Взглянув на старую женщину, на лукавую улыбку, утонувшую в глубоких морщинах, Гюльназ поняла, о чем она говорит: конечно же о полевых цветах, раскинувшихся на просторе.
   Они долго и медленно шли по направлению к берегу залива. Узкая полоска пляжа из мелкого песка тянулась куда-то вдаль, змеей извиваясь вдоль берега. По словам тети Нади, выходило, что по этой серой полоске они пройдут еще немного, а там у того зеленого, плоского холмика, воронкообразно спускающегося к морю, их сегодняшняя прогулка закончится.
   Гюльназ, глядя на указанный воронкообразный холм, тихо и радостно прошептала:
   - Тетя Надя, давай посидим здесь хоть немного? Какой чудный морской воздух...
   Маленькие глазки тети Нади с удивлением устремились на нее:
   - Что ты говоришь, деточка моя? Как это посидим? А вдруг...
   - Давай посидим, тетя Надя... Ничего не будет вдруг. Я знаю.
   - Хорошо, тебе виднее... деточка моя... Я не возражаю... Осторожно обхватив ее за талию своей маленькой сморщенной рукой, тетя Надя направилась к огромной липе, что была справа от дороги. Гюльназ впервые видела липу и, восхищенная горделивым станом дерева, воскликнула:
   - Ах, какое красивое дерево, тетя Надя! Давай посидим прямо здесь, в его тени.
   - Как скажешь, деточка... давай посидим...
   Вокруг липы было несколько старых железных скамеек. Свежевыкрашенные, они будто издалека улыбались людям. Гюльназ показалось, что и эти выкрашенные скамейки, и эта величественная липа, распростершая над ними свои крылья-ветви, осознавали свою удаленность от опасности блокады.
   Они молча присели на одну из скамеек. Солнечные лучи, пробивающиеся сквозь листья дерева, будто играли в жмурки. Когда легкий морской ветерок ворошил листья, солнечные пятнышки перебегали с места на место, искали путей, где бы вонзиться в землю. Солнце будто заигрывало с липой, оно играло с ее мелкими, как орешки, плодами, с ароматными цветами, со стойкими от холода и ветра ветвями, с жадным до тепла стволом. Оно будто разговаривало с липой на своем солнечном языке, а та отвечала ему на своем. Что-то милое, какая-то глубинная близость была в их чарующем безмолвном разговоре. Солнце, светясь сквозь ярко-зеленые ветви липы, будто восседало на своем царственном троне. В эти минуту особенно явственно ощущалась его власть, величие и красота. Его мягкие, спокойные лучи впитывались не только тонкими бледными руками, но и проникали в мелкие веснушки. Лучи согревали ноги, укутанные длинным халатом, согревали все ее существо. Как она радовалась этому. Ведь сегодня солнце ей было нужнее, чем кому-либо на свете. Надо было возместить дни, проведенные без солнца. Она всю зиму тосковала по нему. Даже сама хотела сделаться солнцем, ночным солнцем. Она впервые видела сотни, тысячи серебристых пятнышек, рассыпанных по прибрежным водам вдбль всего залива. Серебристые и легкие, как белые лепестки цветов, они поблескивали, подрагивали на поверхности воды. Блестящие длинные полоски, тонущие в море, временами переливались бриллиантами, слепили ее, напоминая ожерелья морских русалок - все одного размера, одного рисунка. Временами они издалека чувствовали легкое подрагивание волн и, как бы прячась от них, ныряли в глубины и исчезали.
   Сказочный мир представился сердцу Гюльназ во всей своей величественной красе. Ее пьянил неведомый ей язык солнца, язык моря, деревьев. Все это вместе было жизнью, молодостью, красотой. И поскольку все это было в ней самой, они подарили ей вдвойне сладкую жизнь, вдвойне могучую молодость.
   - Гюля Мардановна, может, уже хватит, деточка моя? - спросила тетя Надя, оторвав ее от дум. - Вставай, пойдем... пора...
