С тех пор забыта и одна, На волю ветров отдана, В мятежном споре непогод Несусь назад, несусь вперед. Обширен мой воздушный дом, А я одна скитаюсь в нем, Одна везде, одна всегда, Чужда небес, земле чужда...
   Но, в отличие от этой "воздушной девы", литераторы-декабристы, как вы видите, при всех их прогрессивных европейских устремлениях были не чужды ни таинственным северным небесам, ни обычаям и обрядам земли сибирской, ни ее древней вере...
   Пятью годами позже Бестужева-Марлинского и уже не в качестве ссыльного, а молодого еще педагога — смотрителя школ, в Якутске появился Дмитрий Давыдов, дальний родственник знаменитого поэта-гусара Дениса Давыдова и в будущем известный "сибирский баян", автор той самой песни о бродяге, строки который доныне живут в народе:
   По диким степям Забайкалья, Где золото роют в горах, Бродяга, судьбу проклиная, Тащился с сумой на плечах...
   В Якутии Давыдов прожил тринадцать лет, он выучил местный язык, и во многом благодаря этому достаточно глубоко усвоил историю и этнографию края. По своей натуре Дмитрий в молодые годы был любителем странствий, бесстрашным путешественником, участвовал в нескольких дальних и сложных экспедициях, хотя при этом очень долго не решался обнародовать собственные стихи. Позже он в той или иной степени изучил всю Сибирь, жил в разных местах, но Якутия, наверное, вошла в его сердце по-особенному ярко запомнившейся, хотя уезжал он отсюда в горе, после большого пожара, уничтожившего рукописи. Свидетельством такой памяти может служить самая первая публикация Давыдова, состоявшаяся лишь в 1856 году и вдохновленная образом прекрасной удаганки с берегов Лены. Стихотворение, вышедшее в Казани отдельной книжицей из нескольких страниц, называлось "Амулет" и рассказывало о том, как красавица-шаманка сначала спасла плывущего на челноке русского парня от бури, поднятой злым "колдуном", а потом подарила ему "амулет счастливый". Этот амулет хранил его от разных напастей, "пред ним стихали ураганы, он молнии гасил", но он не пожелал помочь хозяину в любви. Думается потому, что сердце самой удаганки было задето русоголовым пришельцем. А иначе и вообще, зачем ей было его спасать? Как утверждают исследователи, это стихотворение рождено "фольклорными мотивами", но автор пишет его от первого лица, подчеркивая — "я". И почему через десять лет после отъезда из Якутии, уже человеком зрелым, многое повидавшим он выбрал для дебюта в печати именно эту давнюю романтически-мистическую балладу? Значит, она была очень важна для него, и, может быть, за всей этой историей действительно стояла какая-то таинственная удаганка или хотя бы видение, сон, озарение... Во всяком случае, когда двумя годами позже в петербургской газете "Золотое руно" вышла поэма "Жиганская Аграфена" о хорошо знакомой нам заполярной удаганке, Давыдов предпослал ей конкретный подзаголовок "Якутская легенда".
   Некоторые исследователи утверждают, что первоначальным материалом для упомянутой поэмы послужили "Воспоминания" Афанасия Уваровского, опубликованные в 1848 году в Санкт-Петербурге и ставшие первым произведением якутской художественной публицистики. Действительно, поэма Давыдова появилась десятью годами позже, но он-то сам, в свою очередь, жил в Якутии тоже за десять лет до выхода "Воспоминаний" и при столь широкой известности шаманки Аграфены просто не мог о ней не слышать. Тем более что интересовался подобными вопросами. Кроме того, достаточно сравнить соответствующий фрагмент "Воспоминаний" с поэмой, чтобы увидеть, как они разнятся.
   Уваровский даже и называет свою героиню не Аграфеной, а Агриппиной, хотя дату ее рождения (относительно свидетельств Сарычева и Худякова) указывает верно:
   "В середине минувшего столетия жила в Жиганске одна русская, по имени Агриппина Моя бабушка знала ее в лицо. Эта женщина слыла большой колдуньей: тот, кого она любила, считался счастливым, тот же, на кого она обиделась, считал себя крайне несчастным. Слово, произнесенное ею, воспринималось как слово самого всевышнего. После того, как она этим путем приобрела доверия людей и состарилась, построила себе на расстоянии двух кесов (20 км. — В.Ф.) выше Жиганска домик между скал и жила в нем. Никто не проходил мимо, не обратившись к ней, не получив благословения, и не принеся ей что-нибудь в подарок. Тех же людей, которые проходили мимо, не сделав так, она доводила до большой беды, превратившись в черного ворона, настигнув их сильным вихрем Топила их вещи в воде, лишала их разума и сводила с ума И после ее смерти не проходят мимо этого места, не повесив подарка... Рассказывают, что эта старуха прожила до 80 лет, что была мала ростом, толста, ее лицо испещрено оспой, глаза остры, как утренняя звезда, ее голос звонок, как звук железа".
