IX
КОКОТТ И ПИКЛЮС
   Никто не пытался кинуть взгляд на стихи молчаливого пассажира. Он очень ловко строчил их впотьмах – на такое; способны только истинные поэты. – Ладно, – продолжал господин Шампион, весьма воодушевленный собственным рассказом о принятых в банке Шварца мерах предосторожности, – допустим, двери можно открыть, но как? При входной двери стоит швейцар, подобранный из бывших жандармов. Он надежней пистолета, сынок его служит барабанщиком в гвардейской роте. Дверь передней моего кабинета имеет три замка, из которых два секретных, да два надежных засова, все механизмы производства знаменитой фирмы Бертье. В самой передней перед дверями моего кабинета на коврике расположился Медор; не знаю, как там насчет Цербера, но думаю, мой Медор куда опаснее: стоит ему подать голос от дверей кабинета с кассой, как лай его отчетливо раздается в моей спальне, будто он находится где-то поблизости, прямо под столом. А почему? Да потому, что моими заботами в кабинете установлены два акустических усилителя. Ха-ха, бедный воришка, не правда ли? Дверь кабинета снабжена защелкой и всего лишь огромным засовом, но зато дверь кассы имеет запор Бертье с двойным секретом; язычок в замке крестообразный. Мой кабинет разделен решеткой на две половины, и та часть, где расположена касса, сущая крепость, поверьте слову, со всяческими хитростями и сюрпризами, почище старых курантов на Новом мосту. Ключ от кассы всегда, и днем и ночью, находится на своем постоянном месте – я ношу его, не снимая, на собственной шее. Вот так-то, господа бандиты! Моя спальня находится по одну сторону кассы, спальня моей супруги по другую, а в помещении посередке спит наш слуга, дюжий парень, я нарочно себе подобрал такого. У супруги свои пистолеты, у меня свои, и у нашего парня тоже две пары. Где вы, Черные Мантии? Что касается окон, то они устроены как витрины у магазинов, каждое с четырьмя перекладинами. На всех каминах решетки. Нам приходится опасаться только бомбы!
   – Боже мой! – вздохнула мадам Бло. – Лучше уж жить с бедуинами!
   – Да, угораздило же нас родиться в такой стране, – поддакнул господин Туранжо. – Не знаешь, как спастись от разбоя!
   – Сударь, – обратился к бравому Адольфу говорливый пассажир, – можно сказать, что вы посреди черного парижского леса воздвигли настоящую цитадель!
   Слова его, как всегда, вызвали всеобщее одобрение. Селеста, у которой уже слипались глаза, получила пятнадцатое предостережение насчет рыбок. Молчаливый поэт продолжал вслепую царапать что-то в своем блокноте.
   – Еще бы не цитадель! – промолвил в ответ Адольф. – Я бываю прямо-таки завален деньгами, черт возьми! У меня и депозиты, и текущие счета, и наличные. Через мои руки прошло состояние старого полковника Боццо, деда графини Корона, не приведи больше Бог такой суммы! Через несколько дней, в конце месяца, ко мне поступит наследство дочери самого господина Шварца. Каково? От суммы в два-три миллиона не отказался бы никто из грабителей, кабы можно было со мной разделаться ударом ножа!
   Намек на свадьбу единственной дочери богача банкира дал разговору новое направление. Пошли пересуды. Барона Шварца, как справедливо было замечено, не очень любили в этих местах, но с жарким любопытством относились ко всем его начинаниям. Хотя хорошенькая Бланш только-только вышла из детского возраста, два миллиона приданого прославили ее имя: король Луи-Филипп давал за своими в два раза меньше. Два миллиона! Поговаривали, что на руку банкирской дочки претендует герцог. Подумать только! Герцог для наследницы какого-то Шварца из Гебвиллера, найденного в эльзасской капусте! В претендентах числился также племянник министра и даже августейший крестник. Два миллиона! Добавляли, что герцог, вероятно, сильно нуждается и что не так уж трудно сыскать среди титулованных особ охотников за большим приданым.
