– Какой им толк, – заметил он через минуту, – натравливать и дальше массы на римлян? Их гнев останется чисто теоретическим гневом. Умнее было бы бороться с римлянами ловкой конкуренцией – экономически, а не политически. Если мы не можем с ними ужиться, ущерб от этого только нам. Ведь вся страна кишит чужеземцами, и каждый принужден считаться со своим римским, сирийским или греческим соседом.
   Взять хотя бы эту историю с волами. Ученые запрещают холощение быков. Но если у тебя есть только коровы и больше никакого рабочего скота, как тут быть? До сих пор держались соседом – сирийцем или римлянином, его просили, чтобы он украл у тебя быка и вернул его волом. Сирийцы охотно оказывали это одолжение, и дело было сделано. А теперь? Меньше чем за сорок сестерциев никто у вас не украдет быка, да еще эта шваль пользуется случаем подшутить над вами и возвращает быка быком. Что тут делать? Даже жаловаться нельзя. Ведь холостить – противозаконно.
   Иосиф слушал. Конечно, Иоанн прав. Но если бы он, никогда не побывав за границей, сидел вместе с богословами, в Ямнийской коллегии, он, вероятно, действовал бы так же, как и они. Вероучение необходимо оградить, вопрос в том – где ставить ограду? Вся страна уже была однажды эллинизирована[103], и иудаизму грозила серьезная опасность раствориться в эллинизме.

 

 
   Иосиф двинулся на юг и наконец прибыл в Иудею. Теперь, вступив на землю, населенную по преимуществу иудеями, он стал еще сдержаннее. В прекрасном городе Тамне, например, в горах Ефремовых[104], он скромно поселился у торговца маслом, с которым управляющий его имениями имел деловые связи. Иосиф попросил своего хозяина не открывать его имени. Но скоро его стали узнавать то один, то другой, и на четвертый день к Иосифу явился глава еврейской общины с двумя помощниками, – у них было к нему дело.
   Оно состояло в следующем: между греческим градоправителем Тамны и огромным иудейским большинством магистрата издавна существовала вражда. И вот когда грек-градоправитель, перед тем как прочитать документ, в котором сенат сообщал городу Тамне закон Антистия об обрезании, передал его отдельным членам магистрата для целования и оказания почестей, вспыльчивому городскому советнику Акибе показалось, что грек насмешливо улыбается, он потерял самообладание и вместо того, чтобы поцеловать документ, плюнул на него и разорвал в клочья. За оскорбление величества городского советника Акибу отправили в Кесарию, и римские судьи под председательством губернатора приговорили его к казни через распятие. Однако Акиба использовал свое право римского гражданина и обжаловал решение перед государственными юристами Рима. Теперь он ждал, когда его отправят в Рим. Евреи же города Тамны послали тем временем депутацию к Флавию Сильве, заявили, что поступок Акибы был совершен в припадке внезапного помешательства, и пытались добиться от губернатора помилования.
   И вот они пришли к Иосифу и просили его употребить свое влияние в Кесарии для защиты одного из своих сограждан. Эти господа держались одновременно смущенно и нагло. Они просили и требовали. Иосиф понял из их речей, что после того горя, которое он причинил своим соплеменникам, они считают его обязанным помогать каждому иудею.
   За время своего путешествия он стал смиреннее. То, что они обратились к нему, не щекотало его тщеславия, а их требовательный тон не задевал его. Он сказал только:
   – Я попытаюсь что-нибудь сделать для вашего согражданина.
   – Вы хотите от нас отделаться, доктор Иосиф, – сказал враждебно один из членов депутации. – Вы обращаетесь с нами, как с докучными просителями. Я вижу, вы ничего не забыли. Я боялся с самого начала, что мы покажемся вам навязчивыми, и советовал не идти к вам.
   Еще год назад Иосиф надменно ответил бы ему. Теперь он промолчал. Он даже не улыбнулся наивному подозрению этого господина, считавшего, что такой человек, как Иосиф Флавий, может срывать свою злобу за враждебность всего еврейства на каком-то Акибе. Он сказал только:
   – Я видел многих людей, умиравших на кресте. Мне хотелось бы облегчить участь вашего Акибы. Но мне хотелось бы облегчить участь и многих других, – а моя сила невелика.