   Давыдов пересказывает в стихах намного более романтичную, поэтичную и трагическую историю По его версии (какой уже по счету на нашей памяти!), жившая на острове юная христианка-сирота была загнана в угол одиночеством, холодом и голодом и минуту смятений и отчаянья приняла совет сходить за помощью к жившему неподалеку старому богатому шаману. А тут как раз...
   Силы старца покидали,
   Бедный в тайне изнывал
   Духи мучить начинали,
   Он преемника искал.
   Рад Таюк был госте юной,
   Он ей радости сулит
   Слово хитрое оюна
   Сердце девы шевелит.
   Скоро все она решила
   И дорогою домой
   Медный крестик схоронила
   Аграфена под волной Часто грешница бывала
   У оюна по ночам
   И на памяти держала
   Заклинания духам.
   Так все лето проводила,
   Умер осенью шаман.
   Старика похоронила
   Молодая удаган.
   Получив в наследство силу старика и его невидимых слуг, Аграфена-хотун зажила в холе и неге.
   Дни довольства наступили,
   Льется счастие рекой;
   Духи верные служили
   Аграфене молодой.
   С сосен кору добывали.
   Приносили бурдуку,
   В кашу масла прибавляли
   По огромному куску
   За водой они ходили,
   На очаг бросали дров,
   Молодых кобыл доили
   И пасли они коров.
   У горящего полена
   В шубе с рысью и бобром
   Жирно ела Аграфена,
   Запивая кумысом.
   Но однажды она решила съездить в Жиганск и случайно влюбилась в русского парня. Как утверждает поэт, и добрый молодец по наущению духов тут же воспылал к таежной гостье страстью. Но, поняв, что шаманке и христианину не быть вместе, Аграфена, вернувшись домой, решила распроститься со своими духами. Она думала, что, "изменив однажды богу, трудно ль черта провести", однако все оказалось не так-то просто. Целый день удаганка пыталась уничтожить своего главного идола-барылаха — "в воду с камнем опускала, жгла в пылающих дровах", но "гасло пламя вкруг шайтана, из воды он выплывал". Под вечер ей ничего не осталось сделать, как только зарыть в овраге идола вместе с бубном- тюнгюром и колотушкой-былаяхом. Но в полночь раздался стук в дверь, и перед Аграфеной предстал умерший наставник-ойун. Он заявил:
   "Не уйду без барылаха,
   — Я пришел сюда за ним.
   Ободрись, хотун, от страха:
   Мы тебе не повредим".
   И к оврагу боязливо
   Аграфена побрела.
   Там рукою торопливой
   Скоро насыпь разгребла.
   Взял Такж тюнгюр заветный,
   Былаяхом загремел.
   И мгновенно рой несметный
   Аджараев налетел.
   За обиду, за измену,
   За поступок роковой
   Страшно мучить Аграфену
   Духи кинулись толпой...
   Уж редела тьма ночная,
   Как шаманка умерла;
   И исчезла стая злая
   В безднах адского села.
   Долго труп в пустынном поле
   Окровавленный лежал.
   Зверь бежал оттоль неволей,
   Ворон мимо пролетал.
   Лишь в конце концов перепутанные такой расправой охотники
   "струсив, жертву принесли
   и над Леной, в холм готовый,
   Аграфену погребли".
   Стало все, как прежде было
   В той печальной стороне,
   Лишь над грешною могилой
   Мрачно днем и при луне...
