Почему же она не пришла?
   Несмотря на красоту Игрейны, на их сына, на трон, который он получил благодаря ей, Утеру не удавалось выбросить Ллиэн из своих мыслей, особенно в эту ночь. Ллиэн, чьи ярко-зеленые глаза неотступно преследовали его… Ллиэн, которая сделала его Пендрагоном, которая хотела стать с ним одним целым – таким прочным единством души, тела и воли, какого не бывает даже у любовников, способным созидать и разрушать миры… Ту самую Ллиэн, которую он предал и которую, возможно, больше никогда не увидит – ни ее, ни их дочь Моргану, рожденную от их союза.
   И сегодня Утеру снова не удалось представить личико Морганы. Как всегда, черты Артура наложились на черты девочки, и это бессилие вызвать ее в памяти казалось ему худшим предательством. А может быть, в конечном счете, это было нормальным? Ведь он видел ее всего несколько дней на острове Авалон, а с тех пор столько всего произошло… Утер вспоминал лишь то, что Моргана была прекрасна настолько, насколько Артур некрасив. Сколько ей сейчас? Года полтора, не больше. Впрочем, на острове Авалон время течет по-другому. Возможно, когда-нибудь она и его сын станут друзьями? Он улыбнулся этой мысли и с удивлением обнаружил, что уже дошел до конца коридора и два вооруженных рыцаря, охраняющих комнату новорожденного принца, улыбнулись ему в ответ, словно были с ним в сговоре. Это длилось лишь мгновение. Их жизнерадостность тотчас же улетучилась при виде озабоченного выражения на лице короля. Один из них постучал в двери условным стуком, и третий рыцарь открыл дверь изнутри, учтиво склонившись перед Утером.
   Человек, одетый в кроваво-красные доспехи с изображением собственного герба – красная борзая на желтом поле, был таким же высоким и массивным, как и башня, в которой они находились. Его светлые волосы были заплетены в косички, а густая борода плохо скрывала широкий шрам – напоминание об эльфийской стреле, когда-то раздробившей ему челюсть. Лицо было ужасным, но это было лицо друга.
   – Счастлив видеть тебя, Ульфин, – пробормотал король, положив руку ему на плечо. – Герцогиня Хеллед прибыла?
   – Не знаю, государь. Я оставался здесь всю ночь, как ты меня просил…
   – Да, конечно… Сходи к дворцовому управителю, и если она еще не появилась, пошли всадников на восток, ей навстречу. Скажи ему, что мы ждем ее на Совете.
   – Думаешь, с ней приключилась какая-то беда?
   Утер улыбнулся другу. Как всегда, Ульфин был готов забить тревогу, тем более что герцогиня Хеллед де Соргалль была ему дорога, так же как память о герцоге Белинанте.
   – Может быть, ее застала непогода? – сказал он, стараясь говорить уверенным тоном. Но мне бы хотелось убедиться, что ей не нужна наша помощь. Королева рассчитывает сегодня днем на ее присутствие…
   Глаза Утера привыкли к потемкам в комнате, так плохо освещенной сквозь узкую бойницу, что в ней приходилось зажигать свечи даже днем. Он бросил взгляд в глубину алькова, и улыбка застыла на его губах, несмотря на все усилия казаться беззаботным и веселым. В складках длинного платья кормилицы сосредоточенно сосала грудь двухлетняя девочка, а Артур мирно посапывал, привалившись к другой груди. Крошка повернула к нему глаза, и как только увидела его, спрятала личико под рукой кормилицы. Это была дочь Игрейны, и та любила ее. По этой простой причине ему тоже хотелось ее любить, но она была ребенком Горлуа, рожденным от принудительной связи, в результате жестокого изнасилования в череде других, само воспоминание о которых было невыносимым для него…
   Кормилица сидела с обнаженной грудью перед двумя мужчинами, из толстого соска, от которого только что оторвалась девочка, медленно сочилось молоко; женщина хотела прикрыться, однако, держа на руках двух младенцев, не смогла этого сделать.