   Председатель сказал:
   – Мы объяснили вам суть дела. Речь идет не только об Акибе, но и обо всех иудеях города Тамны, одного из немногих городов этой страны, оставшихся иудейскими, но которому, может быть, уже недолго оставаться иудейским. Поступайте так, как сочтете нужным, доктор Иосиф. Именно я советовал обратиться к вам и продолжаю считать, что мое предложение удачно.
   Прошло больше месяца, и Иосиф наконец решился поехать в свои имения. Это были три больших поместья между городами Газарой и Эммаусом. Они охватывали горные местности, поросшие ясенем, холмы, поросшие сикоморами, равнины, поросшие пальмами.
   Управляющий Феодор бар Феодор, спокойный, хитроватый старик, обрадовался Иосифу. Он приказал заколоть особенно жирного барана и предложил своему хозяину лучший кусок от хвоста. Его лукавая сдержанность напомнила Иосифу Иоанна Гисхальского.
   Вместе с управляющим проезжал Иосиф верхом по своим владениям, по плоскогорьям с оливковыми рощами и виноградниками, среди финиковых пальм, по полям пшеницы, среди гранатовых, ореховых, миндальных, фиговых деревьев. Наверху лежал древний и неприступный город Газара с его фортами, которые заново отстроили римляне. Имения, казалось, были в образцовом порядке, там работали двести семьдесят рабов, среди них – много чернокожих, они имели сытый вид, их работа была отлично организована. Жаль, что при таком труде и уменье из этих плодоносных земель не удавалось извлечь больший доход.
   Феодор бар Феодор объяснил своему господину, от чего это зависит. Имения принадлежали к ведомству города Газары, не имевшему колониальных прав, там налоги и подати были очень высоки. Город Эммаус, населенный почти исключительно римскими ветеранами Иудейского похода и пользовавшийся привилегиями колониального города, не хотел приписать к себе имения Иосифа. Причины этому были весьма основательны. Так, например, сосед Иосифа, капитан Подан, выйдя в отставку, взял себе земли, всюду врезавшиеся клиньями во владения Иосифа и в большей своей части расположенные гораздо ближе к городу Газаре, чем к Эммаусу. И все-таки имение капитана числилось за Эммаусом; поэтому, будучи меньше и хуже поместий Иосифа, оно давало, благодаря меньшим налогам, больший доход. Капитан Педан мог без пошлины сбывать свои продукты в Эммаус. Феодор бар Феодор должен был возить их в Газару или в Лидду, где приходилось платить огромный налог. Кроме того, большинство иудейского населения не желало покупать продукты из Иосифова имения, потому что он был отлучен в Иерусалиме, а греки и римляне Газары и Лидды этим пользовались. С двойственным чувством смотрел Иосиф на родную землю, кормившую своим маслом, туком и вином завоевателей страны.
   Иосиф ехал на своем осторожно ступавшем осле рядом с управляющим, а тот продолжал повествовать о многочисленных трудностях, возникавших из-за соседства капитана Подана. Взять хотя бы вопрос о водопроводе. Продолжить прекрасный акведук из Эммауса в Газару было бы выгодно для обеих сторон. Эммаусская община сэкономила бы немало денег, а сами помещики – тем более. Но городское управление Эммауса не соглашается. Виноват капитан Педан. Этот обладатель травяного венка и любимец армии ведет себя в Эммаусе как хозяин. Его возражения против проекта о продолжении акведука носят чисто личный характер, так как он, будучи главным потребителем воды, получил бы от него наибольшую выгоду.
   Иосиф ответил, что сам как-нибудь съездит к Педану. Не столько из-за дела, о котором рассказал управляющий, сколько потому, что его тянуло взглянуть на человека, рука которого подожгла храм и чьего имени он в своей книге не упомянул, ибо имя это следовало предать забвению.

 

 
   Лишь на третий день пребывания в своих поместьях поехал Иосиф на хутор «Источник Иалты», где жила Мара. По словам управляющего, хутор был очень запущен, но Мара поставила себе целью привести его в цветущий вид.
   Иосиф встретил Мару в винограднике, она была в рабочей одежде, широкополая шляпа защищала ее от солнца, ноги были босы и выпачканы землей. Он не предупредил ее и не знал, осведомлена ли она о его приезде. Она сидела на корточках, копая сточные канавки вокруг лоз. Когда она увидела его, она не встала, она откинула голову, ее круглое лицо под загаром побледнело, глаза расширились, и она крикнула ему голосом, сдавленным от гнева и страха:
   – Ты пришел, палач господень? Ты осмелился явиться ко мне? Что тебе от меня нужно? Не подходи ко мне, презренный!