   Поэма "Жиганская Аграфена" долгие десятилетия, вплоть до становления национальных северных литератур была наиболее крупным и ярким стихотворным произведением Сибири да и вообще всей России, посвященным теме шаманизма. Тем более что следом за Давыдовым и его современниками в Сибирь хлынули потоки ссыльных революционеров — атеистов и борцов с религиозным "опиумом" любого вида, для которых человек с бубном мог быть уже только предметом материалистической критики или снисходительной иронии. Не случайно уже в 1863 году поэт-самоучка из Енисейска Василий Суриков стал выпускать сатирическую рукописную газету под названием "Шаман", в которой бичевал местные нравы и пороки. Для писателей-демократов той поры, оказавшихся в Сибири не по собственной воле, окружающая жизнь, в которую они были насильственно вторгнуты, вообще чаще всего виделась в более мрачных красках и казалась более "дикой и беспросветной", чем она была на самом деле. Не зря же они окрестили ее "тюрьмой без решеток", пустив гулять по свету мрачный штамп. Подобными взглядами заражалась и местная молодая литературная и политическая "поросль" из создаваемых революционерами многочисленных кружков. И лишь творчество настоящего художника слова Владимира Короленко, наконец-то разглядевшего в 1880-х годах весь сложный и многоцветный жизненный спектр Сибири, стало "первой песнью жаворонка в серый февральский день". Интересно, что хорошо знакомый нам Владимир Тан-Богораз считал себя учеником Короленко и утверждал, что именно с созданного этим писателем в якутской ссылке рассказа "Сон Макара" ведет отсчет не только подлинная демократическая сибирская литература, но и настоящая этнография. Кстати, сам Тан-Богораз и его коллега Вацлав Серошев-ский, упоминавшиеся нами как ученые, тоже внесли своими произведениями вклад в художественную летопись древней веры. В поэзии аналогичную роль "осветления" сибирской и якутской действительности сыграл уже в начале нового века ссыльный ученый и литератор Петр Драверт.
   Как мы уже упомянули, с возникновением письменности и собственных литератур у больших и малых народов Севера в произведениях их писателей просто не могли не появиться шаманы, совсем еще недавно столь заметные в обществе и игравшие такую большую роль в жизни. Но многие первопроходцы национального художественного слова, рожденные следом за алфавитами и письменностями в основной своей массе только в 1930—1940-х и более поздних годах, уже не смогли написать на родном языке о шаманах и шаманизме так, как хотели и могли бы сделать, поскольку загодя попали под большевистские идеологические догмы и запреты. И в их повестях, рассказах и стихах шаманы дружно выступили как отрицательные и однобоко утрированные персонажи, осуждаемые выразители "темного прошлого".
   В этом смысле успел сказать до революции свое неискаженное слово один из родоначальников значительно раньше сформировавшейся якутской литературы Алексей Кулаков-ский, кстати, тоже имевший в роду шаманские корни. И не зря его поэму "Сновидение шамана", написанную в 1910 году, в советский период считали одной из самых реакционных и идеологически вредных вещей, принесшей немало проблем посмертной биографии автора. К счастью (если можно так выразиться о смерти), Кулаковский покинул мир в 1926 году и не дожил до гулаговских репрессий. Но надо сказать, что вместе с официальной опалой он получил и негласную славу "якутского Нострадамуса", поскольку на волне мистического и поэтического озарения, слившись с образом и самой сутью белого шамана и взлетев вместе с ним в виде могучего орла над планетой, сумел провидчески заглянуть сверху в будущее не только своего собственного народа, но и даже человечества.
   Оседлав высокий хребет
   Светозарного синего неба,
   Стал сверху вниз взирать.
   Срединная бело-пятнистая земля моя
   Виднелась там, тая в ярком светлом мареве,
   Будто серебряная бляшка
   На рогатой старинной шапке.
   Взором всевидящим окинул
   Все утаенные уголки
   Госпожи Матери-Земли,
   Глянул оком мудрым
   За пределы великих морей,
   Внимательным взглядом обвел
   Дальние берега
   Океанов бездонных...
   И увидел,
   Дети мои,
   Что Одун Хана роковое предначертание
   Готово сбыться,
   Чынгыс Хана указание
   Намерено исполниться,
   Бечева оберега шаманского вот-вот оборвется,
   Солнце с неба грозит сорваться.
   На восьмикрайнюю, о восьми ободах,
   Обидами и распрями обуянную,
   Цветущую и изобильную Мать-Землю изначальную,
   Оказывается, обрушилось
   Столько страшных грехов
   — Что и коню не вытянуть,
   Навалилось столь много
   Тяжких преступлений,
   Что и быку не вывести...