   Но кто же явился следом за герцогом, племянником министра и августейшим крестником? Адольф торжественно объявил имя господина Лекока.
   Вы, может быть, ожидаете, что серенькая буржуазная фамилия, произнесенная после блистательных великосветских имен, вызвала всеобщее разочарование?.. Напротив! Воцарилось глубочайшее почтительное молчание, соответствовавшее глубине произведенного эффекта. Никто не спросил, кто он такой, господин Лекок, видимо, все пассажиры знали его – хотя бы понаслышке. Туранжо кашлянул, вдова рантье развернула свой роскошный фуляр, Селеста крепче ухватилась за рыбок. Молчаливый пассажир сунул блокнот и карандаш в карман, и только говорун не обошелся без реплики в своем стиле:
   – Диковинные же звери попадаются в нашей парижской пуще!
   Замечено верно: Париж, даже если не считать его лесом, оказывает покровительство курьезнейшим типам, каких не встретишь ни в одном другом городе мира. Их имена сами по себе не говорят ни о чем, большей частью они вполне невинны: Мартин, Гишар или Лекок. Но слава, подпитанная тайной, может самому вульгарному имени придать громоподобное звучание. Фамилия Лекока прозвучала в салоне подобно quos ego[11]; Вергилия. Разговор, будто прихлопнутый дубинкой, больше не возобновлялся.
   На империале Эшалот и Симилор предавались тем временем любимым сентиментальным мечтаниям, ребяческим и не лишенным своеобразного тяготения к добру. Собственно говоря, они не возражали и против работы, но трудиться желали только по собственной охоте, зачарованные, как и многие другие, популярнейшей в Париже химерой, известной под названием «свобода». Свобода предписывала им не налагать на себя ярма какой-либо профессии. Они считали себя артистами. Какой музе они служили? Да разве же это важно? Подобные им печальные комики во множестве живут и умирают на парижских задворках.
   Теперь они решили окунуться в дела и выбиться в люди. Представления их о шикарной жизни были скромными до смехотворности, но даже эта простенькая цель облекалась ими в фантастические одежды. Способы, какими надеялись они раздобыть богатство, были столь экстравагантны, что читателю не догадаться о них без авторской помощи.
   – Такое не исключено, – говорил Симилор со вздохом. – Это был бы шанс: богач поручает нам убить младенца во избежание семейного скандала… дело известное… у аристократов такое сплошь и рядом бывает! Мы его уносим с собой, но, конечно, не убиваем, а воспитываем вместе с Саладеном.
   – И пускай у богатенького младенца будет метка на белье, раз он из благородных, – посоветовал Эшалот.
   – Или материнский крестик на шее… что-нибудь в таком роде…
   – Медальон, черт возьми! На цепочке! Разве плохо?
   – Хорошо. Предмет этот хранится нами очень бережно, а то ребенок может заиграться им и потерять, а позднее, когда обнаруживается выплакавшая все глаза мать, он служит нам свидетельством для получения огромной награды.
   Эшалот восторженно внимал словам друга; затем, кинув печальный взгляд на все еще посасывающего из своей бутылочки Саладена, он заметил:
   – Жаль, что у твоего малыша известное происхождение… А случаи такие бывают, это верно.
   – Слишком долго ждать, – недовольно произнес Симилор. – Помнишь, в той пьесе, где младенец из пролога становится к финалу офицером, а отец помирает; их еще играет один и тот же актер? Лучше бы поймать богача на каком-нибудь подлом секрете, чтобы он нам за него постоянно выплачивал хорошие денежки.
   – Недурно! – одобрил Эшалот. – А не будешь платить, донесем!
   – И он будет платить как миленький, хоть и поскрипывая зубами от злости. Вот почему я решил поохотиться в нашем квартале…
   – Я тоже в доле! Малышу справим штаны.