   Он стоял с беспомощным видом. Что мог он ей ответить? С точки зрения здравого общечеловеческого рассудка, он был прав. Он мог бы сказать: «Разве устережешь одиннадцатилетнего мальчика? Разве можно все время водить его на помочах? Даже если бы ты осталась в Риме, ты ничего не смогла бы предотвратить». Но если он это и скажет, какой смысл? Даже перед собой не смел он оправдываться. Он знал, что виноват в смерти Симона. Правда, судья не обвинил бы его, если бы его дело разбиралось в Риме или в Зале совета Иерусалимского храма. И все-таки он был виноват. Он знал это твердо. А она, глядя на него обезумевшими карими глазами, с гневом, которого он никогда в ней не знал, заявила:
   – Ты сделал меня бесплодной ветвью! Я хотела остаться около него, по ты оторвал меня от него и угасил огонь его жизни!
   И Иосифу нечего было ответить.
   В конце концов он все-таки заговорил. Он стоял в ярком свете солнца. Он пересилил себя. Он мягко успокаивал ее, но видел, что его слова до нее не доходят. Она не отвечала. Тогда он повернулся и ушел.
   На повороте дороги он обернулся и увидел, что она смотрит ему вслед. Теперь у нее было совсем другое лицо, Иосиф не прочел на нем ни гнева, ни испуга, только огромную скорбь.

 

 
   Среди рабов Иосифа был миней, который, по рассказам управляющего, хорошо умел излагать основы учения этой секты и обращал многих в свою веру. Иосиф попытался вступить с ним в беседу. Это оказалось нелегко. Хотя Иосиф все время старался не забывать, что сам некогда был рабом, он не мог говорить вполне непринужденно с этим бесправным человеком; невольно в его тоне звучало некоторое высокомерие. Отношение богословов к рабам как к неодушевленным предметам вошло у него в плоть и кровь.
   Однако, когда он разговорился с этим рабом-самаритянином, натянутость скоро исчезла. Как звали этого человека раньше, Иосиф не знал; управляющий дал ему одну из кличек, распространенных среди рабов: Самуил, то есть «Послушный», и заставлял его, как и других рабов, носить колокольчик, являвшийся принадлежностью порабощенного существа, уподобленного скоту. Несмотря на всю его услужливость, у этого Самуила были манеры и вид свободного человека. Если верить его словам, то, когда жители самарийского города Эсдраэлы в начале восстания перебили иудеев, он вступился за них, был схвачен своими согражданами как участник восстания, выдан римлянам и продан в рабство. Возможно, что дело так и обстояло, но поверить в это было неприятно. На всякий случай Иосиф решил приказать управляющему обращаться с Послушным как с рабом-иудеем, то есть одеждой и жилищем приравнять к хозяину, согласно закону, гласившему: «Пусть твои раб не ест черного хлеба, когда ты ешь белый, пусть он не пьет молодого вина, когда ты пьешь старое, пусть не спит на соломе, когда ты спишь на матраце, не живет в городе, когда ты уезжаешь в деревню, и в деревне, когда ты живешь в городе». Правда, управляющий будет этим не очень доволен.
   А пока Иосиф беседовал с Послушным об учении христиан. Оказалось, что этот самаритянин лучше разбирается во всем, чем Тахлифа в капернаумской харчевне. Если его и нельзя было назвать ученым-богословом, то все же он был достаточно сведущим и в Писании, и в устном предании. Поэтому Иосиф спросил его:
   – Так как ты, Послушный, понимаешь вероучение богословов, скажи мне, что побудило тебя не удовольствоваться этими вероучениями, а принять веру минеев?
   Послушный ответил:
   – Богословы – стяжатели в духе. Они забыли слова древнего пророка о том, что Ягве бог всего мира. Они думают, что взяли его учение на откуп и одни имеют право изучать его. Поэтому-то они и возревновали, когда Иисус из Назарета назвал себя пророком господа, и поэтому они убили помазанника. Но теперь подтвердилось, что Ягве не бог священников и ученых. Почему же иначе разрушил бы он Иерусалим – их местопребывание и дом свой? На это они не знают, что ответить. Они много говорят о вине других и уверяют, что Ягве снова выстроит Иерусалим. Но это только чаяние, не ответ.
