Адамс хотел ответить, когда вошел кабатчик и сказал с усмешкой:
   – Ну что, господа, сквайр еще не прислал вам лошадей? Бог ты мой, до чего легко иные люди раздают обещания!
   – Как! – вскричал Адамс. – Вы и раньше знали за ним такие поступки?
   – Я-то? Ого! – ответил кабатчик. – Мне, знаете, не пристало говорить что-нибудь этакое джентльмену в лицо, но теперь, когда его здесь нет, я могу вас заверить, что другого такого не сыщешь на трех ярмарках. Признаться, я едва не рассмеялся, когда услышал, как он вам предложил место пастора в нашем приходе; вот отколол штуку! Я уже подумал, не предложит ли он вам вслед за тем мой дом, потому что то и другое одинаково не в его власти.
   При этих словах Адамс, призвав на себя благословение божие, сказал, что даже не читал никогда о таком чудовище.
   – Но больше всего меня удручает, – сказал он, – что он втянул нас в большой долг перед вами, который мы не сможем заплатить, потому что у нас нет при себе денег и – что еще того хуже – мы проживаем так далеко, что, если вы и поверите нам в долг, я боюсь, вы потеряете ваши деньги, так как мы не найдем оказии переслать их вам.
   – Поверить вам, сударь? – говорит хозяин. – С превеликой радостью! Я слишком уважаю церковь, чтобы не поверить священнику в долг такую малость, и к тому же мне нравится ваше опасение, что вы мне не заплатите вовсе. У меня пропало за людьми немало денег, и каждый раз меня уверяли, что мне вернут долг в самое короткое время. Я ради одной новизны готов подождать с уплатой. Это будет у меня – верно вам говорю – первый такой случай. Но что вы скажете, сударь, не распить ли нам на прощанье еще один жбанчик? Возьмем на мелок немного больше, только и всего; а если вы не уплатите мне ни шиллинга, потеря меня не разорит.
   Адамсу это приглашение пришлось очень по душе, тем более что оно было сделано так сердечно. Он пожал хозяину руку и, поблагодарив его, сказал, что не откажется от жбанчика больше ради удовольствия распить его с таким достойным человеком, чем ради самого напитка; и он счастлив убедиться, добавил он, что есть еще в королевстве добрые христиане, а то ему уже начинало казаться, что он живет в стране, населенной одними иудеями и турками.
   Радушный кабатчик принес жбан пива, а Джозеф с Фанни удалились в сад. Пока они там наслаждались любовной беседой, Адамс с хозяином принялись за пиво; и когда оба наполнили свои стаканы и разожгли свои трубки, между ними завязался разговор, который читатель найдет в следующей главе.

 




Глава XVII

Диалог между мистером Авраамом Адамсом и его хозяином, который в силу несходности их мнений привел бы, может быть, к бедственной развязке, не помешай тому своевременное возвращение влюбленных