   – И чтобы капало постоянно! Обеспеченная жизнь, ни тебе долгов, ни постылой нужды, все вокруг тебя уважают, а соседская дочка мечтает пойти с тобой под венец…
   Эшалот, слушавший с разинутым от восхищения ртом, опечалился.
   – Вот еще, под венец! – возмутился он. – Жениться – это значит предать нашу дружбу.
   Симилор не стал заводить дискуссию на эту тему, всегда вызывавшую жгучие разногласия между Орестом и Пиладом; улыбаясь, он рисовал картину сладкой жизни, которую можно обеспечить себе на деньги какого-нибудь дантиста, «уличенного в преступной привычке хлороформировать дам в тиши своего кабинета».
   Небо раскинуло над их головами свой темно-синий купол, усеянный звездами. Они угадывали за этим сверкающим сводов всемогущего Бога, покровителя простаков, чей Синай расположился на Монмартре, – он благоволил к мелодраме и веселые куплеты любил больше псалмов. Они возносили этому божеству свои наивные просьбы, умоляя послать им злосчастного младенца или злоумышленного дантиста, созревшего для разорения из-за своих преступных привычек.
   А под ними, в купе, человек с манерами решительными и властными, которого мы назвали господином Брюно, выслушивал последние слова исповеди Эдме Лебер. Утомленная разговором девушка откинулась на подушки, лицо ее в косом луче света, падавшем от фонаря, выглядело осунувшимся и бледным. В ее глазах не было слез. Господин Брюно скрестил руки на груди и уставился в пространство перед собой холодным пристальным взглядом.
   Эдме Лебер, послушавшись приказа этого человека, рассказала обо всем без утайки. Он не стал ни утешать ее, ни давать ей советов.
   Омнибус уже миновал заставу и теперь погромыхивал по мостовой предместья. Через несколько минут он пересек бульвар и въехал во двор конторы на Пла-д'Етэн, остановившись столь внезапно, что от резкого толчка пассажиры и вещи встряхнулись и перемешались. Наступила некоторая сумятица, так что Адольфу даже пришлось самому держать своих рыбок. Затем раздался общий крик изумления:
   – Трехлапый! Где же Трехлапый?
   Обычно калека ждал наготове позади омнибуса, голова его находилась на уровне лесенки, а крепкие руки весьма ловко и аккуратно принимали багаж. На сей раз, однако, Трехлапого на его посту не было.
   – Не волнуйтесь, господа, мы вам поможем! – предложил Симилор с любезной улыбкой.
   Эшалот, закинув Саладена за спину, тоже тянул освободившиеся руки:
   – Вот и мы, господа, давайте!
   Молчаливый пассажир, сошедший первым, раздвинул друзей локтями. Багажа у него не было.
   – Смотри-ка, – прошептал Эшалот. – Пиклюс! Эк он последнее время прифрантился!
   – А вон там внутри Кокотт, – добавил Симилор, – тоже одет прилично, будто рантье.
   – Они же обуты в тряпочные туфли! – ужаснулась почтенная вдовушка.
   Адольф, тыча пальцем в своего недруга Эшалота, объявил:
   – Вот этот похож на самого отъявленного разбойника!
   – Прочь, мошенники! – возмутился и господин Туранжо. – Здесь попрошайничать запрещено!
   Эшалот с Симилором не такие уж были мошенники, к тому же отличались вспыльчивым нравом; тем не менее они отступили, и господин из Ливри мог считать себя победителем. Однако он ошибался, ибо послушались они вовсе не его команды, а негромкого призыва, долетевшего до них с другой стороны омнибуса. Господин Брюно, стоявший возле дверцы в купе, сделал им знак рукой и сказал:
   – Проводите мадемуазель Лебер до ее квартиры.
   И тотчас стремительно удалился, не ожидая ответа, уверенный, что его не посмеют ослушаться. Салон опустел. Селеста, с ног до головы увешанная багажом, ступила на землю, тяжело дыша, точно кит, вытащенный из воды. Госпожа Бло, вдова своего «бедного господина Бло», проходя мимо, ехидно бросила:
   – До свиданья, сударыня. Помните, что вечера прохладны.