   Вот он опять, этот аргумент, который Иосиф слышал еще в Галилее и который христиане считали, по-видимому, самым убедительным. Миней еще уточнил его:
   – Ягве, – сказал он, – разбил сосуд, в который некогда вливалось учение – Иерусалим и храм. Невозможно сделать отсюда иной вывод, кроме того, что он хочет, чтобы учение излилось на весь мир, на невежд и на ученых, на язычников и на иудеев. Он хотел показать, что обитает всюду, где живет вера в него.
   Послушный говорил низким голосом, тихо, но отчетливо и твердо. Это был сильный человек, смуглый от солнца. Когда он двигался, его колокольчик звенел.
   Иосиф продолжал расспрашивать. Больше всего привлекало Послушного в учении Иисуса из Назарета – презрение к богатству и почитание бедности, скромный образ жизни, братство.
   – «Люби ближнего, как самого себя»[105], говорит Писание, – продолжал он, – а богословы возвещают как золотое правило: «Не делай другому того, чего ты не хочешь, чтобы делали тебе!» Мы предъявляем к себе более высокие требования. Мы учим, что любить, как самого себя, надо но только ближнего, но и врага, и если тебя ударят по одной щеке, подставить и другую.[106] – Добродушно улыбаясь, он добавил: – Я думаю, доктор и господин мой, что рабовладельцам должно быть только приятно, если их рабы становятся христианами. Ибо христианское учение отменяет завет, который дал Ханаан – исконная страна рабов-язычников: «Любите друг друга и ненавидьте господ ваших. Любите воровство, любите надувательство и ненавидьте правду».
   Иосиф ответил, что моральные принципы братства и презрения к богатству близки ему еще со времен его ессейства и упражнений в нравственности. Дни, по существу, не расходятся с положениями богословов.
   – Тогда в чем же, – спросил он, – разница между учением минеев и учением остальных?
   – Насколько я, человек неученый, могу понять, – смиренно ответил Послушный, – дело сводится к двум основным положениям: мы считаем, что мессия уже пришел и не следует ожидать, что Иерусалим снова возродится из камней во всем своем внешнем блеске. И мы стоим еще вот за что: познание и дела – это хорошо, но вера лучше. И вера доступна каждому, не только ученому, но и нищему духом и образованием, как, например, Послушному, слуге твоему.
   Иосиф спросил:
   – Не можешь ли ты рассказать мне подробнее о делах и изречениях твоего Иисуса из Назарета?
   – Недалеко от города Лидды, – отозвался Послушный, – в деревне Секанья живет некий Иаков. У него есть книжечка, там записаны поучения и притчи нашего помазанника божьего, а также его жизнь и странствования по Галилее и Иудее. Этот Иаков, хоть и владел тремя большими имениями, отказался от них и стал таким же, как мы, бедняком. Он совершает чудеса, исцеляет больных и изгоняет бесов из одержимых. Сначала доктор бен Измаил очень гневался на него. Но после нескольких разговоров он изменил свое мнение. Теперь доктор бен Измаил сам ищет общества Иакова из Секаньи и часто проводит время в кругу верующих, хотя его коллегам в Ямнии это не нравится.
   Иосиф решил повидать Иакова из деревни Секанья.

 

 
   До войны университет в городе Лидде пользовался большим уважением. Но теперь он утратил свои привилегии, установление иудейских ритуалов и право суда перешло исключительно в руки богословов Ямнии, ибо только тамошний университет был признан римлянами. Но из-за строгости верховного богослова Гамалиила многие ученые, разгневавшись, вернулись в Лидду, и возле них образовался круг учеников, хотя последние и не могли получать там ученых званий. Постепенно город Лидда стал центром всех приверженцев греческих или минейских вероучений.