   – Дай мне Артура, – сказал Утер.
   Она протянула ему спящего ребенка, и он краем глаза заметил на груди каплю крови, которая окрасила молоко в розовый цвет.
   – У тебя кровь?
   – Это пустяки, – пробормотала кормилица, застегивая корсаж.
   Она встала на колени перед королем, потом выпрямилась, все еще прижимая к себе дочь Игрейны.
   – Это она кусается иногда. Но ничего страшного.
   С губ Утера едва не сорвалось: «У нее вкус к крови. Это от отца…»
   Около года минуло со дня смерти Горлуа, но память о герцоге-сенешале была такой же живой в душе Утера, как и испытываемая к нему ненависть.
   И ему казалось, что пока ребенок жив, эта ненависть никогда не умрет, а будет терзать его душу, словно раскаленное железо.
   – Она сейчас заснет, – промолвила кормилица. – Правда, Моргауза?
   – Не называй ее так.
   Она подняла на короля удивленный взгляд, испугавшись резкости его голоса.
   – Это имя ей не подходит, – объяснил он, стараясь придать голосу мягкость. – Отныне используйте лишь ее второе имя – Анна, как этого требуем мы с ее матерью.
   Женщина смиренно потупила глаза, что еще более усилило неловкость положения. У Анны были волосы матери, светлые и вьющиеся, и такой бледный оттенок кожи, что можно было принять ее за эльфийского ребенка. Она появилась на свет за несколько месяцев до рождения Морганы, и поскольку обе не имели ничего общего, кроме судьбы, сделавшей их обеих его дочерьми, двумя сводными сестрами, вышедшими из разных миров, настолько непохожих, что трудно было представить, Утер не мог не думать, что они обе должны быть похожи друг на друга. Моргана – ребенок-фея с Авалона и Моргауза – дочь самого жестокого, самого изворотливого человека, которого он когда-либо встречал… В самом деле, схожесть их имен была для него невыносима.
   Отогнав от себя эти мысли, он протянул руку к девочке, но в тот момент, когда он прикоснулся к ее волосам, она заплакала.
   – Ах, простите, государь, – забормотала кормилица. – Ей что-то с самого утра нездоровится.
   – Вот как…
   Утер повернулся к Ульфину, но тот отвел взгляд.
   – Ну, ладно. Если она накормлена, унесите ее! – сказал он ворчливо, раздражаясь от разрывающего уши плача. – Нет, погодите. Передайте ее горничной и возвращайтесь приглядывать за Артуром. Эта девочка уже слишком большая, чтобы сосать грудь. С этого дня вы будете кормить молоком только принца.
   Он не увидел слез, блеснувших в глазах женщины. Больше года она не расставалась с Моргаузой, Анной – каким именем им ни хотелось ее называть…
   Утер больше не думал о них. Он подошел к колыбели и нежно положил туда Артура. Это был маленький мальчик, и никто в этом не усомнился бы. Он родился с такими жесткими, иссиня-черными волосами, что повитуха не могла припомнить ничего подобного. Он спал, сморщив лобик и прижав к телу кулачки, и казалось, что он отдается сну с таким упорством, такой серьезностью, что его свирепый вид придавал ему комичность. Как медведь, чье имя он носил[4], он был некрасивым, но крепким, и казалось, был всегда настороже. За прошедший месяц он набрал в весе уже девять фунтов, что было весьма необычным для его возраста Наследник, которым можно будет гордиться, которого он с удовольствием покажет народу и баронам во время церемонии омовения.
   Оторвав взгляд от сына, Утер заметил Мерлина, неподвижно сидящего рядом с колыбелью. Он был одет в длинный темно-синий плащ, и в сумеречном алькове можно было разглядеть лишь его белые волосы и вечную ироническую улыбку.
   – Знаешь, изменив ее имя, ты не изменишь ее судьбу, – сказал он, поднимаясь.
   – Черт возьми, Мерлин, почему ты не сказал, что ты здесь!
   Утер поискал глазами Ульфина, чтобы укорить его в этом, но рыцарь своевременно вышел из комнаты в сопровождении кормилицы.