   – Сэр, – начал хозяин, – уверяю вас, вы не первый, кому наш сквайр наобещал больше, чем потом исполнил. Он так известен этой своей привычкой, что те, кто с ним знакомы, ни во что не ставят его слово. Помню я, он пообещал родителям одного паренька сделать его акцизным. Они жили в бедности, и такой расход был им не совсем-то по карману, но все же они обучили сына грамоте и счету и другим вещам, какие требуются для этой должности; и мальчик, питая такие надежды, стал задирать голову выше, чем следовало по его положению: он не желал уже ни пахать, ни выполнять другие работы и ходил прилично одетый, в рубашках голландского полотна, которые менял два раза в неделю. И так оно тянулось несколько лет, пока наконец он не поехал к сквайру в Лондон, думая напомнить ему о его обещаниях, но он никак не мог повидать его там. Оставшись без денег и без места, юноша попал в дурное общество, сбился с пути и кончил тем, что его сослали в колонии; весть об этом разбила сердце его матери. Расскажу вам о сквайре еще одну доподлинную историю. У меня был сосед, фермер, и было у него два сына, которых он растил для трудовой жизни, оба – славные ребята. И вот сквайру вздумалось с чего-то, что из младшего надо сделать пастора. Он уговорил отца отдать мальчика в школу, пообещав, что потом он сам обеспечит его средствами для учения в университете, а по достижении им соответственного возраста выхлопочет ему приход. Но когда мальчик проучился семь лет в школе и отец привел его к сквайру с письмом от учителя о том, что он достаточно подготовлен для университета, сквайр, вместо того чтобы вспомнить обещанное и послать его учиться дальше на свой счет, сказал только, что мальчик хорошо обучен и жаль, что средства не позволят отцу продержать его еще лет пять в Оксфорде: а то бы к тому времени, если бы ему удалось присмотреть место священника, то можно было бы выхлопотать для него посвящение в сан. Фермер ответил, что он не такой состоятельный человек. «Ну, тогда, – сказал сквайр, – мне очень жаль, что вы его столько лет учили, потому что прокормить его такие знания не могут, а в трудовой жизни, пожалуй, только повредят ему; и второй ваш сын, который будет спокойно пахать и сеять, едва умея подписать свое имя, окажется в лучших условиях, чем он». И в самом деле, так оно и вышло: бедный юноша, не находя друзей, которые, как он мечтал, поддержали бы его до конца учения, и не желая трудиться, пристрастился к вину, хотя раньше не пил вовсе, и вскорости – то ли с горя, то ли от запоя – получил чахотку и помер. И еще я могу вам рассказать. Тут у нас была одна девушка, первая красавица на всю округу, – так он сманил ее в Лондон, пообещав устроить камеристкой к одной этакой знатной даме. Но слова он не сдержал, и вскоре до нас дошло, что она, прижив ребенка от него же самого, сделалась попросту шлюхой; потом она содержала кофейню в Ковент-Гардене, а через короткое время умерла в тюрьме от французской болезни
[133]. Я мог бы вам порассказать еще немало историй. Но что вы думаете, как обошелся он со мной самим? Надо вам знать, сэр, я смолоду был моряком и много раз ходил в плавания, пока наконец не сделался сам владельцем судна и был уже на пути к богатству, когда на меня напал один из этих проклятых guarda-costas
[134], которые, до того как началась война