   И подала руку господину Туранжо, который принял ее весьма охотно, невзирая на давнее соперничество между Ливри и Вожуром.
   Адольф сошел налегке, гордый своим нарядом, своей осанкой, своим полом – короче, гордый собой с головы до ног. Парижский Аполлон (если, конечно, тучность его не переходит определенных границ) всегда являет собой образец полнейшего счастья. Адольфу хотелось созвать прохожих, чтобы они полюбовались на его гетры. Выбрав момент, который он счел подходящим для всеуслышания, господин Шампион обратился к жене громким голосом:
   Селеста, это слишком тяжело для тебя, давай я сам понесу своих рыбок! – И, сворачивая на бульвар Сен-Дени, продолжил еще громче: – Очень интересная завязалась борьба между мной и той самой щукой. Но я ее все-таки изловлю. На сегодняшней рыбалке мои соседи ничего не поймали, ну ни одной рыбешки, и страшно завидовали моим карасикам. Селеста, заметила ты, как расхваливал я в омнибусе свой банк? Нельзя отставать от века. Теперь уж наверняка наши попутчики раструбят повсюду: «В банке Шварца не кассир, а чистое золото!» Это равносильно повышению по службе.
   – Но какая жара, Адольф, – вздохнула Селеста, – я еле тащусь.
   Температура нормальная, – возразил супруг, – я могу идти так хоть до Понтуаза.
   А в нескольких шагах от них разыгралась сценка не очень моральная, но зато забавная. Молчаливый пассажир, которого Эшалот назвал странным именем Пиклюс, остановился перед витриной ликерщика. Платок его, видимо, нашелся, во всяком случае, он любовно разворачивал совершенно новенький, внушительного размера фуляр. Вскоре его нагнал говорун, носивший, если верить нашему Симилору, имя не менее странное – Кокотт.
   Оба были весьма прилично одеты: наряд Кокотта претендовал на франтоватость, Пиклюс же придерживался строгости в одежде. Кокотта можно было принять за представителя золотой молодежи, фланирующей по сомнительным бульварам, а Пиклюс походил на третьего клерка из адвокатской конторы. Что касается физиономий, то Кокотт был весьма смазлив, а Пиклюс вполне мог сойти за благородного отца семейства.
   – Сколько ты дашь за это? – спросил Кокотт показывая компаньону табакерку госпожи Бло из Вожура. – Мне она без надобности.
   Пиклюс сунул в карман новенький фуляр той же самой дамы и ответил:
   – Я обзавелся собственной.
   С этими словами он развернул уже знакомый нам бумажный фунтик и высыпал его содержимое в очень красивую табакерку черненого серебра. Кокотт с уважительной ухмылкой заметил:
   – Я тоже побывал в кармане кассирши, но никого там уже не застал. Она и не заметила – так была увлечена рыбками.
   Они вошли в заведение ликерщика и, усевшись за стойку, заказали абсент.
   – Экипаж барона Шварца обогнал нас, видел? – спросил Кокотт у дружка.
   – Да, а потом проехала баронесса в наемной карете.
   – Точно, чуть позднее. Муж останется в дураках.
   – Интересно, как они собираются порезвиться воскресным вечерком в Париже?
   – Спроси у патрона, – захихикал Кокотт. – Думаю, они не станут охотиться за носовыми платками и табакерками.
   При последних словах лицо Пиклюса приняло озабоченное выражение.
   – Кстати насчет охоты, парень, – предупреждающим тоном заговорил он. – Ты единственный в мире человек, который знает, что я продолжаю баловаться прежним ремеслом, находясь на службе у патрона. А ведь это строжайше запрещено. На прошлой неделе поступило новое распоряжение ни под каким видом ничего не красть при исполнении служебных обязанностей. Если патрон проведает, жди беды…
   – Старина, я собирался просить тебя о том же, – прервал его компаньон. – Впрочем, в твоем присутствии я не стесняюсь. Но если проговоришься – все пропало!