   - Как? Пора говоришь? Что делать... Раз надо идти - пошли! Гюльназ была в декретном отпуске. Ее поместили в больницу в курортном поселке ленинградского пригорода. Прикрепили к столовой с усиленным питанием. В последние дни состояние ее значительно улучшилось. Страшные голодные дни остались позади, она выздоравливала. Лицу ее постепенно возвращалось дыхание жизни, свежесть молодости. Глаза вновь обрели свой чарующий блеск. Она радовалась будущему ребенку, который подарит ей счастье материнства. Только ли счастье материнства? Нет, дитя, которое она носила под сердцем, проявило беспримерное добросердечие. Еще не появившись на свет, оно выполнило свой сыновний долг - это было непостижимым чудом.
   Дитя подарило ей жизнь, вырвало ее из клещей страшного голода и неминуемой смерти. Благодаря ему она очутилась в этом тихом уголке на берегу Финского залива. Это дитя предоставило ей высшее право - право материнства. А это означало очень многое: она будет жить, она сможет вырваться вместе со своим ребенком, подарившим ей жизнь, из петли блокады.
   - Деточка моя, о чем ты так задумалась? Тебе ведь вредны тяжкие думы. Вставай. Ты же знаешь, наш Федор Иванович... Он будет беспокоиться. Глядишь, на всю больницу весть разнесется: где Надежда Петровна? Почему не вернулась к сроку? Еще подумают, что ты родила прямо на дороге, не дойдя до родильного дома... - С этими словами она от души рассмеялась и многозначительно посмотрела на Гюльназ, ей хотелось увидеть ее реакцию.
   - Ты права, тетя Надя, вставай, пошли... вдруг действительно схватки начнутся - что я тогда буду делать, тетя Надя?
   Надежда Петровна ответила сдержанно, как человек, много повидавший на своем веку:
   - Не беспокойся, деточка. Такого быть не может. Я пятерых родила, каждый раз схватки начинались у меня то в поле, то в огороде, и я успевала добежать до дому. Тогда и с врачами было плохо и с родильными домами...
   - Но и блокады не было... - печально добавила Гюльназ.
   - Верно, не было... Потому и рожали спокойно.
   Наконец Гюльназ, мысленно попрощавшись и с липой, и с морем, взяла тетю Надю под руку.
   Надежда Петровна была нянечкой в больнице, где находилась Гюльназ. Она и жила при этой больнице и всегда ухаживала за самыми тяжелыми больными. Мужественно перенесла она все муки блокады. И теперь, как и все ленинградцы, радовалась, что может вздохнуть свободнее. И эту радость передавала своим подопечным.
   А сегодня ей поручено, как она выразилась, ответственное задание: доставить беременную Гюльназ в ближайший родильный дом. Машины не было (об этом и мечтать не приходилось), не было и конской повозки. Значит, только пешком надо было добираться до родильного дома. Зная, что Гюльназ все еще была слаба, Надежда Петровна решила сделать все загодя. Но сегодня утром Гюльназ почувствовала первые боли и со скрытой радостью прошептала:
   - Тетя Надя, кажется, пора. Вот здесь меня будто режут. Они медленно шли по дороге, которую с двух сторон обступили липы. Надежда Петровна, чтобы отвлечь Гюльназ, что-то рассказывала о своих детях, как они появились на свет, как, оперившись, разлетелись в разные концы, а потом, оставив ее одну, ушли на фронт. А Гюльназ думала, что она не будет поступать, как тетя Надя, куда бы ее сын не отправился (почему-то она всегда представляла его себе мальчиком), она последует за ним или всегда будет держать его при себе.
   Когда они приблизились к небольшому холмику, воронкообразно вдающемуся в море, с правой стороны увидали несколько красивых зданий. Указывая на одно из них, Надежда Петровна сказала:
   - Вот это и есть родильный дом. Вот тот, низенький, из красного кирпича.
   - Да, вижу... Какой красивый...