[135], нередко захватывали наши корабли. После боя, потеряв большую часть своей команды, лишившись снастей и обнаружив две пробоины по ватерлинии, я был вынужден спустить флаг. Негодяи угнали мой корабль, красавицу бригантину водоизмещением в сто пятьдесят тонн, а меня с одним матросом и юнгой посадили в утлую лодчонку, в которой мы с превеликими трудностями добрались в конце концов до Фальмута, – хотя испанцы, вероятно, полагали, что ей и суток не продержаться на воде. Когда я вернулся сюда (потому что здесь проживала тогда моя жена, уроженка этих мест), сквайр сказал мне, что ему так нравится отпор, данный мною врагу, что он не побоится порекомендовать меня в командиры военного корабля, если я приму такое предложение, – и я заверил его, что с благодарностью приму. Так вот, сэр, прошло два или три года, и я за это время получил много повторных обещаний не только от сквайра, но (как он мне говорил) также из Адмиралтейства. Он все не возвращался из Лондона, но меня уверял, что теперь мне нечего тревожиться – первая же вакансия закреплена за мной; и что меня по сей день удивляет, когда я это вспоминаю: после стольких разочарований он давал мне эти посулы так же уверенно, как и в первый раз! Наконец, сэр, когда мне это надоело и когда после всех этих проволочек у меня зародились некоторые сомнения, я написал в Лондон одному своему другу, у которого, по моим сведениям, было знакомство в Адмиралтействе, и попросил его поддержать ходатайство сквайра, потому что я опасался, что тот хлопочет о моем деле не так усердно, как он меня уверял. И что вы думаете, какой ответ я получил от друга? Поверите ли, сэр, он сообщил мне, что сквайр никогда в жизни не упоминал моего имени в Адмиралтействе, и посоветовал мне, если нет у меня более надежного покровителя, отказаться от моих чаяний. Я так и сделал и, посовещавшись с женой, решил открыть питейный дом, где и приветствую вас: милости просим, ваш покорный слуга! А сквайр со всеми такими же гадами пусть проваливает к черту!
   – Фу, нехорошо! – говорит Адамс. – Нехорошо! Он, конечно, дурной человек, но господь, я надеюсь, обратит его сердце к раскаянию. И если бы только он способен был понять всю низость этого скверного порока, если бы только подумал хоть раз, каким он оказывается отъявленным и опасным лжецом, – он, несомненно, проникся бы столь нестерпимым презрением к самому себе, что стало бы невозможным для него сделать еще хоть шаг по тому же пути. И, сказать по правде, невзирая на столь низкое суждение о нем, вполне, впрочем, заслуженное, в чертах его лица читаются достаточные признаки той bona indoles
[136], той мягкости нрава, которая свойственна доброму христианину.
   – Ах, сударь, сударь! – говорит хозяин. – Если бы вы столько странствовали, сколько я, и общались бы со всеми народами, с какими я вел торговлю, вы не полагались бы нисколько на лицо человека. «Признаки в чертах лица!» – уж и сказали! На лицо я посмотрел бы, только чтобы узнать, болел ли человек оспой, – ни для чего другого.
   Он проговорил это с таким неуважением к замечанию Адамса, что тот был сильно задет и, быстро вынув трубку изо рта, ответил так:
   – Сударь мой, я, может быть, и без помощи корабля совершал более далекие странствия, чем вы. Вы думаете, заплывать в разные города и страны – это значит странствовать? Нет.