   Скользя взглядом по будущей сытой и самодовольной Европе и обозревая ее страны, шаман-орел вдруг при виде "одной из наций" "прячет в страхе глаза". Почему? Да потому, что ее народ и предводитель...
   "На белом свете
   Единственный хищник — я", — говоря,
   Быком-порозом он ревет.
   "В срединном мире только я —
   Победитель всех и вся", — кричит,
   На дыбы встает.
   Во всевышнее небо
   Жердиной пихает,
   Самой преисподней
   Дубиной угрожает,
   Еще тридцать лет назад
   Настроившись воевать,
   С незапамятных времен
   Скопил оружие для войны,
   Сердце у него ядовитое,
   Разум его злобный,
   Царство ею — Германия,
   А имя ему — немец
   И немец тот говорит:
   "Если б мне знатных народов
   Благословенные царства
   Удалось взбаламутить разом,
   Как кумыс в бадье,
   Единственным всемирным
   Был бы я властелином..."
   То есть шаман Кулаковского с конкретностью, завидной для Нострадамуса, фактически однозначно предрекает не- мецкий фашизм и его идейного лидера Гитлера. А далее рассказывает, к какой разрушительной войне, к чему он приведет человечество.
   Города разорены повсюду,
   Губернии испепелены повсеместно.
   Людей растерзано видимо-невидимо,
   Войск полегло непомерно,
   Армии разгромлено неисчислимо.
   Лучшие мужчины изрешечены пулями...
   Столько ребер расколотых
   Сложено как дрова —
   В ямы все не зарыть,
   Сколько костей раздробленных
   Свалено в кучи —
   В могилы не вместить
   Сколько плоти искореженной
   Смешано с песком —
   Все земле не предать...
   На долгие дни,
   На длинные годы
   Битва началась страшная...
   Не обходят вниманием Кулаковский и его шаман и зреющую на планете революцию. И если в год создания поэмы сам писатель еще мог как-то чувствовать, что:
   Малые мира сего
   Маются и ярятся в гневе
   — Мрачная и непримиримая
   Злоба зреет исподволь.
   Чернь рабочая,
   Расплодившаяся в городах,
   Как комариная рать
   Кишащая в лесах,
   Решается на борьбу
   — Хочет переломить судьбу..
   Беспощадно драться
   Братьев созывает,
   то откуда ему становится известно в 1910 году, что почти через десяток лет, в день, когда свобода и закон
   Станут за власть сражаться,
   Страданья и мука на пару
   Сил лишат насовсем.
   В день, когда прежний уклад
   Перевернется кувырком,
   Долгий мучительный глад
   Выморочит всех вконец.
   В день, когда предков мир
   Рухнет, вдребезги упадет,
   Гибельная разруха
   Навалится и все подомнет...
   или
   Легионы людей,
   В белое облачась,
   В бешеной схватке сплелись,
   Миллионы людей,
   В красное нарядясь,
   В кровавой сече полегли...
   Кто сегодня был со щитом,
   Оказался завтра на щите,
   Кто назавтра победил,
   Послезавтра был поражен,
   Кто нынче власть захватил,
   Крах через год потерпел.
   Видя, что в конце концов партия большевиков (он ее так и называет прямым текстом) одержат-таки пиррову победу в братоубийственной войне, шаман озвучивает для нее множество "если", при соблюдении которых (и то под вопросом) очень нескоро что-то и получиться у новой власти. Итак, "ежели" она:
   Умерит излишнюю ярость,
   Утишит чрезмерную гордосгь,
   Уравновешенно будет судить,
   Учение ущербное отбросит,
   Уберет из речи дерзкие слова,
   Опомнится, пойдет на попятный,
   Уклонятся не станет слишком
   Ни влево, ни вправо
   , Путь выберет посередине,
   Учтет мнение многих,
   Узнает, что людей беспокоит,
   Только при таком итоге
   Сможет иль нет лет через тридцать
   Житье стать легче,
   Эдак лет через двадцать
   Бытье стать лучше,
   А может, через полвека
   Возникнуть что-то хорошее?..