   - А как же, моя деточка... родильный дом и должен быть таким...
   Дом на самом деле был красивым. Приятно смотрелись его кирпичные стены, крыша из белой жести, светло-зеленые окна. Гюльназ даже показалось, что этого домика не коснулось дыхание войны. "Иначе и быть не могло, - заключила она. - Ведь это - родильный дом".
   Миновав небольшой садик во дворе, они подошли к входной двери дома. Гюльназ невольно обернулась, осмотрела сад. Земля была вскопана лопатой. Между деревьями еще видны были следы ног. Она проследила за ними взглядом, следы уводили влево. Там у стены выстроились в ряд цветочные горшочки. Сердце ее сжалось, она вспомнила свое окно, все в цветочных горшочках. Она сделала несколько шагов и увидела - мак! Задрав вверх красные головки, точно флажки, он будто приветствовал ее. В изумлении, смешанном с радостью, она остановилась:
   - Тетя Надя, посмотрите-ка! Маки! Видите? Да какие красивые...
   - Да, очень красивые, деточка, очень красивые. Прямо как ты.
   Гюльназ вспомнила Соколова. Ведь он тоже сравнивал ее с маком, выросшим прямо на заснеженном тротуаре. То ли оттого, что вспомнила того мужественного, красивого офицера, пожелавшего читать книги в свете ее глаз, то ли по какой-то другой причине ей сделалось нестерпимо грустно. Какая странная случайность? Этот горшочек с маками, не поставлен ли он сюда специально в память о Соколове?
   Они прошли мимо окон, занавешенных марлей, подошли к двери. Тетя Надя прошла вперед, открыла дверь.
   - Можно войти, детка? - Ласково обратилась она к кому-то внутри. Принимай роженицу... Из больницы, откуда же... Сам Федор Иванович послал. Велел сдать ее вам и быстро возвращаться. Ну, заходи сюда, моя деточка! Теперь она уже обращалась к Гюльназ. - Вот твоя новая хозяйка... Я сдаю тебя ей, а мне надо идти. Дня через четыре-пять приду за тобой... Нет, за вами, ну, ты понимаешь...
   Вот так, приговаривая, Надежда Петровна прижала Гюльназ к груди, поцеловала и, вытерев кончиком платка слезы, ушла.
   Прислушиваясь к ее удаляющимся шагам, Гюльназ подумала, что тетя Надя плачет, наверное, из-за того, что оставила ее с ребенком на попечении совсем чужих людей. Ну, ничего, она была убеждена, что не пройдет и дня, как и здесь найдутся добрые, заботливые люди. Разве она не видела, чем теснее сжималось кольцо блокады, тем люди становились ближе друг другу, часто превращались в самых дорогих и родных.
   Молодая женщина, которую тетя Надя назвала ее новой хозяйкой, прошла в маленькую комнатку и пригласила Гюльназ за собой. Потом села за стол, взяла ручку.
   - Ваша фамилия, имя?..
   Гюльназ не успела ответить, она только собралась это сделать, как в коридоре появилась женщина в белом халате, направляющаяся прямо к ним.
   - Таня, извините, я на минутку, - произнесла она, не дойдя до дверей маленькой комнатки.
   Гюльназ невольно поднялась с кресла и ясно различила женщину, идущую к ним. Это была доктор Салима.
   * * *
   В ее изголовье застыла пара глаз. Уже несколько часов доктор Салима не отходила от нее. Все внутри у нее колыхалось как море, переполненное слезами. Но она не могла плакать. И говорить не могла. Теперь для нее не существовало ничего, кроме отрывистых слов этой маленькой землячки. Сколько страдания было в этих родных словах!.. И сама Гюльназ - была сплошное страдание. Она не смогла бы выразить его словами, но сердцем впитывала страдания и муки Гюльназ. Но было поздно... "Доктор Салима, я бежала за трамваем, в который вы сели, я кричала, я звала вас, а вы меня не слышали... Как вам было услышать меня?" Боль этих сло в иглой вонзилась ей в сердце, она знала, что с этим ей теперь жить до могилы. Но не было выше добродетели, чем осознание этой боли. Теперь вся красота Чеменли - Гюльназ сосредоточилась в ее руках. Любя, лелея эту красу Чеменли, она вырвет ее у смерти, отомстит за все перенесенные муки. Она будет служить Гюльназ как мать, обхаживать как сестра. Сделает ее счастливой. И ее, и ребенка всегда будет держать при себе. В этом и состояло ее счастье, счастье сострадания.
