергей Маркович...
   - Успокойтесь, Гюльназ... вам нельзя волноваться... Я еще приготовил вам кофе... Сейчас... - Он встал и принес полную чашку, стоявшую на табурете у печки. - Мы теперь вместе поужинаем... И так вкусно... У нас все есть... Он пододвинул продукты, давеча отложенные в сторонку. - А стол мы накроем вот тут, у тебя на коленях. Ты будешь есть прямо здесь, хорошо? Держи голову, я немного подниму подушку. Вот так...
   Гюльназ показалось, что она вот-вот снова потеряет сознание. Чудодейственные слова Данилова сильной волной подхватили ее и хотят швырнуть куда-то в бездну. Если бы Данилов в тот же миг не поднес к ее губам чашку, которую держал в своей большой, ласковой руке, эта сильная волна могла бы захлестнуть ее, унести. Другой рукой - такой же большой и ласковой - он протянул ей кусок хлеба. На ломте хлеба лежал кусочек, совсем крохотный кусочек колбасы. Гюльназ взглянула на этот ломтик хлеба, на эту колбасу, и неведомое чувство так обрушилось на нее, что она чуть было снова не лишилась сознания. Но было поздно. Данилов принялся кормить ее. Его рука была похожа на клюв ласточки, кормившей своего неоперившегося птенца. Гюльназ не успевала проглотить один кусок, как эта самая рука, точно клюв, приближалась к ней.
   Данилов рассказывал о своей работе, о положении на фронте, об открывшейся на Ладожском озере Дороге жизни. Он только не заговаривал об Искендере, это еще предстояло. К тому же ждал, чтобы она сама заговорила первой. Он все еще носил с собой "Ленинградскую правду".
   Она не хватала, не проглатывала кусок, как это свойственно всем долго голодающим людям, а ела спокойно и не спеша. Данилов также спокойно глядел на ее бескровные губы, трогательный детский подбородок, длинную, все еще хранившую свежесть шею.
   - Сергей Маркович, а вы? - Широко распахнув ресницы, Гюльназ с нежной улыбкой посмотрела на него. Это была первая улыбка, которую увидел сегодня Данилов на ее лице, и, значит, первый отклик на его старания.
   - Вы обо мне не беспокойтесь, Гюльназ-ханум, - проговорил он ласково. Сначала я покормлю вас, а потом...
   - Мне кажется, что я и сама уже смогу есть.
   - Правда? Вот и отлично. Это ваша сегодняшняя порция. Не обижайтесь, но пока...
   - Этого много, Сергей Маркович... Да мне и нельзя много есть.
   - Знаю, потому и выделил норму...
   - Я вас понимаю, Сергей Маркович... Вы... вы... такой...
   - Молчать!.. Вам нельзя много разговаривать!
   С этими словами Данилов легонько прикрыл ей рот своей рукой. Гюльназ, радуясь этому неожиданному прикосновению, покрыла эту большую ласковую руку поцелуями. Это так тронуло Данилова, что он вдруг осознал, какой для него Гюльназ родной человек, в эти минуты она сделалась ему еще ближе и роднее, а этот поцелуй признательности и вовсе растрогал его сердце.
   И, желая скрыть от Гюльназ переполнившие его сердце радость и счастье, он произнес:
   - Кажется, еще есть чашка кофе. - И встал. - Не выпить ли его вам?
   - Нет, довольно. Сергей Маркович, выпейте этот кофе сами.
   - Я больше люблю чай. А кофе - это вам... Может, Гюльназ-ханум, вы тоже хотите чаю?
   Как бы стесняясь дать согласие, Гюльназ посмотрела на него, в ее взгляде была такая благодарность и признательность, которые трудно было выразить словами. Они будто говорили ему: "Милый Сергей Маркович, вы когда-то нарекли эту комнату "любовным объектом", теперь вернули ей дыхание жизни. Разве вы это не чувствуете? Об этом свидетельствует даже дымящаяся чашка у вас в руках. Стены этой ледяной комнаты оттаяли от вашего дыхания, вашего смеха, ваших слов, вашего взгляда". Об этом сейчас думала Гюльназ, а это означало, что она разорвала свой саван. Она уже чувствовала себя совсем здоровой, хоть и была слаба физически, но духом - абсолютно здорова. Теперь он может уйти, оставив Гюльназ совершенно спокойно.