   – Надоело все время слушаться, – горько пожаловался Пиклюс. – Хуже солдата-наемника: направо, налево, вперед! Ешь глазами начальство. А подвернется по пути хорошее дельце, так не смей!
   – Вот-вот: не смей! Это запрещено в принципе, но, как говаривал мой адвокат господин Котантэн, бывает и то и се… можно чего-нибудь хватануть под сурдинку… а потом уйти, скрыться в густую тень.
   – Насчет густой тени – это точно, – горячо поддакнул Пиклюс. – Правительство нашу контору уважает, никогда никаких срывов, никаких помех, будто нет ни полиции, ни прокуратуры.
   – Вот по этой причине можно перетерпеть и суровую дисциплину, – заключил Кокотт.
   Они чокнулись и выпили с видом заправских светских денди. Насколько же они были шикарнее, чем Симилор с Эшалотом! Поставив рюмку на стойку, Кокотт расплатился широким жестом из бумажника бравого кассира. Выходя, он взял компаньона под руку и тихонько сказал:
   – Ты дольше меня служишь в нашей конторе. Как ты думаешь, сколько Черных Мантий имеется в наличии? Общим числом?
   – Да разве такое кто-нибудь знает? – с важностью ответил тот. И добавил серьезно и горделиво: – Наши люди есть повсюду – и на самом верху, и внизу, где копошатся отбросы общества.
   Воришки наши принадлежали к преступникам нового поколения. Пиклюс, например, был весьма начитан, Кокотт же, более молодой и дерзкий, соединял галльскую веселость с обширной эрудицией. В общем, замечательные мастера своего дела. Кокотт задал следующий вопрос:
   – А как по-твоему, наш патрон главный над всеми ними?
   – Над Черными Мантиями? – переспросил Пиклюс с патетической ноткой в голосе.
   – Да. Самая черная из Черных Мантий, это он?
   – Мне никого не доводилось видеть главнее патрона, – признался Пиклюс. – Может, и есть кто-нибудь выше, да мне не верится.
   И, чуть подумав, добавил:
   – А вообще-то, малыш, это и впрямь очень важно. Кто разгадает эту загадку, станет очень ученым: он будет держать в своих руках нить. Мне, признаться, осточертело ходить в нижних чинах.
   – А мне?! – с обидой воскликнул Кокотт. – Мои куплеты распевают в самых модных заведениях столицы!.. Видать, патрон тебя крепко держит, а?
   Пиклюс, стиснув его руку покрепче, проворчал:
   – Точно так же, как и тебя: за глотку.
   Они переступили порог следующей распивочной. Подобное всегда происходит само собой: шаг, другой, третий, двадцатый – и ты уже снова у стойки. В гостеприимном Париже рюмки «зеленой отравы» могут служить знаками препинания, расставляемыми по ходу интересной беседы.
   – Ты откуда? – спросил Кокотт, покидая второе заведение.
   – Из замка; а ты где был?
   – И далеко и близко, у кассира и у графини.
   – По какому делу?
   – А ты?
   Они остановились неподалеку от Национальной школы искусств и ремесел, пристально поглядев друг другу в глаза. Зрачки их столкнулись, сверкнув искрой дьявольского хитроумия.
   – И графиня греет руки на этом деле? – пробурчал Пиклюс.
   – Возможно… а банкир?
   Нет… ты же сам знаешь, что нет, у тебя в кармане слепок с ключа от его кассы.
   Кокотт расцвел самодовольной улыбкой. Приятели резко свернули и начали подниматься к воротам Сен-Мартен.
   – Мне действительно удалось сделать слепок, – похвалился Кокотт, – но банкир тут ни при чем, он ведет себя как положено: близко не подпускает. Как только придурок с карасями объявил, что всегда носит ключ на своей шее вместо почетной медали, я позволил своим пальчикам поиграть. Но ведь и ты не дремал. Интересно, что ты записывал в своем блокнотике во время путешествия?