 

Coelum non animum mutant qui trans mare currunt.
[137]


 

   Я в полдня могу проделать больший путь, чем вы в целый год. Что же, вы, я полагаю, видели Геркулесовы столбы
[138]и, быть может, стены Карфагена. И вы могли, пожалуй, слышать Сциллу и видеть Харибду
[139]; вы, верно, заходили в ту келью, где был застигнут Архимед при взятии Сиракуз.
[140]Вы, я полагаю, плавали между Цикладами
[141]и прошли знаменитым проливом, получившим свое имя от несчастной Геллы, чья участь так любовно описана Аполлонием Родосским
[142]; вы, догадываюсь я, посетили то место, где Дедал упал в море, когда солнце растопило его восковые крылья
[143]; вы, несомненно, пересекли Понт Эвксинский
[144]; побывали, конечно, на берегах Каспия и навестили Колхиду – посмотреть, нет ли там еще одного золотого руна?
   – Нет, по чести, сударь, – ответил хозяин, – ни в одно из этих мест я никогда не заглядывал.
   – А я побывал в них во всех, – сказал Адамс.
   – Тогда, – вскричал хозяин, – вы были, верно, в Ост-Индии, потому что никаких таких мест, я могу в том присягнуть, нет ни на западе, ни в Леванте.
[145]
   – Простите, а где Левант? – промолвил Адамс. – Уж ему-то по всем правилам надо быть в Ост-Индии.
   – Ого! Вы такой замечательный путешественник, – вскричал кабатчик, – а не знаете, где Левант! Я рад вам служить, сударь, но мне вы лучше таких вещей не говорите: не хвалитесь перед нами, что вы путешественник, здесь это не пройдет!
   – Если ты так туп, что все еще меня не понимаешь, – молвил Адамс, – то я поясню: странствия, о коих я говорил, заключаются в книгах, – единственный вид путешествия, при которое приобретаются знания. Из книг я узнал то, что сейчас утверждал: природа обычно кладет на лицо такой отпечаток духовной сущности, что искусный физиономист редко ошибется в человеке. Думаю, вы никогда не читали на этот счет историю с Сократом, так вот я вам ее расскажу. Один физиономист заявил о Сократе, что черты его лица ясно выдают в нем прирожденного плута.
[146]Такое суждение, противоречившее всему образу действий этого великого человека и общепринятому мнению о нем, так возмутило афинских юношей, что они стали швырять камни в физиономиста и убили бы несчастного за его невежество, не удержи их от этого сам Сократ: он объявил замечание правильным и сознался, что, хотя он исправляет свои наклонности с помощью философии, от природы он так привержен к пороку, как о нем замечено. Так вот, ответьте мне: как иначе мог бы человек узнать эту историю, если не из книг?
   – Хорошо, сударь, – сказал кабатчик, – а какая важность в том, знает ее человек или нет? Кто ходит по морям, как я ходил, тот всегда имеет возможность узнать свет, не утруждая своих мозгов ни Сократом, ни другими такими господами.
   – Друг мой, – вскричал Адамс, – пусть человек проплывет вокруг всей земли и бросит якорь в каждой ее гавани – он вернется домой таким же невеждой, каким пустился в плавание.
   – Бог с вами! – ответил кабатчик. – Был у меня боцман, бедняга; он едва знал грамоте, а мог водить корабль наравне с любым командиром военного флота, и к тому же отлично знал торговое дело.
   – Торговля, – ответил Адамс, – как доказывает Аристотель в первой главе своей «Политики», недостойна философа, а если ведется так, как сейчас, она противоестественна.
   Хозяин пристально посмотрел на Адамса и, выждав с минуту в молчании, спросил его: не из тех ли он сочинителей, которые пишут в «Газеттер»?
[147]
   – Потому что я слышал, – сказал он, – что ее пишут пасторы.
   – Газеттер! – сказал Адамс. – Что это такое?
   – Это грязный листок с новостями, – ответил хозяин, – который вот уже много лет распространяют в народе, чтобы порочить торговлю и честных людей; я не потерпел бы его у себя на столе, хотя бы мне предлагали его задаром.
   – Нет, здесь я ни при чем, – ответил Адамс, – я никогда не писал ничего, кроме проповедей; и уверяю вас, я не враг торговли, когда она в согласии с честностью, отнюдь нет! Я всегда смотрел на купца, как на очень ценного члена общества, – может быть, не ниже никого, кроме лишь человека науки.
   – Не ниже, нет, – сказал хозяин, – и того не ниже. Что пользы было бы от науки в стране, где нет торговли? Чем бы вы, пасторы, покрывали ваши плечи и насыщали брюхо? Кто вам доставляет ваши шелка, и полотна, и ваши вина, и все прочие предметы, необходимые для вашей жизни? Кто, как не мореходы?
   – Это все вам следовало бы скорее назвать предметами роскоши, – ответил пастор, – но допустим, что они необходимы, – есть нечто более необходимое, чем сама жизнь, и это нам дает учение: учение церкви, хочу я сказать. Кто вас облачает в одежду благочестия, кротости, смирения, милосердия, терпения и всех других христианских добродетелей? Кто насыщает ваши души млеком братской любви и питает их тонкой пищей святости, которая очищает их от мерзостных плотских страстей и в то же время утучняет их воистину богатым духом благодати? Кто? – спрошу я.
   – Да, в самом деле, кто? – восклицает кабатчик. – Что-то мне не доводилось видеть такие одежды и такую пищу, как ни рад я, сударь, служить вам.
   Адамс собрался дать на это суровую отповедь, когда Джозеф и Фанни вернулись и стали так настойчиво торопить его в дорогу, что он не мог им отказать; итак, схватив свою клюку и попрощавшись с хозяином (причем теперь они не были так довольны друг другом, как поначалу, когда только сели вместе за стол), он вышел вместе с Джозефом и Фанни, выражавшими сильное нетерпение, и они все втроем пустились снова в путь
Конец второй книги