   Прочитав подобные слова, легко понять, почему у коммунистических идеологов были веские основания не любить Кулаковского и изо всех сил выставлять "бредом больного воображения" и это совместное провиденье шамана и поэта, и вещие речи других ойунов, о которых мы вспомним далее. В еще более сложной ситуации, чем Кулаковский, оказался другой известный якутский поэт, ученый и государственный деятель Платон Ойунский, арестованный по сфабрикованному делу и умерший в тюрьме перед судом в конце 30-х годов. Можно только удивляться смелости человека, взявшего и сохранившего до самой смерти подобный псевдоним в годы яростной и слепой борьбы с "опиумом для народа", во времена сталинского террора. Душа Ойунского, как это видится нам сегодня, разрывалась на две части. С одной стороны, "пламенный Платон" в юности горячо принял революцию, стал ее певцом-трибуном и практическим творцом новой жизни и власти, занимая в отдельные годы высшие ее посты, а с другой — пытался как мог сохранять фольклор, традиции и прежнюю историю собственного народа, изо всей силы сталкиваемые с "корабля современности". За подобную защиту "пережитков прошлого" он был не раз жестоко и публично критикован быстро "покрасневшими" коллегами и бывшими друзьями, не говоря уже о "доброжелателях", которые в конце концов и подвели его под репрессию. Но Ойунский все же успел записать и сберечь для будущих поколений цитированное нами олонхо "Нюргун Боотур Стремительный", поставленное ныне в один ряд с самыми великими эпосами мира. Также очень важное и непреходящее место (в отличие от некоторых "большевистских" стихотворных призывов) заняли в его творчестве поэтическая драма "Красный шаман" и повесть-предание "Кудангса Великий", в которой шаманская составляющая играет довольно большую роль. "Праведный" шаман Ойунского, принявший на себя миссию борца за угнетенных и их пророка, надеялся, что его слова и действа станут "добрым набатом", но поскольку в них были изначально заложены неразрешимые противоречия, они привели сначала к гибели воплощенной в девушке-богине вселенской красоты и гармонии, а затем и Красного ойуна. В соответствии с идеологией, главный герой, конечно же, вынужден был перед смертью отречься от самого себя, иначе бы эта драма никогда не увидела подмостков театра. Но финал ее весьма неоднозначен, и еще неизвестно, что победило в итоге По сути, Красный шаман — это и есть в какой-то степени сам Ойунский со всей несовместимой двойственностью его сознания — одновременно мифологического и большевистски-атеистического Недаром при чтении тех или иных его произведений иногда создается впечатление, что они написаны хоть и в едином литературном стиле, но разными авторам.
   В этом смысле примечательно, что некоторые "идеологически нежелательные" сочинения Оиунского долгие годы не включались в его издания на родном языке и до сих пор не переведены на русский, хотя книги "классика якутской советской литературы" выходили в Москве и до его репрессии, и после реабилитации К таким произведениям относится повесть "Кэрэкэн", получившая название по имени шамана, от которого, по преданию, Ойунский вел свой род и который дач основания взять урожденному Платону Слепцову его "шаманский" псевдоним.
   Легенды утверждают, что именно Кэрэкэн якобы в свое время предсказал приход первых русских казаков на Лену и колонизацию ими Якутии. И он же посоветовал своим родичам откочевать подальше от великой водной дороги, чтобы не попасть под пресс пришельцев Для этого шаман отправил "куда глаза глядят" белого жеребца с девятью отметинами и по его следу через три дня пришел в Таттинский улус, в благодатную местность, видимо, уже позднее получившую название от слова ойун Тогда же, почувствовав близкую смерть, Кэрэкэн обратился к сыновьям и сказал, что назавтра он сам бросится в реку, а когда погибнет, то тело его уплывет в верх по течению на три версты Там и надо будет построить арангас и уложить в него останки По истечению какого-то времени сквозь кости прорастет дерево с большим "шаром" из ветвей, а через несколько поколений под этим деревом потомки должны зачать ребенка, чтобы Кэрэкэн "нашел продолжение на земле" Когда же тот человек доживет до преклонных лет и умрет, а дерево погибнет от старости, — на его месте вырастет точно такое же новое, и все опять повторится.
   Кто знает, может, так оно и было, и дух Кэрэкэна перерождался и передавался у таттинцев из поколения в поколение несколько раз В подобном случае не исключено, что какая-то его часть проявилась таким "литературным" и мировоззренческим образом в Платоне Ойунском.