   – Впрочем, как тебе известно, Моргана сама себя так не называет, – продолжал, расхаживая перед ним, мужчина-ребенок тем беззаботным тоном, который всегда безумно раздражал. – Ее мать зовет ее Рианнон, «Королевская», чтобы эльфы никогда не забывали, что когда-нибудь она станет их королевой…
   – Я знаю, – сказал Утер. – Но это ты захотел назвать ее Морганой. И иногда мне кажется, что ты сделал это нарочно – ты знал, что Горлуа назовет свою дочь Моргаузой, и устроил еще одну из своих дьявольских проделок.
   – Правда? Как странно… А мне иногда кажется, что ты несешь вздор…
   В темноте из-за своих белых волос и худобы Мерлин выглядел старичком. Но как только он вошел в полосу света, падающего от свечей, он вновь стал тем же мужчиной-ребенком неопределенного возраста, наполовину эльфом, наполовину человеком, один вид которого настраивал против него почти всех, кто видел его впервые.
   – Я просил тебя заняться Фрейром, – проворчал Утер. – Ты не должен покидать его ни под каким предлогом, пока он не придет в себя!
   – Да, именно поэтому я здесь. Лихорадка у него спала, и он очнулся незадолго до рассвета… А кстати, он спрашивал тебя.
   – Но, черт подери, ты бы мог сказать мне об этом!
   – Я так и сделал.
   Утер открыл рот, чтобы возразить, но раздумал, и его сжатый кулак гневно рубанул воздух. С Мерлином было бесполезно спорить. Можно было подумать, что ему доставляло мстительное удовольствие доводить Утера до бешенства, причем это удавалось ему с такой легкостью, что становилось оскорбительным.
   – Побудь здесь с Артуром, – проворчал он, выходя из комнаты.
   Он уже был в коридоре, когда до него донесся голос Мерлина:
   – До тех пор, пока он не придет в сознание?
   Утер проворчал что-то в ответ, заставив улыбнуться мужчину-ребенка. Однако улыбка слетела с его губ, и лицо исказилось, как только шаги короля стихли в коридоре. С самой зари у него в горле стоял мешающий вздохнуть ком. Да, Фрейр очнулся, но, несмотря на все дружелюбие, которое Мерлин испытывал к этому добродушному великану, он бы предпочел, чтобы его лихорадочное забытье продлилось еще немного, хотя бы до вечера, когда закончится Совет… Или, по крайней мере, чтобы он молчал.
 
   Дождь прекратился, но день все-таки был зимним, холодным и сырым – настоящая собачья погода, когда пропитываются влагой соломенные крыши, и улицы заполоняют ручьи грязи с ошметками соломы. Погода совсем не подходила к всеобщему празднику, но народу было так много, что город постепенно обретал былую живость, а мысль о предстоящем угощении согревала сердца. Каждый переулок, еще вчера отданный в распоряжение собакам, свиньям и курам, сегодня был наполнен криками, красками, жизнью. Все лавки были открыты, сапожники, оружейники, кабатчики, портные и бакалейщики выставили у своих дверей зазывал, которые, надрывая глотки, заманивали покупателей. Те же, кто был слишком беден, чтобы открыть собственную лавку – согнувшиеся под тяжестью тряпья старьевщики, разливающие жир и сало продавцы свечей, разносчики воды или торговцы вафельными трубочками, – выставляли свои прилавки прямо посреди толпы и орали еще громче. Крестьяне из окрестных деревень толкались рядом с разодетыми в пух и прах горожанами, разевая рты и пяля глаза на бесстыжих публичных девок, свешивающихся с балконов, тратили свои гроши в кабачках, где бочонки опустошались с невиданной быстротой, – и весь этот народ месил сапогами жидкую грязь. Холод, сырость и моросящий дождь, от которого блестели сланцевые крыши и размокали соломенные, сюда не проникали. Людям было жарко. Их разогревало вино. Их согревали развратницы и азартные игры. Ликование было несколько принужденным, но можно было заставить себя поверить, что вернулись старые добрые времена, как было еще до войны. Впрочем, на улицах Лота снова появились эльфы. Конечно, их было не так много – в основном это были те, кто сопровождал старого друида Гвидиона и принца Дориана, – но все же это зрелище ободряло, и к большому удивлению голубокожих существ, их появление на запруженных народом улицах сопровождалось неоднократными жизнерадостными тумаками или хлопаньем по спине (надо было объяснять молодым вспыльчивым эльфам, что озерные люди таким образом проявляли свое дружелюбие). Иногда, хотя и с меньшим удовольствием, можно было встретить и гномов, но они попадались совсем редко. Сварливые, грубые, идущие только большими группами, зябко кутающиеся в тяжелые меха, они прокладывали путь в толпе, разгоняя народ громкими криками, и люди расходились в стороны с недовольным ворчанием – ведь воспоминания о войне не так-то легко выбросить из памяти.