   Наибольшей известностью из всех этих бунтующих богословов пользовался молодой Яннай, по прозванию Ахер – «Иной», «Отщепенец». Единственный сын, потомок древнего аристократического рода священников, он еще студентом привлек своими способностями внимание коллегии и выдержал экзамен с высшим знаком отличия. Но вскоре после этого двадцатипятилетний Яннай порвал с учением богословов, отказался от лежавшей перед ним широкой и надежной карьеры, и теперь его видели с несколькими старшими и более молодыми товарищами, они разгуливали по улицам Лидды и высмеивали словом и делом обычаи и заветы ученых. Его многосторонние познания, его элегантное красноречие, свет и тени его воззрений на бога ослепляли многих. Он написал по-гречески стихи о Страшном суде, которые издал в ограниченном количестве экземпляров, но прочитавшие их были захвачены волнующими, глубокомысленными строками. Они цитировали с почтением, страхом и восторгом мрачные, еретические строфы, в которых изображался ужас всего мира перед Страшным судом и которые рождали сомнение: «Если мессия действительно придет, кто знает, будет ли человечество иметь силу после стольких мук принять его?» Ямния вызвала молодого богослова на духовный суд, он не явился. Его стихотворение было запрещено, сам он – подвергнут отлучению. Верховный богослов доктор Гамалиил собственноручно стер его имя с доски, содержавшей списки богословов, куда он незадолго перед тем внес его, и нарек его новым именем, именем «Ахер» – «Иной», «Еретик». Но Яннай стал отныне с гордостью сам называть себя так и требовал, чтобы другие называли его этим именем, и сердца молодежи по-прежнему устремлялись к нему.
   Иосиф знал об Ахере, что тот пытается сочетать простоту христианского учения, строгость богословов и красоту греческой культуры. Он прочел одну из редких копий его произведения и, как ни был чужд всякой мистике, не мог не поддаться мрачному блеску этих стихов. Из всех богословов города Лидды Иосиф первым посетил Ахера.
   Доктор Яннай принял его с радостью, с интересом, слегка насмешливо. Он говорил по-гречески, медленно, но изысканно, и был, очевидно, удивлен плохим произношением Иосифа. Для своих лет он был тучноват, над маленькими глазками вздымался широкий и массивный лоб. У него были мясистые губы, плоский нос; но его движения были быстры, почти стремительны, он не мог усидеть на месте и сильно жестикулировал до странности узкими руками.
   Иосиф вскоре понял, что этот молодой, страстный, красноречивый человек, будь он в Риме или Александрии, нашел бы себе немало единомышленников среди иудеев, которые охотно признали бы в нем вождя, и прямо спросил, почему же он остается в маленьком провинциальном городке, в побежденной стране, презираемый победителями, отвергнутый побежденными. Массивное лицо Ахера расплылось в медленной улыбке.
   – Я ничего не хочу облегчить себе, доктор Иосиф, – сказал он. – Быть гражданином вселенной среди римлян и греков не кажется мне особой заслугой, – я хочу быть гражданином вселенной, оставаясь иудеем среди иудеев. Люди этого не любят, они этого но прощают. Но, видите ли, доктор Иосиф, я думаю, что лишь после того, как я это выдержу, я могу считать, что выполнил свою задачу.
   Потом он заговорил о включении «Песни песней» и «Когелета» в канон Священного писания, целых десять лет коллегия законников в Ямнии никак не могла решить этот вопрос. Оказалось, что из всех книг Святого писания Ахер, как и Иосиф, любит больше всего «Когелета». Он говорил о том, как опошлены в греческом переводе Семидесяти благородные стихи оригинала, и цитировал то или иное место в собственном переводе на греческий. Когда они беседовали, в комнату лениво и непринужденно вошла молодая, очень красивая темно-смуглая женщина, одна из его вольноотпущенниц, как пояснил Ахер. Она с любопытством, без всякого смущения, рассматривала гостя, села на пол, томная, пышная.
   – Она нам не помешает, – заметил Ахер. – Если говоришь не о самых обыденных вещах, она ничего не понимает. Она тогда просто сидит на земле, и на нее приятно смотреть. Меня, конечно, порицают и проклинают на все лады за то, что я отношусь к своей бывшей рабыне так, словно она моя жена. Но почему бы мне этого не делать? Она нравится мне больше тех женщин, за брак с которыми меня бы никто не осудил. Моя мысль работает острей и лучше, когда она тут и когда я смотрю на нее.
   Он приказал принести вина и конфет. У него был красивый дом, самый красивый в Лидде, отделанный с дорого стоящей простотой, вдоль стен тянулись барельефы. Смуглая красавица прикорнула на своем ложе. Ахер продолжал говорить о «Песни песней» и «Когелете».