   В самом начале тех же 30 х годов из под пера русского писателя Бориса Лунина, проведшего полтора года в творческой командировке в Якутии, вышла книга, которая долго стояла особняком в ряду художественной документалистики и на которой нам просто нельзя не остановиться. Довольно объемная повесть бьла полностью посвящена известному шаману Протасову из Чурапчинского улуса и называлась на манер нынешних детективов — «Смерть ойуна» Правда, под заглавием подразумевался не физический уход в небытие Протасова, что был в ту пору жив и здоров, а "смерть" его как шамана, публично отрекшегося от "постыдного прошлого" и начавшего созидать "правильную" советскую биографию Только подобный пропагандистский сюжетный ход, показывающий движение личности от "тьмы и обмана" к "свету новой жизни", собственно, и оправдывал в глазах коммунистической системы появление "шаманской" книги Тем не менее, выполняя идеологический заказ, Борис Лунин оставался неплохим мастером своего дела, серьезно отнесся к сбору материала, хорошо изучил этнографическую литературу. Он много времени провел со своим героем, часто и подолгу беседовал с ним по душам", присутствовал на специально организованных "для московского гостя" камланиях и с писательской зоркостью зафиксировал увиденные ритуалы. С другой стороны, и объект его внимания был на редкость интересным и необычным. Протасов имел яркий артистический талант, прекрасный голос и музыкальный слух, хорошо играл на хомусе-варгане, сказывал олон-хо, замечательно знал природу и все ее приметы, был редкостным кузнецом, мастером золотые руки, а тому же еще и выдающимся бегуном. 50 верст в день были обычной нормой Протасова, а при необходимости он мог бежать от темна до темна, преодолевая за это время до 130 километров. То есть перед писателем оказалась явно неординарная личность.
   Шаманские способности Протасова были замечены в 14 лет, когда он испытал первые приступы инициационной болезни. Приглашенный к мальчику старый ойун Дарха, взглянув на него, не только сразу поставил "диагноз", но и тут же отдал будущему наследнику свой костюм и бубен. Однако еще два года подросток пролежал в постели, не в силах оторвать свое тело от ложа.
   "Совершить обряд поднятия больного и наставить его в шаманских молениях опять явился Дарха, — писал в своей книге Лунин. — Он должен был определить, на каком сучке шаманского дерева воспитывалась его душа, и, покормив ее особой рыбой, "источником смерти и несчастья", освободить из заточения. Затем старик вывел его во двор, и там они принялись делать из коры, гнилушек и конских волос чучела разных зверей и птиц — изображения различных духов. Сделали они и главных спутников шамана — гагару, в образе которой шаман совершает свои хождения по духам, и кукушку-сплетницу, которая доносит обо всем злым демонам. Облачившись в камлальные плащи, они сели лицом к высокой лиственнице, и учитель вновь и вновь знакомил ученика со всеми родами чертей, с именами каждого из них, обучал его "кутурару" — особому шаманскому напеву, который исполняется грубым голосом, прерывисто, не глядя на людей, с беспрестанным мотанием головой и который обозначает пение одержимой души. А потом они пустились камлать. Учитель как бы повел ученика по всему фантастическому миру шаманской веры..."
   Лунин описал становление и первые годы жизни молодого шамана с подробностями и деталями, достойными хорошего этнографа, но, не забывая о главной своей идеологической задаче, время от времени разрушал мистическую атмосферу фразами или абзацами в которых подчеркиват, что, мол, сам-то шаман прекрасно знал: за всем этим никакого волшебного озарения, колдовства и духов нет и не было в помине. А были лишь ловкость рук, артистизм и выдача желаемого за действительное. Но даже при таких оговорках художественное описание Луниным, скажем, ритуала камлания очень впечатляет и, скорее, заставляет подумать об обратном.
   "...Теперь его можно было разглядеть, и вместо молодого, сильного Протасова я вдруг увидел ужасающее старческое существо с глазами без зрачков, с искаженным лицом, с прямоугольным, как бы от ожесточения застывшим ртом, с отвисшей, как пустая сумка, нижней губой — расслабленное, немощное в каждом мускуле своего тела существо. Прерывистое, угрюмое и вместе с тем напевное клокотание вырвалось из его горла. Гармонизированное это исступление как бы волнами плыло по его раздраженному лицу, как сплывает по стеклу ливень. Поводя пустыми белками, существо это, казалось, ничего человеческого уже не видело, не слышало и не чувствовало. Было страшно подумать, что такая внешность в какой-то степени выражает действительное внутреннее состояние человека.