   - Вас и Искендер однажды видел. На "скорой помощи"... Хотел запомнить номер машины, но...
   - А кто это - Искендер, Гюльназ?
   - О чем вы думаете, доктор? Я разве вам не говорила, что Искендер - мой муж?..
   - Да, это я слыхала... Я спрашиваю, Искендер - тоже из нашего Чеменли? Чей он сын?
   - Если скажу, вы сразу вспомните... Кузнеца дяди Ашрафа...
   - Да, знаю, Искендер, кажется, учился в Ленинграде, не так ли?
   - Да, в этом году должен был закончить последний курс.
   - А где он сейчас... Искендер?
   Теперь Гюльназ совершенно уверилась в том, что многое из того, что она рассказывала, доктор Салима просто не услышала. Зря она все это время выбивалась из сил. Но разве можно было обижаться? Ведь она видела, как переживала доктор Салима, когда она все это ей рассказывала.
   - Искендер... ушел на фронт... Шесть месяцев назад...
   - На каком он фронте?
   - Теперь, наверное, ни на каком... Я так и не получила от него ни одного письма. Это значит, что он погиб в одном из первых боев.
   - Это ничего не значит, - после долгой паузы произнесла доктор Салима, а это означало, что она и сама не верит в то, что говорит.
   - Если бы было так, как вы говорите... Я оставила в замочной скважине ему записку, на случай, если Искендер вернется... С моим адресом...
   Доктор Салима чуть заметно улыбнулась:
   - Оставила записку в замочной скважине? А если ему не придет в голову туда заглянуть?
   - Нет, он обязательно заглянет, он придет...
   - А адрес у тебя какой?
   - А почему вы об этом спрашиваете, доктор Салима? Может... Увидев, как Гюльназ внезапно заволновалась, Салима не знала, что ответить.
   - Что я такого спросила, Гюльназ? Я подумала, что кто-то может поехать в город и я попрошу зайти к вам, проверить записку.
   Брови Гюльназ радостно сошлись.
   - Как было бы хорошо, доктор... Может быть, Искендер приходил домой, прочел записку, но у него не было времени приехать, и он снова ушел на фронт...
   Но Гюльназ и сама не верила тому, что говорила. Это походило на обычный самообман, на пустое утешение, которым она пробавлялась днями, месяцами и которое превратилось в сердечную боль. Потому что где-то в глубине сердца она знала: Искендера нет. И этот глубинный голос был сильнее, убедительнее слов утешения. Чем больше проходило времени, тем явственнее она ощущала: Искендера больше нет, иногда это доходило не только до ее разума, но и звучало в ушах подобно разрыву бомбы. О том, что Искендера нет, она впервые прочла по лицу Зины. Но смысл того, что наблюдала тогда, осознала только теперь, когда сама уверилась в этом. Потом она прочитала это в глазах Данилова, ее спасителя. И это она поняла только теперь. Но в то время и Зина, и Сергей Маркович, на ее взгляд, только предполагали, что Искендер погиб, а она это подтверждала, не оставляя места сомнениям, предположениям, убеждала себя в том, что Искендера больше нет.
   Как ни странно, но это сознание будто освобождало ее от самого непосильного груза на свете, в сердце ее освободилось гнездо печали, хранимое для Искендера. Это гнездо печали надо было снова превратить в гнездо любви и в нем поместить память об Искендере.