   – Не понимаю, – иронизировал он, – почему господа в Ямнии так долго медлят с окончательным изъятием этих книг из Священного писания. Что понимают они в «Песни песней», если считают грехом, когда я, в присутствии моей смуглой Тавиты, читаю Писание? Что понимают они в «Когелете», если запрещают мне толковать по-моему сатану и Страшный суд? Даже в его теперешнем виде ученым нелегко согласовать Писание с их доморощенными правилами националистической морали.
   – И все-таки, – спросил Иосиф, – вы же потратили всю вашу молодость на изучение этих богословов и их догматов?
   Мясистое лицо молодого человека, живо отражавшее все его чувства, стало озлобленным и печальным.
   – Да я и по сей час не развязался бы с ними. Моим учителем был доктор бен Измаил. Он пытался удержать меня, и не без оснований. Ему было больно, что я отвратил лицо свое от Ямнии. Причем это произошло из-за него. Вы знаете доктора бен Измаила? – прервал он себя. И так как Иосиф ответил отрицательно, он сказал горячо: – Большой человек. Вы должны увидеть его. Вы должны его услышать. Он единственный стоящий человек в этой стране.
   Яннай вскочил, забегал по комнате.
   – Мне рассказывали, – осторожно заметил Иосиф, – что доктору бен Измаилу нелегко ладить с верховным богословом доктором Гамалиилом, хотя он и женат на его сестре.
   – Вам рассказывали? – насмешливо спросил, в свою очередь, Ахер, ухмыляясь всем своим массивным лицом. – Слышишь, Тавита? – И он слегка потрепал ее по плечу. – Этому господину говорят, что доктору бен Измаилу нелегко ладить с Гамалиилом.
   Смуглянка, обсасывая конфетку, улыбнулась и взглянула на него. Ахер снял руку с ее плеча.
   – Вас правильно информировали, доктор и господин мой, – снова обратился он насмешливо и веско к Иосифу, – ему нелегко…
   – Я слышал о ссоре, – продолжал Иосиф нащупывать почву, – которая имела место между ним и верховным богословом в день очищения.
   – Да, – насмешливо согласился Ахер, – это можно назвать и ссорой. – Его маленькие глазки под широким лбом уставились на Иосифа. – Бен Измаил – мудрый человек, – сказал он, – самый ученый человек в Ямнии. А верховный богослов – политик. – Удивительно, сколько ненависти и насмешки вложил Ахер в слово «политик». – Между мудрецом и политиком дело не могло обойтись без распри.
   Он снова сел, он, по-видимому, старался сохранить спокойствие и начал рассказывать:
   – С тех пор как доктор Гамалиил занимает свой пост, он и его коллегия все время расходятся в вопросе о том, кому надлежит устанавливать праздники и ведать календарем, – одному только верховному богослову или всей коллегии в целом. В этом году, в начале месяца тишри, дело дошло до открытого конфликта. Большинство совета, во главе с бен Измаилом, объявило, что лунные исчисления Гамалиила сомнительны. Гамалиил продолжал настаивать, определил первое тишри, день Нового года, день очищения и праздника кущей, исходя из своих оспариваемых данных, и объявил их по всей стране как обязательные. Бен Измаил – не борец. Он покорился и выполнял ритуал Нового года в установленный Гамалиилом день. Правда, и в тот день, который был намечен им самим. Но Гамалиил не соглашался на компромиссы, ему хотелось уточнить этот вопрос раз и навсегда. Он не довольствовался тем, что бен Измаил показал свою готовность праздновать день очищения десятого тишри, согласно вычислениям Гамалиила. Он хотел большего: чтобы тот день, который он сам и его друзья утвердили как десятое тишри и субботу из суббот, бен Измаил вновь сделал будничным, не священным. Он обязал его пройти в этот день часть дороги пешком и предстать перед ним в одежде странника, с посохом, котомкой и сумой. Верховный богослов хотел, чтобы бен Измаил тем самым признал перед всем народом, что его день очищения – это мнимое десятое тишри, на самом деле – согласно решению Гамалиила – обыкновенный будний день. Вся коллегия взволнованно убеждала Гамалиила не настаивать на своем требовании. Он не уступил. Он ссылался, конечно, как и всегда, на «единство учения». Израилю нужно показать, настаивал он перед коллегией дерзко и упорно, что есть только одно угодное богу толкование учения, его толкование. Бен Измаилу пригрозили отлучением и изгнанием, если он не подчинится.