   Они подошли к фонарю. Пиклюс, запустив руку в глубины кармана, вынул оттуда блокнот и раскрыл его на нужной странице. Она была исписана сверху донизу, но отнюдь не стихами. Кокотт принялся читать из-за его плеча:
   – Входная дверь с улицы – перерезать проволоку. То же самое с дверью на антресолях – два секретных замка и один обычный, два засова. В прихожей Медор: лай далеко слышен благодаря усилителям. Касса за решеткой, в двери – замок Бертье, сложный – с двойным секретом; ловушка. Три вооруженных личности: мокрая курица, здоровая баба и дюжий парень. Сумма к концу месяца – два-три миллиона.
   Запись, сделанная чуть ли не на ощупь в тряском салоне, удивляла почерком твердым и отчетливым. Чувствовалась рука мастера.
   – Изумительно! – восхитился Кокотт. – К твоей поэзии и к моему слепку остается добавить только одно: пожалуйте обслужиться! Сколько мы с этого будем иметь?
   – Кусок хлеба! – буркнул Пиклюс, пряча блокнот.
   – А если продать нашу историю банкиру?
   Компаньон вздрогнул и повел вокруг затравленным взором. Какое-то слово просилось на его губы, но он только указал красноречивым жестом на свою шею и с вымученной улыбкой ответил:
   – Это было бы не слишком-то осторожно!
   Они обогнули угол улицы Нотр-Дам-де-Назарет. Три фиакра стояли вдоль тротуара, напротив второго дома, который был предпоследним в ряду. В дверь именно этого дома вошла Эдме Лебер, сопровождаемая нашими друзьями Симилором и Эшалотом, не посмевшими ослушаться господина Брюно.
   – У патрона гости, – заметил Кокотт, не останавливаясь.
   В двух первых фиакрах никого не было. В третьем же соколиный глаз Кокотта не увидел, а скорее угадал женскую фигуру.
   – Графиня! – прошептал он. – Вот кто трудится, не покладая рук.
   Его товарищ сделал вид, что ничего не заметил. Они вошли к дом, и Кокотт просунул свою веселую физиономию в окошечко швейцарской:
   – Эй! Рабо! Старина Родриго! Как дела, был сегодня день или нет?
   Консьерж сдвинул вверх огромный зеленый козырек, защищавший его воспаленные глаза, и ответил:
   – А то как же? Солнце сядет еще не скоро.
   – Отлично, – отозвался сзади Пиклюс. – Ничего нового?
   – Ничего.
   Пиклюс, в свою очередь, сунул голову в окошко и спросил, понижая голос:
   – Господин Брюно все еще живет по соседству?
   – Дом рядом, пятый этаж, дверь налево.
   – А Трехлапый здесь, на пятом, дверь направо?
   – Точно, направо.
   – Он что, заболел, Трехлапый?
   – Почему это?
   – Его не было сегодня вечером в почтовой конторе. Консьерж резко сдвинул свой козырек.
   – Быть не может! – воскликнул он. – В воскресенье! Впрочем, я, знаете ли, не привык за жильцами шпионить. Господин Лекок говорит, что мы живем в свободном городе. Вольному воля! Каждый устраивает свои делишки, как ему нравится.
   Его красные глаза, не вытерпев света лампы, снова укрылись под широким козырьком.
   – А этот тип навещает иногда нашего патрона? – с некоторым колебанием поинтересовался Пиклюс.
   – Который?.. Трехлапый?
   – Да нет же, господин Брюно.
   Консьерж пожал плечами, снова принимаясь за работу.
   – Этот проходимец присосался к малышам с пятого этажа. Но поговаривают, что он греет руки.
   – Звоните! – приказал Пиклюс.