   Все это она могла поведать доктору Салиме, но был ли в этом смысл? Может, потом, к месту, она и расскажет. А сейчас, как сказала бы тетя Надя, она не имела права на переживания. Перед ней открылись двери новой, полной надежд и света жизни. На пороге этой жизни судьба столкнула ее лицом к лицу с доктором Салимой. Это не было случайностью. Доктор Салима была с нею не только сейчас, а во все дни блокады, жила в ее надеждах, ее чаяниях. А теперь вот сидела совсем рядом - в изголовье кровати. А что ей было нужно еще, кроме дарованной судьбой этой новой радости - думать о докторе Салиме, с заботой и волнением глядящей на нее, смотреть в ее ласковые глаза, трогать теплые гладкие руки?
   Доктор Салима поместила Гюльназ в своем кабинете. Это была опрятная, светлая комната. На столе у окна стояло несколько горшочков с цветами. На стене - репродуктор. Время от времени до Гюльназ доносился голос диктора, но ей не хотелось отрываться от своих грез. Порой, устремив взгляд на репродуктор, ей казалось, что именно в эту минуту будет объявлено о снятии блокады. Но этого не происходило. Диктор говорил о тяжелых боях, идущих на фронтах, но ничего - о дне победы. Когда же он объявит о том, что цепь блокады разорвана, что наступило утро свободы? Может, такое утро наступит после рождения младенца? Или одновременно с появлением младенца на свет? Какая бы это была счастливая случайность! Не в этом ли кроется весь смысл ее жизни? Но по радио передавали, что фашисты рвутся к южным районам страны. Куда? Не в родное ли гнездо - Чеменли?
   На какое-то время в комнате воцарилась странная тишина. На белом свете, кроме хрипа репродуктора, казалось, не существовало никаких иных звуков.
   Вдруг диктор спокойным, уверенным голосом объявил:
   - Начинаем наш концерт.
   Гюльназ невольно повернула голову в сторону репродуктора нет ли связи между ее мечтами и этими словами?
   - Передаем Седьмую симфонию композитора Дмитрия Шостаковича...
   Воображение Гюльназ на мгновение вернулось к задыхающемуся в тисках блокады городу, когда казалось, что петля, накинутая врагом, задушит город к холодной квартире Германа Степановича. О Шостаковиче и его Седьмой симфонии она впервые ведь услышала от него. Тогда Герман Степанович, читая "Ленинградскую правду", очень радовался. Он торжественно обещал Гюльназ взять ее и Искендера с собой на первый же концерт, где будет исполняться симфония. Хоть его желание и не сбылось, Гюльназ это запало в душу. Думать о тех счастливых минутах было столь же приятно, сколь и печально. Эти мысли отвлекали ее от музыки, несущейся из репродуктора. Поначалу они показались ей чужими, будто композитор разговаривал с посторонним человеком на незнакомом ей языке. Может быть, даже со своим верным поклонником Зуберманом. Но Зуберман теперь его не слышал. Призвав себе на помощь великого Бетховена, этот прекрасный человек и замечательный пианист боролся с нацистами до последнего дыхания. Теперь его больше не было.
   Она прислушивалась к звукам симфонии. И ей начало казаться, будто композитор понял ее и с легкостью читал, что творится у нее на сердце.
   И вдруг ее захлестнул поток живых трепещущих звуков, сменяющих друг друга. Этот поток медленно, но решительно, с безумным упорством надвигался на нее, пока не превратился в наводящую ужас картину. От чарующих звуков музыки отделился жуткий человеческий поток, который обрушился на нее. Этот поток состоял из черных страшных людей в шлемах, с автоматами в руках. Под монотонный, мерный грохот барабана эти люди вышагивали на восток. Гюльназ задыхалась от назойливого боя барабанов, звучащих не переставая в одном и том же ритме. Но вот послышались гордые звуки, преследующие этот жуткий барабанный бой, будто кто-то хотел преградить дорогу черному шествию, которое, не встречая никаких препятствий, продвигалось, не нарушая строя. Но эти гордые звуки пока не могли ему противостоять. Бой барабанов нарастал, и мерная поступь людей в железных шлемах ввергала весь мир в дрожь.