   Времени у него действительно было в обрез.
   Данилов непроизвольно взглянул на часы. Услышав дрожащий голос Гюльназ, раскаялся.
   - Сергей Маркович, вы торопитесь? Ведь вы ничего не сказали об Искендере. Вы ни разу не видели его там, на фронте?
   Данилов понял: Гюльназ ничего не знает.
   - Нет, не видел... - Чтобы освоиться в новой ситуации, он, как бы растягивая время, медленно заговорил: - А вы не знаете, куда он получил назначение?
   - Нет, я ничего не знаю, ничего!.. Он забежал ко мне в госпиталь, сказал, что, может быть, вечером еще попадет домой, с того дня он не написал ни строчки.
   Данилов растерялся вконец. Что делать? На что решиться, что будет правильным сейчас в ее положении - сказать правду или умолчать?
   - Разве может быть на фронте такое, чтобы нельзя было написать письмо?
   Данилов еще не пришел к окончательному решению, но на каждый ее вопрос он должен был отвечать. Причем эти ответы в какой-то мере должны были быть правдоподобными.
   - Конечно, такое случается, Гюльназ-ханум, особенно здесь, на нашем Ленинградском фронте, что угодно может произойти.
   Смысл последних слов он осознал только после того, как они были произнесены. Но Гюльназ то ли не услыхала этих слов, то ли до нее не дошел их второй, страшный смысл.
   - Искендер дал мне слово, что по крайней мере дважды в неделю будет навещать меня. Говорил, что будет тут рядом... на пулковском направлении.
   Данилов помолчал, затем, улыбнувшись, произнес:
   - Вот видите, Гюльназ-ханум, Пулково и Ладога - это же разные направления. Конечно, я не мог встретить Искендера. Разные участки фронта.
   Гюльназ улыбнулась чуть виновато, будто просила у своего спасителя прощение. Наступившее молчание еще раз напомнило Данилову, что пора уходить. Но надо было сделать как-то так, чтобы Гюльназ не обиделась.
   - Вы долго пробудете в городе, Сергей Маркович? - Гюльназ внезапно отвлекла его от его беспокойных мыслей.
   - Нет, всего один день... Завтра покончу с делами, а вечером отправлюсь в путь.
   - Куда?
   - Известно куда - на фронт.
   - Вас часто командируют в город?
   - Это второй раз... нет, прошу прощенья... третий...
   - Ага, вон как... - Гюльназ проговорила так по-свойски, с такой искренностью, что Данилов восхитился чистотой этих слов, их непритворностью и в то же время вспомнил, что, когда прошлый раз он приходил сюда, она не оставила ему записки в замочной скважине.
   - О вашей первой командировке я знала, - так же по-свойски продолжала Гюльназ. - Но второй раз вы обо мне даже не вспомнили. Не так ли?
   - Нет, не так... - Данилов старался подладиться под ее тон.- Я приходил... Вас не было дома...
   - Когда? Когда это было?
   - У меня есть документальное оправдание. Записка, забытая в замочной скважине...
   - Я ее не забыла, Сергей Маркович... - Гюльназ вдруг порывисто приподнялась на локте. - Я специально не трогаю эту записку, вдруг Искендер придет домой, не застанет меня. Подумает... - Она не смогла закончить.
   - Ага, все ясно. Хорошо, что я не обратил внимания на ту бумажку и постучал в дверь. Иначе...
   - Не говорите, Сергей Маркович, - Гюльназ опустила голову на подушку.
   Данилову надо было уходить. Гюльназ понимала, что он торопится, и ругала себя в душе. Вместе с тем ей так не хотелось отпускать его, так хорошо было слышать его голос, видеть его большие руки. Попросить, чтобы он чаще приезжал в город? Но ведь он не распоряжается собой... Как же можно такое просить.
   Данилов наконец поднялся.
   - Пора, надо идти, Гюльназ-ханум, - сказал он и взглянул на вешалку, где висела его шинель.
   Из груди Гюльназ вырвался непроизвольный вздох:
   - Не уходите, Сергей Маркович... - И чуть слышно добавила: - Хоть еще минут десять побудьте со мной.