   Старый Рабо нажал на кнопку, и серебристый звук отозвался где-то на верхнем этаже. Компаньоны поднялись по лестнице. За дверной решеткой мелькнула чья-то тень. Показалось на миг неподвижно-спокойное лицо покровителя Эдме Лебер и тотчас пропало.

Х
НАШ ГЕРОЙ

   Пора, читатель, пришло уже время выпустить на сцену героя. Ни одна сказка, ни одна драма или поэма не обходится без этого привилегированного создания, вокруг которого кипят страсти. Он молод, прекрасен, загадочен; одни его пылко обожают, другие столь же пылко ненавидят. Роман без героя подобен телу, лишенному души.
   Пора. А то могут подумать, что мы вовсе не запаслись героем.
   Мы поместим нашего героя на пятом этаже дома, выходящего своим задним фасадом во двор уже известной нам конторы почтовых сообщений, того самого дома, за которым следил господин Матье по поручению барона Шварца. Старый консьерж Рабо, называвший этот дом богадельней, имел среди своих подопечных не только прославленного Трехлапого, но и таинственного Лекока, патрона Пиклюса и Кокотта, малышей, при которых служил пиявкой господин Брюно, наших старых знакомцев Эшалота и Симилора, а также Эдме Лебер с ее матушкой.
   Квартирка, в которой проживал наш герой, состояла из двух комнат. Первая была обставлена весьма скромно: старенький диван, служивший кроватью, круглый столик и два стула. Единственное окно выходило на узкую маленькую терраску, увитую зеленью; крошечный, любовно выращенный садик достался в наследство от бедной молодой пары, которой пришлось из-за безработицы покинуть сей скромный рай. Внизу под террасой был угрюмый сыроватый двор, стиснутый с трех сторон строениями; луч света мог добраться до его мостовой только в дни солнцестояния. Дом, расположенный сужавшейся книзу буквой П, тесным своим просветом выходил на двор почтовой конторы.
   Комната, принадлежавшая нашему герою, была сейчас пуста. В другой, куда мы заглянем чуть позже, обитали двое его друзей, симпатичные молодые люди, которых консьерж и сосе ди называли «малышами». Выходцы из богатых буржуазных семей, они охотно уступили безродному Мишелю отдельную комнату, признавая его значительность и верховенство. Из исповеди Симилора мы знаем уже, что квартирка эта роскошью не блистала, зато была не лишена таинственности – именно тут ставился вопрос о том, чтобы убить какую-то женщину. Однако, увы, в комнате Мишеля никаких следов женщины, которую стоило бы убить, не обнаруживалось. Помещение было уныло и пока что погружено в темноту.
   Из противоположного окна на пятом же этаже, с другой стороны двора, падал в комнатку Мишеля косой луч света, выделявший отдельные детали ее обстановки: диаграммы, прикрепленные к выцветшим стенным обоям, разбросанные на столике чертежи, конспекты, какие-то болты. Окно противоположной квартиры оставалось закрытым, но раздвинутые дешевенькие занавески являли взору суровую и трогательную картину, хорошо известную Хромому бесу из знаменитого романа Лесажа. Как мы знаем, он любил заглядывать под парижские крыши в надежде высмотреть что-нибудь веселенькое, но вместо этого частенько наталкивался на одно и то же печальное зрелище: женщина, худая и очень бледная, постаревшая не столько от возраста, сколько от горя, полулежа в кровати, что-то шила. Она то и дело опускала руки, побежденная слабостью, и, полуприкрыв глаза, собиралась с силами. Наблюдая за ее героическими попытками удержать иголку, выскальзывающую из дрожащих пальцев, каждый бы испытал невольное желание, чтобы лампа, при свете которой она трудилась, наконец погасла. Но безжалостная лампа продолжала гореть, белая исхудалая рука судорожно вцеплялась в шитье, глаза открывались снова, и иголка мелькала, мелькала… Подле больной никого не было. Когда она опускала веки, давая передохнуть глазам, бледные губы шептали что-то, видимо, призывали Бога.