   Гюльназ вдруг узнала этих людей в железных шлемах: нацисты. Так они двигались к Ленинграду. И Искендера они, наверное, вот так растоптали, уничтожили. Нет! Этого не может быть! Никогда Искендер не подчинился бы им с такой легкостью. Это точно! И доносящиеся теперь из репродуктора постепенно усиливающиеся, звенящие, горделивые звуки как бы подтверждали это. Шла битва, шло сражение. И Гюльназ казалось, что она сейчас не в родильном доме, а там, на фронте, рядом с Искендером, на поле боя. Временами сквозь непрерывный бой барабанов слышались раскаты грома. Это был грохот танка, который вел Искендер, этот танк сокрушал вражеские укрепления. И там, где он проходил, гремел гром, сверкала молния. Из пасти танка вырывалось пламя. Гюльназ уже была совершенно очарована музыкой. Великая гармония звуков, раньше казавшихся ей чуждыми, теперь заставила ее забыть обо всем. Как величественна была эта новизна, открытая ею.
   Поток величественных звуков, льющихся из репродуктора, давно избавил ее от тяжких мук и страданий. Страшный, мерзкий, вызывающий в сердце отвращение образ врага будто исчез. Комната постепенно заполнялась величавыми и победными звуками. Борьба завершалась большой победой Искендера. Как ясно она это слышала и представляла. К ее сегодняшнему миру с ароматом солнца, дыханием моря прибавилась еще и победная весна. Эту весну принесла на крыльях музыка. К счастью, подаренному ей доктором Салимой, солнечному утру, спокойному морю прибавилось и другое счастье - счастье победной весны. Это новое чудо именовалось "Ленинградской симфонией". Именно об этом когда-то рассказывал ей Герман Степанович.
   Пройдясь из конца в конец по розовым горизонтам будущего, симфония наконец смолкла. Громоздившиеся друг на друге в груди Гюльназ боль, грустные воспоминания, тоска - все это исчезло. Глаза ее были устремлены на репродуктор. Музыка стихла, но репродуктор будто еще дышал. Высказанное только что языком музыки повторял человеческий голос: "Жизнь сладостна. Жизнь вечна!" И она невольно повторяла в душе эти слова: "Жизнь сладостна, мама! Жизнь вечна!.."
   Вдруг она ощутила боль, сначала тупую, потом острую. Но боль эта возвещала не только о ее младенце, она была свидетельством вечности жизни. Боль усиливалась, но мысли ее были далеко, в другом мире, это был мир, заполненный смехом малыша.
   За дверью послышались шаги доктора Салимы, Гюльназ показалось, что Салима несет ключи от того волшебного мира.
   Боль усиливалась, но Гюльназ, приветствуя судьбу, дарящую ей счастье выносить эти муки, ждала последних мгновений. Дверь отворилась.
   - Ну, как ты, свет очей моих?..
   Гюльназ смотрела на нее глазами, полными света, она ничего не могла произнести. Глаза ее говорили: "Жизнь сладостна, доктор, жизнь вечна".
   * * *
   Тот день до вечера, а потом с вечера до утра прошел в ожидании и волнении. Только на следующий день под вечер Гюльназ с большим трудом разродилась. И сквозь невыносимые муки родов она услышала взволнованный голос доктора Салимы:
   - Поздравляю, ай гыз... у тебя сын родился... Сын! - и почувствовала, что это и есть день любви, праздник любви, которого она ждала месяцы, возможно, годы. И закрыла глаза.