Книга третья





Глава I

Вступительное слово в прославление биографии


   Невзирая на предпочтение, какое суд толпы, быть может, отдаст романистам, выпускающим свои книги под такими заглавиями, как история Англии, история Франции, Испании и т. д., – не подлежит сомнению, что правду можно найти только у тех авторов, которые прославляют жизнь великих людей и обычно именуются биографами, в то время как первых следовало бы называть топографами или хорографами, – термины, которые могли бы превосходно отметить различие между ними, ибо своею задачей эти авторы ставят главным образом описание стран и городов, с чем при посредстве географических карт они справляются довольно хорошо, так что в этом на них можно положиться. Что же касается человеческих поступков и характеров, то здесь их писания не столь достоверны, чему не требуется лучшего доказательства, чем вечные противоречия, возникающие между двумя топографами, когда они берутся за историю одной и той же страны: например, между лордом Кларендоном и мистером Уитлоком, между мистером Ичардом и Рапеном
[148]и между многими другими, у которых факты выставляются в совершенно различном освещении, так что каждый читатель верит, чему хочет, а самые рассудительные и недоверчивые читатели справедливо полагают такое писание в целом не чем иным, как романом, в котором писатель дал волю счастливому и плодотворному вымыслу. Но, если они сильно расходятся в передаче фактов, приписывая победу одни одной стороне, другие же другой или одного и того же человека рисуя одни негодяем, другие великим и честным, – то все они, однако же, согласны меж собой в указаниях места, где происходили предполагаемые события и проживало лицо, являющееся одновременно негодяем и честным человеком. Мы же, биографы, являем пример обратного. На истинность излагаемых нами событий можно вполне положиться, хотя мы часто указываем неверно, в каком веке и в какой стране они происходили. Так, быть может, и достойно изысканий критики, в Испании ли жил пастух Хрисостом, который, как нам сообщает Сервантес, умер от любви к прекрасной Марселе, пренебрегавшей им
[149], – но станет ли кто сомневаться, что подобный глупый малый действительно существовал? Есть ли на свете такой скептик, который не поверил бы в безумие Карденьо, вероломство Фернандо, назойливое любопытство Ансельмо, слабость Камиллы, шаткую дружбу Лотарио, – хотя, быть может, касательно времени и места, где жили все эти люди, наш добрый историк прискорбно неточен. Но самый известный пример такого рода мы находим в истинной истории о Жиль Блазе
[150], где неподражаемый биограф допустил пресловутую ошибку относительно родины доктора Санградо, который обращался со своими пациентами, как виноторговец с винными бочонками, выпуская из них кровь и доливая водой. Разве не известно каждому, кто хоть немного знаком с историей медицины, что не в Испании проживал этот доктор? Равным образом неверно называет тот же автор родину своего архиепископа, как и родину тех важных особ, чей возвышенный ум не находил вкуса ни в чем, кроме трагедии, – и многие другие страны. Те же ошибки можно заметить и у Скаррона, и в «Тысяче и одной ночи», и в историях Марианны и Удачливого крестьянина и, может быть, еще у ряда писателей этого разряда, которых я не читал или сейчас не припомню, ибо я никоим образом не распространяю эти замечания на тех авторов современных повестей и «Атлантид», которые, не прибегая к помощи природы или истории, повествуют о личностях, каких никогда не было и не будет, и о делах, какие никогда не вершились и не могут вершиться; писателей, чьи герои суть их собственные творения, и чей мозг – тот хаос, откуда они черпают весь свой материал. Не то чтобы эти писатели не заслуживали почета, напротив – им, быть может, подобает самый высокий почет: что может быть благороднее, чем являть собою пример удивительной широты человеческого гения! К ним можно применить сказанное Бальзаком об Аристотеле: что они представляют собою вторую природу
[151](потому что они не имеют ничего общего с первой, на которую авторы более низкого разряда, не умея стоять на собственных ногах, вынуждены опираться, как на костыли). Те же, о ком я сейчас говорю, обладают, по-видимому, такими ходулями, которые, как сказал в своих письмах блистательный Вольтер, «уносят наш гений далеко, но неравномерным шагом»
[152]. Воистину, далеко за пределы читательского зрения,


 

За царство хаоса и древней ночи.
[153]


 