   Данилов заколебался, взглянул на часы и хотел что-то сказать, но Гюльназ опередила его:
   - Нет, идите, вы опаздываете, извините меня, Сергей Маркович, я и сама не знаю, что говорю... Я так хочу, чтобы вам было хорошо.
   - Спасибо, Гюльназ-ханум... Десять минут я еще могу посидеть. - С этими словами Данилов снова сел на свое место, в изголовье ее кровати. - Я вижу, вам стало немного лучше. Завтра рано утром я еще раз вас навещу.
   - Я это знаю... нет, как это сказать, я уверена, что вы снова придете ко мне.
   Данилов хотел что-то добавить, но не нашелся. Гюльназ это заметила и укорила себя за то, что помешала ему уйти. Внезапно она приподнялась на правом локте:
   - Сергей Маркович, я хочу вам что-то сказать. - Она приблизила к нему свое пылающее лицо. - Вы позволите?
   - Конечно... Что за вопрос...
   - Вы... вы самый дорогой для меня человек... Я вас люблю... у меня сердце разорвется, если я не поделюсь с вами своей радостью.
   - Вашей радостью? - Данилов смотрел на нее с изумлением. - Да, радостью... вы знаете... я беременна... Я... я... буду матерью, Сергей Маркович...
   Данилов глядел на крупные блестящие слезинки, ползущие по ее щекам. Он не знал, что сказать. Хотел было вытащить из кармана носовой платок и вытереть их, но передумал. Как прекрасны в эти мгновения были глаза Гюльназ, эти слезы, застывшие на ее щеках! Эти глаза с дрожащими в них слезами были божественно красивы. Да и она сама, весь ее облик - блокада, голод, гибель мужа, дыхание нового существа. О боже!
   Данилову захотелось взять ее руки в свои и многократно покрыть их поцелуями. Но он тут же отказался от этой мысли. Вспомнил, как Гюльназ сама давеча покрыла его руку такими же поцелуями. Наклонившись, он поднял лежавшую рядом продовольственную сумку. Он уже собрался положить ее на колени и открыть, когда Гюльназ быстро схватила его за руку.
   - Нет, не надо, - сказала она. - Я знаю, вы выделили мне столько, сколько мне нужно, и положили вон туда.
   - Гюльназ-ханум, это его доля...
   И он принялся гладить своей большой ласковой рукой худую слабую ладонь Гюльназ. Гюльназ задохнулась: "Как горяча, как ласкова эта рука, точно рука Искендера. Это рука брата, рука отца..." Слезы катились по ее щекам, но вымолвить она ничего не могла.
   26
   Стоял солнечный летний день. Все вокруг было залито спокойным и мягким светом. Впереди, насколько хватал взгляд, раскинулось море. Дремали в зелени безлюдные дачные дома и участки. Шумел, погруженный в светлую утреннюю тишину, лес.
   Гюльназ стояла на деревянной лестнице небольшого двухэтажного дома. Щурила глаза, еще не привыкшие к солнечному свету. Рядом с ней стояла худая, невысокая женщина с маленьким круглым лицом, на котором подрагивали частые морщинки. Взяв Гюльназ под руку, женщина попыталась помочь ей спуститься с лестницы. А Гюльназ, будто не понимая, что от нее хотят, ухватилась рукой за гладкий поручень и тоскливым взором оглядела все вокруг.
   - Уж не боишься ли ты спускаться по ступенькам, деточка? - Ласковый голос стоявшей рядом невысокой женщины отвлек ее от дум. - Не бойся, я держу тебя... спускайся потихоньку...
   Гюльназ, как ребенок повинуясь ей, сошла по ступенькам на крыльцо, а оттуда - во двор. И они двинулись по дорожке, по обеим сторонам которой росли тюльпаны и маки.
   - Тетя Надя! Мы будто в раю!.. - Ее голос, мягкий и спокойный как солнечный свет, разнесся далеко вокруг. - Целое цветочное море. Откуда оно? Откуда столько цветов?
   - А ты как думала, деточка... - так же ласково отозвалась старая женщина, которую она называла "тетей Надей". - У нас в поселке все разводят цветы. - И, как бы вспомнив о чем-то более важном, серьезно заключила: Даже сам господь бог.