   * * *
   Когда же открыла глаза, было утро. На кусок стены у нее в ногах падал солнечный луч. Он слепил ей глаза, но она боялась отвести взгляд, боялась снова погрузиться на дно колодца мрака, там она опять попадет в тиски обрывочных лучей, то удлиняющихся, то укорачивающихся. Они набрасывались на нее то треугольниками, то кривые, как сабля, то прямые и длинные в виде копья. Они терзали ее тело, вонзались в грудь, лизали пламенем ноги, но сама она ничего не чувствовала, ни прикосновения, ни боли, только страх. Всю ночь она не могла успокоиться. Как хорошо, что теперь можно открыть глаза. От страха перед настоящими солнечными лучами, заливающими небольшой участок противоположной стены, будто исчезли те, треугольные, похожие то на саблю, то на копье.
   Как хорошо!.. Как хорошо, что она проснулась... Но это не было простым пробуждением, это было дарованное ей судьбой последнее и, возможно, именно поэтому самое совершенное счастье. Она очнулась всего на несколько минут, чтобы испить последнюю чашу сверкнувшей и угасшей, как молния, чашу любви. В последний раз насладиться ее прелестью, ощутить ее смысл, ее божественность. "Что плохого я сделала аллаху? В чем провинилась перед ним? Тем, что сбежала из дому? Но ведь родители меня простили... Папа собственной рукой написал... Нет, нет... ни перед кем я не виновата... ни перед кем..."
   Гюльназ умирала. Доктор Салима и другие опытные врачи видели это, но ничего не могли поделать. Никакими лекарствами ее нельзя было спасти. Бедная Салима! Она была на грани помешательства. Гюльназ теперь видела не только отражавшийся на стене солнечный луч, но и отблеск страдания в глазах доктора Салимы. Она тоже начинала сознавать, что все кончено.
   - Доктор, да буду я твоей жертвой... Помоги мне... Я не хочу умирать... Пожалейте меня... Пожалейте моего сына...
   Ее черные глаза, полные вины, были обращены к доктору Салиме. "Господи, что я такое говорю! Почему умоляю эту прекрасную женщину? Что скажет Искендер, если услышит? Правда, я не хочу умирать, но и смерти не боюсь... Нет, нет... что подумает Искендер, если это услышит".
   - Доктор, как мой сын? Почему вы мне его не показываете?
   Салима кивком дала знак медсестре, чтобы та принесла ребенка.
   - Может, мой сын умер раньше меня?.. Вы от меня скрываете... Я хочу его видеть... Хоть один раз...
   - Сын твой жив-здоров, Гюльназ... - Салима склонилась над нею. - Сейчас ты его увидишь... Глаза у него в точности твои... Посмотри... - Она услыхала шаги медсестры, приблизившейся к кровати, на руках у нее был ребенок, укутанный пеленкой. - Ты сама увидишь, какие у него черные большие глаза... Но он пока очень слаб. И ты сама тоже... Но ничего... Понемногу все придет в норму. Какой парень, а? Все спит да спит...
   Гюльназ с трудом различила дыхание этого крохотного существа, закутанного в большую пеленку. Виднелись только его закрытые глаза и еще крупный нос. Нет, ее малыш жив, хоть и не открывал глаз, он спокойно дышал. Господи, неужели этот крошечный человечек ее сын? Это действительно память об Искендере? Да, да... Это была их победа. Любовь, вынесшая все муки блокады.
   - Доктор Салима, если вдруг... Искендер придет и найдет вас, скажите ему... скажите, что я умираю, любя его... Я его...
   - Не говори так, Гюльназ... Ты не умрешь...
   - Нет, доктор, я умираю. Я это чувствую... Прошу вас, скажите Искендеру, если он согласится, пусть назовет сына именем моего отца... Хорошо? Мама всегда зовет его "а Мардан". Пусть и сына он назовет... а Мардан! Мне так нравится это имя...
   Пальцы доктора Салимы были на ее пульсе. Да, Гюльназ говорила правду, теперь и доктор Салима знала, что та умирает. От нее не ускользнул бы и волосок надежды. Но Гюльназ умирала. Теперь у Салимы не было никакого иного выхода: только быть рядом с Гюльназ. Вместе с нею гибли и все ее счастливые мечты и надежды.