   Незадолго до полудня зазвонили колокола, и вся толпа повалила к церкви. Склон, протянувшийся перед крепостной стеной первого пояса укреплений, был уже черен от народа, так что лучникам из дозора пришлось силой расчищать проход для королевской процессии.
   Несмотря на приветственные возгласы и дружелюбные жесты народа Лота, Утер не разжимал губ, рассеянно глядя перед собой, потемнев лицом и крепко прижимая к себе крошечное завернутое тельце Артура, еле различимое под его плащом. Игрейна ехала верхом рядом с ним, бледная, но прямая.
   Она была очень богато одета, на ней было белое парчовое платье и мантия, подбитая горностаем, она сидела верхом на невысоком парадном белом коне, самом красивом и великолепно сложенном, какого только можно было представить. Удила, стремена и сбруя были из чистого серебра. Седло было из слоновой кости, украшенное изысканными изображениями дам и кавалеров. Попона доставала до земли и была из той же белой парчи, что и платье королевы.[5]
   Игрейна опустила высокий стоячий воротник, закрывавший ее лицо, и улыбалась толпе, но от упорного молчания короля чуть не плакала. Некоторое время назад король быстро переговорил с ее братом Лео де Граном и едва ответил на радостное приветствие сеньора Брана, регента гномов королевства под Черной Горой. Герцогиня Хеллед де Соргалль все еще не приехала, но ее опоздания было недостаточно для объяснения плохого настроения короля. Быть может, король раздосадован из-за Мерлина, этого злого гения с лицом старого ребенка, один вид которого так угнетал ее, что она чуть не лишалась чувств? В какой-то миг она подумала о Фрейре и испугалась, как бы он не умер ночью. Но не это же было причиной… Капеллан брат Блейз предупредил бы ее об этом, да к тому же все признаки указывали на то, что с того дня, как королевские всадники привезли безжизненное тело варвара, к нему постепенно возвращаются силы. Но, конечно, королева не знала о том, что Фрейр пришел в себя и Утер говорил с ним.
   Перед церковной папертью королевская чета спешилась и отделилась от эскорта – подле них высилась лишь фигура преданного королеве рыцаря Антора, чей красный плащ выделялся в толпе, как знамя. Они присоединились к другим матерям, пришедшим получить очищение. Согласно обычаю, мужья и жены находились порознь, и именно отцам поручались их новорожденные. Утер был этому очень рад. Такой же неловкий и столь же гордый, как его собратья, он почувствовал среди них освобождение от гнетущей тяжести. Там был один человек, чье вооружение отмечали цвета Кармелидского герцогства, несколько крестьян, одетых в грубые штаны и туники из коричневой шерсти, два молодых горожанина, кузнец в кожаном фартуке и празднично вырядившийся молодой дворянчик в ярко-красном капюшоне, длинный хвост которого падал на спину, подобно языку пламени. И каждый держал на руках сына или дочь, а их жены нежно смотрели на своих счастливых мужей. Почти сразу же Артур начал хныкать, к великому смущению Утера, бросавшего на королеву беспомощные взгляды. Она улыбнулась ему и развела руками, как бы говоря: «Справляйся сам». Молодой король стал так яростно качать младенца, что тот разревелся, а вслед за ним завопили и другие малыши. Вскоре вся детвора заходилась в плаче, повергнув отцов в полное смущение, к великой радости их суженых.