   Но вернемся к первому разряду, к тем, кто довольствуется списыванием с природы, не создавая новых образцов из беспорядочной груды материи, нагроможденной в их собственном мозгу. Разве такая книга, как та, что повествует о подвигах прославленного Дон Кихота, не заслуживает именоваться историей больше даже, чем история Марианы
[154]? Ибо в то время как последняя замкнута в границы известного времени и известной страны, первая есть история мира в целом или по меньшей мере той части его, которая причастна законам, искусствам и наукам, – ее историей от того времени, когда она впервые приобщилась к ним, и до наших дней, и далее – доколе она будет им причастна.
   Теперь я попробую применить эти замечания к лежащему перед нами труду, ибо, по правде сказать, я их здесь изложил главным образом в целях отвода некоторых предположений, какие могут построить касательно отдельных его частностей простосердечные люди, всегда спешащие усмотреть в изложенном отчет о добродетелях своих друзей. Несомненно, некоторые из моих читателей узнали законоведа в почтовой карете, как только услышали его голос. Вполне вероятно, что мой остроумец и чопорная дама также встретятся со знакомыми, равно как и все прочие действующие лица. Поэтому, чтоб устранить всякие злостные сопоставления, я заявляю здесь раз навсегда, что я описываю не людей, а нравы, не индивидуума, а вид. Мне, может быть, возразят: так разве действующие лица не взяты из жизни? На это я отвечу утвердительно, я даже могу, пожалуй, сказать, что написал очень мало такого, чего бы не видел сам. Законовед не только что живет, но прожил уже четыре тысячи лет; и, я надеюсь, бог продлит его жизнь еще на столько же. К тому же его можно встретить не только среди людей одной профессии, одного вероисповедания, одной страны, но когда впервые появилось на человеческой сцене низкое, себялюбивое существо, которое ставило свое «я» в центре всего творения, которое не желало ни утруждать себя, ни подвергаться опасности, ни давать деньги, чтобы помочь другому человеку или спасти ему жизнь, – тогда родился наш юрист; и покуда такая особа, какую я сейчас описал, существует на земле, до тех пор проживет и он. А следовательно, ему воздают мало чести, когда полагают, что он силится изобразить какого-либо маленького, безвестного человека, потому что он случайно сходствует с ним той или иной чертой или, скажем, своею профессией; между тем как его появление на свет предполагало куда более широкие и благородные цели: не выставить на посмеяние одно жалкое существо перед узким и презренным кругом его знакомых, но показать зеркало тысячам, в тишине их кабинетов, чтоб они могли узреть свое уродство и постарались бы от него избавиться, – и таким образом, претерпев тайное унижение, избегли бы публичного срама. Это ставит границу и определяет различие между сатириком и пасквилянтом: первый тайно исправляет недостатки человека для его же блага – как отец; второй публично позорит самого человека в острастку другим – как палач.
   Остается еще только рассмотреть кое-какие мелкие обстоятельства. Как драпировка не меняет портрета, так, сколько бы мода ни менялась в разные времена, сходство от этого не уменьшается. Так что, мне кажется, мы с уверенностью можем сказать, что миссис Тау-Вауз ровесница нашему юристу; и хотя в тех превратностях, каким она должна была подвергнуться в столь длительном существовании, ей, наверно, довелось в свое время стоять и за стойкой в гостинице, – я не постесняюсь утверждать, что в круговороте веков она когда-нибудь восседала и на троне. Короче говоря, если когда-либо крайняя буйность нрава, жадность и бесчувствие к человеческому горю, приправленное некоторой долей лицемерия, соединялись в женском облике, – этой женщиной была миссис Тау-Вауз; а если когда-либо замечались в мужчине проблески доброты, затемненные скудостью духа и разума, – этим мужчиной был не кто иной, как ее трусливый муж.
   Не стану больше задерживать читателя и сделаю ему только еще одно предостережение обратного свойства. Как в большинстве наших действующих лиц мы хотим бичевать не индивидуумов, а всех людей того же рода, – так в наших общих описаниях мы имеем в виду не всех огулом, но подразумеваем наличие многих исключений. Например, при описании «высоких лиц» мы, конечно, не намеревались включить сюда уже и тех, которые к чести для своего высокого звания умеют благонаправленной снисходительностью сделать свое превосходство возможно менее тягостным для людей, поставленных, главным образом по воле случая, ниже их. Так, я мог бы назвать одного пэра, возвышающегося над людьми столько же по своей природе, сколько благодаря Фортуне: нося на своей особе благородные знаки почета, он носит в то же время печать достоинства на душе своей, отмеченной величием, обогащенной знанием и украшенной гением. Я видел, как этот человек, оказывая щедрую помощь другому, свободно общался с ним и был ему покровителем и в то же время приятелем
[155]. Я мог бы назвать одного простолюдина, своими превосходными талантами вознесенного над толпой так высоко, как его не мог бы всей своей властью возвысить государь: его обращение с теми, кому он оказывает услугу, приятнее самой услуги, и он так умеет проявлять радушие, что, если бы мог отбросить врожденное величие осанки, он часто заставлял бы самого смиренного из своих знакомых забывать, кто хозяин того дома, где их столь любезно принимают.