   Медсестра собралась унести младенца. Салима быстро встала, взяла на руки ребенка. Осторожно прижав его к груди, стала приговаривать:
   - Что ты все время спишь, а Мардан? Ты ужасный соня, мальчик! Когда человек приходит к маме повидаться, разве он не должен открыть глаза? Я с тобой говорю, а Мардан!.. Открой глазки!...
   Она обернулась и искоса взглянула на Гюльназ, глаза ее сияли. Салима поняла: это сияние - последний призыв к жизни, она и после ухода будет со словами "А Мардан!" бродить сначала по берегам Невы, а потом по долине Агчай.
   В этот самый момент дверь комнаты отворилась. Все обернулись, взгляд Гюльназ устремился на дверь. Там с виноватым видом, словно прося у всех прощение, стояла Надежда Петровна, а рядом с нею военный, держащий в руке фуражку. Определив по знакам отличия, что это майор, доктор Салима произнесла:
   - Вы, наверно, к Гюльназ?
   И сразу же сзади раздался взволнованный голос:
   - Сергей Маркович... дорогой мой!..
   Данилов улыбался. В руке у него был букет цветов.
   - Как Гюля Мардановна? Родила? Прекрасно. Разрешите мне передать ей цветы... всего на две минуты...
   - Пожалуйста...
   Однако от этого голоса Данилов вздрогнул. Медленным, тревожным шагом двинулся к кровати.
   - Сергей Маркович! Куда же вы пропали? Подойдите поближе.
   - Я здесь, Гюльназ-ханум! - Он заговорил по-азербайджански. Салима удивленно смотрела на него, но ничего не понимала. Положив цветы на тумбочку, майор продолжал: - Как хорошо, Гюльназ-ханум, что я вас нашел. Если бы не прочитал записку, кто знает...
   Голос его вдруг оборвался.
   - Сергей Маркович... я умираю, ведь вы мой спаситель... И сегодня пришли ко мне для того... не правда ли? Я не хочу умирать... Разве это справедливо... В такое время...
   И так же внезапно, как начала, она умолкла. В комнате стояла тишина. Смертельная тишина.
   Только из-за двери, где статуей застыла Надежда Петровна, слышалось тихое причитание:
   - Что это с тобой, моя деточка... что с тобой? Что с тобой случилось?
   Но никто не желал смириться с этой тишиной. Взгляды всех были обращены к Гюльназ. Гюльназ уходила, ничего не беря с собой, уходила из этого мира, в который пришла с наивысшим сокровищем - любящим сердцем.
   Ее правая рука потянулась к тумбочке, где лежал букет цветов, принесенных Даниловым.
   - Сергей Маркович... Вы мне и маки принесли? Где они? Я хочу их видеть... - Но рука ее не смогла дотянуться до букета цветов. Эта рука, поднявшаяся в воздух мотыльком, опустилась, словно подстреленный журавль.
   Взгляды Данилова и доктора Салимы скрестились. Оба невольно посмотрели на букет. Среди этого разноцветья не было только мака.
   * * *
   В стороне от берега, в тени старой липы, спокойно покачивающей ветвями, на свежеокрашенной железной скамейке сидела старая женщина - Надежда Петровна. В руках у нее был букет цветов. Она шла навестить могилу Гюльназ.
   * * *
   На небольшом холмике, воронкообразно спускающемся к морю, пролегла узкая тропинка. По этой тропинке к морю медленно шли доктор Салима, прижимая к груди закутанного в белое, как облако, одеяло ребенка, и Данилов с большим букетом цветов в руках. Над их головами летали чайки.
   Небо было безоблачным. Море спокойным. И одинокая могила на его берегу.
   Был воскресный день. Обычный день, ничем не отличающийся от других дней.
   Но если бы Гюльназ была жива, она и его, наверное, назвала бы "днем любви".