   Смех развеял установившееся в свите короля напряжение, и площадь ответила одобрительным гулом, как на ярмарочных гуляньях. На помосте были расставлены скамьи для дам и кавалеров из дворца, а также для знатных эльфов и гномов, прибывших для чествования принца и участия в Великом Совете. Бран сидел в первом ряду, и его короткие ноги не доставали до земли. К нему тоже, кажется, вернулось обычное для него доброе расположение духа, и, забыв о недавней холодности короля по отношению к нему, он беседовал с Ульфином.
   – Сколько детишек! – воскликнул он, делая вид, что затыкает себе уши. – Это все народившиеся в этом году?
   Рыцарь рассмеялся, но по взгляду гнома понял, что тот и не думал шутить.
   – Ну… нет! Это только те, что родились недавно… Мальчикам всего сорок дней, девочкам около трех месяцев. Таков обычай…
   – Неужели правда?
   Бран наклонил голову и метнул взгляд в сторону советника Онара, насупленного гнома, закутанного в плащ и от этого похожего на мешок. Подождав объяснения, которого так и не последовало, Ульфин ткнул Брана локтем.
   – Что случилось, мой друг?
   – Ничего, – проворчал принц. – Просто я подумал, что у всего народа гномов не родилось и половины этого количества с тех пор, как мы потеряли Меч…
   Ульфин не ответил (да и что он мог сказать?), но Мерлин, сидевший рядом с ним, склонился вперед, чтобы внимательно посмотреть в лицо Брана. Он уже открыл рот, чтобы расспросить его, но рыцарь бросил на него такой мрачный взгляд, что тот счел за лучшее сидеть смирно и оставить свои вопросы при себе. Правда, он вытянул шею и быстро пересчитал младенцев, выставленных на паперти. Их было не более десятка… Неужели Бран говорил правду? За целый год всего десять новорожденных – так, что ли?
   Несмотря на накидку из толстой шерсти, покрывающую плечи тунику, спускающуюся ниже колен, холщовые штаны и высокие кожаные сапоги, подбитые мехом, Утер начинал замерзать, и он был не одинок, судя по тому, как и другие переступали с ноги на ногу, охлопывали себя руками, потирали покрасневшие носы – причем свите было холоднее, чем скопищу людей. И невзирая на это, монахи, кажется, никуда не торопились – а ведь большинство из них ходили босиком по такому холоду, были одеты в простые монашеские рясы из грубой некрашеной шерсти (потому что красить – значит обманывать, «nullatinctura, пес mendaciodefucata»), часто с заплатами, подпоясанные кожаным ремнем, с капюшоном, хлопающим по спине, с тонзурой на голове, открытой всем ветрам, худые, серые и прямые, как березы. Лишь один среди них выделялся своим ростом – аббат Илльтуд. Со дня смерти епископа Бедвина и в ожидании его вероятного преемника белое духовенство утрачивало влияние в королевстве в пользу монахов, приором которых был он, patermonasterii, vicesChristiagit.[6] У него не было ни посоха, ни митры, лишь простой крест на шее. С вытянутым лицом и темной бородой, он стоял неподвижно, закрыв глаза, присоединяя свой голос к поющим «Те Deum» братьям. Они пели медленно и торжественно, не обращая внимания на холод.
   На морозе разговоры постепенно стихли. Наверное, большинство из тех, кто здесь собрался – горожане, знать или попрошайки, эльфы, люди или гномы, – были покорены этим аскетическим рвением и захватывающим зрелищем невероятного умерщвления плоти. С тех пор как монахи пришли на смену первосвященникам, религия уже была не той, что прежде. Сама церковь лишилась хоругвей и гобеленов, которые когда-то ее украшали. Остался лишь голый камень и темные лики святых, вырезанных на фасаде. Христос во славе, напоминавший осанистого епископа, уступил место страждущему распятому и изможденной пастве. Там не было никакого удовольствия, никакого простодушия, и все молодые матери, как и Игрейна, пришедшие отметить радостное событие, зачастую впервые после родов вышедшие на люди, испытывали пронизывающий до самого сердца холод от значительности этого действа.
   После исполнения «Те Deum» повисла долгая тишина, пока, наконец, Илльтуд не открыл глаза и не спустился по ступенькам к королевской чете. Согласно обычаю только что родившие женщины не имели права войти в святой храм, и поэтому вся церемония с их участием проходила на паперти. Илльтуд, улыбаясь, приблизился к супругам и, не говоря ни слова, взял Артура из рук короля и передал его королеве. Позади него деканы аббатства подошли к остальным молодым отцам и сделали то же самое. Никто из них не разговаривал, и это только усиливало чувство неловкости, почти перешедшей в испуг, который исходил от их группы. И, тем не менее, Илльтуд отдавал им распоряжения, используя lnguosidigiti, «язык пальцев», бытовавший среди монахов. Утер улыбнулся, увидев, как он положил большой палец в рот, что означало детей, затем аббат провел пальцем от одной брови к другой – жест, означавший женщин, – сложил кольцом большой, указательный и средний пальцы и, наконец, начертил крест на ладони. Эти последние знаки никто не понял, они лишь стерли улыбки с лиц.
   Утер чувствовал себя неуютно и взглядом искал вокруг поддержки. Он встретился взглядом с Лео де Граном, сидящем на трибунах, но его зять, как и он сам, слишком мало понимал в религиозных делах, и его насупленный вид мало чем утешил короля. Позади него понурили головы несколько эльфов, одетых в поблескивающие муаровые туники. Старый Гвидион сидел неподвижно, глядя перед собой, так что его морщинистое лицо не выражало никаких чувств. За ними, на некотором расстоянии, в полном молчании толпились горожане, напоминая плотную сероватую изгородь.
   В этом молчании чувствовалась какая-то сила. Сила, о которой Утер до этого даже не подозревал, совсем не та, что исходит от грозного оружия, от божественной власти Пендрагона, от воинственного порыва, которым был охвачен не только он сам, но и вся страна. Эта кучка молчаливых мужчин заставила умолкнуть толпу.
   Медленным шагом, поддерживая молодых матерей, братья поднялись с ними на несколько ступеней, ведущих на паперть, и показали им, что надо опуститься на колени рядом с группой послушников, загораживающих собою что-то вроде большой ивовой клетки. Спеленатые младенцы, не имея возможности пошевелить ни рукой, ни ногой, плакали, и их душераздирающий рев, среди которого Утер различал и голос сына, хоть немного оживлял торжественную сосредоточенность монахов.
   – Слушайте слово Божие! – вдруг воскликнул один из них резким и громким голосом. – На колени ради слова Божия!
   Утер, как и большинство зрителей, на секунду замешкался, потому что для отцов не было предусмотрено никакого помоста, а площадь была полностью покрыта жидкой грязью. Тем не менее, он опустился на колени, запачкав штаны и плащ, как простолюдин, и все, как и он, униженно склонились перед Богом. Разумеется, кроме эльфов и гномов.
   Настоятель подошел к Библии, которую держал на вытянутых руках послушник, встал на колени, чтобы прикоснуться к святой книге губами, и затем начал читать текст на обычном языке:
   «Если женщина зачнет и родит младенца мужеского пола, то она нечиста будет семь дней; как во дни страдания ее очищением, она будет нечиста… И тридцать три дня должна она сидеть, очищаясь от кровей своих; ни к чему священному не должна прикасаться и к святилищу не должна приходить, пока не исполнятся дни очищения ее. Если же она родит младенца женского пола, то во время очищения своего она будет нечиста две недели, и шестьдесят шесть дней должна сидеть, очищаясь от кровей своих».[7]
   Он умолк и закрыл книгу в наступившей тишине, нарушаемой лишь редкими приглушенными покашливаниями и плачем детей.
   – Закон Господа Бога гласит, что когда в семье рождается первенец мужского пола, он должен быть посвящен Господу! – вдруг воскликнул аббат Илльтуд таким громким голосом, что Утер вздрогнул. – «По окончании дней очищения», говорится в книге, каждой матери полагается «принести молодого голубя или горлицу в жертву за грех».[8]
   Его голос смягчился, и те, кто стоял ближе к паперти, заметили, что он улыбнулся молодым, дрожащим от страха женщинам, преклонившим перед ним колени.
   – Родить ребенка – это, конечно, не грех, но пролитая кровь – это скверна, таков смысл настоящей церемонии, – сказал он. – «Вот закон о родившей младенца мужеского или женского пола… Священник принесет жертву пред Господа, и очистит ее, и она будет чиста…».[9] Сама Мария, Божия Матерь, последовала закону Господа, как написано в Евангелии от Луки, и принесла Господа нашего Иисуса Христа во Храм. Так же и вы, как она, отдадите Всевышнему во спасение этих голубей!
   С этими словами послушники открыли клетку, и оттуда дружно вылетели горлицы, вызвав в толпе единый возглас восхищения. Бережно подняв Игрейну с колен, Илльтуд подхватил Артура и поднял его над головой, чтобы всем было его видно, отчего младенец закричал еще громче. Утеру показалось, что аббат смотрел ему прямо в глаза, ему и никому другому, когда цитировал Евангелие:
   «Се, лежит Сей на падение и на восстание многих в Израиле и в предмет пререканий, – да откроются помышления многих сердец».
   Утер нахмурил брови, спрашивая себя, что бы значили эти слова, но аббат вернул ребенка Игрейне и повел ее и других матерей, теперь уже очистившихся, внутрь церкви.
   Ему ничего не оставалось, как последовать за ними.

IV
КРУГЛЫЙ СТОЛ

   К исходу дня пришлось зажечь светильники – затянутые вощеной тканью окна, расположенные по окружности зала, давали мало света. От этого зрелище становилось еще более величественным. В колеблющемся свете факелов переливались вышитые золотом огромные стяги, закрывающие простенки между окнами, красноватые отблески играли на стальных доспехах рыцарей. Неподвижно и безмолвно стояли все двенадцать рыцарей позади своих стульев, скрестив руки на эфесах мечей; они казались каменными изваяниями, составляющими часть убранства зала. Среди потолочных балок, отделанных резьбой с растительным орнаментом и изображениями необыкновенных птиц, характерными для искусства эльфов, свешивались хоругви и знамена королевских домов гномов, и гербовые щиты знатных подданных короля. Но все взгляды были прикованы к столу. Бронзовый стол, украшенный изысканной резьбой и лепными узорами, мрачно поблескивал при свете факелов. Он был столь велик, что комната казалась выстроенной вокруг него (что, впрочем, было не так далеко от истины). В центр его был вправлен Священный Камень Фал Лиа – врученный людям богами талисман, который издавал стон при приближении настоящего короля. Утер, пристально глядя на эту широкую необработанную плиту, которая сделала из него хозяина королевства Логр, такую невзрачную с виду, серую и тусклую, хранящую сейчас молчание, занял свое место. Мог ли этот камень выдержать сравнение с талисманом гномов, лежащим теперь перед ним? Конечно, нет. Когда Фал Лиа не звучал, он был просто грубо обтесанным куском скалы, в то время как Экскалибур, неотразимый меч Нудда Эргетлама – «Среброрукого», был настоящим произведением искусства, над которым из поколения в поколение работали самые умелые ювелиры королевства под Горой. Каждый дюйм тяжелого золотого обоюдоострого клинка был покрыт тонкой резьбой, а гарда и рукоять, украшенные золотой насечкой, искрились драгоценными каменьями. И теперь он должен отдать гномам это сокровище, после всего того, что сегодня утром ему рассказал Фрейр!