– Не свободен, – говорит Адамс, – простите, что это значит?
   – Сэр, – говорит джентльмен, – гонорар, выплачиваемый авторам книгопродавцами даже за лучшие произведения, бывал так ничтожно мал, что несколько лет тому назад иные родовитые и состоятельные люди, покровители таланта и учености, почитали нужным для дальнейшего их поощрения создавать путем добровольной подписки поощрительные фонды. Таким образом Прайор, Роу, Поп и некоторые другие одаренные поэты получали от публики большие суммы за свои труды.
[174]Это казалось столь легким способом заработать деньги, что многие жалкие писаки того времени отваживались печатать свои произведения тем же способом; а у иных хватало дерзости проводить подписку на ненаписанные сочинения или даже на такие, какие у них и в мыслях не было написать. Подписки таким образом множились до бесконечности и превратились в своего рода налог на общество; и некоторые лица, находя нелегкой для себя задачей отличать хороших авторов от плохих или распознавать, какой талант стоит поощрения, а какой нет, изобрели во избежание расхода на такое множество подписок прекрасный способ отклонения всех подписок вообще: они давали поэту вперед небольшую сумму, обязуясь дать больше, если когда-либо на что-либо подпишутся. Многие это делали, а иные только говорили, что сделали, чтобы отвадить всех просителей. Тот же способ стал затем применяться и в отношении театральных билетов, которые были не меньшей докукой для общества, и это называлось – не быть свободным для подписки.
   – Что и говорить, выражение довольно меткое и, пожалуй, многозначительное, – сказал Адамс, – ибо если человек с большим состоянием почитает себя «не свободным», как у вас это зовется, поощрять достойных людей, то он стоит того, чтоб его и вправду лишили свободы.
   – Итак, сэр, – говорит джентльмен, – возвращаюсь к моему рассказу. Иногда мне перепадала от знатного лица гинея, подаваемая столь же высокомерно, как подается обычно милостыня самому жалкому нищему, а чтоб ее добыть, мне приходилось терять на прислуживание столько времени, что разумней было бы потратить его на честный труд, в котором я нашел бы и выгоды больше, и куда больше удовлетворения. Я провел таким образом два тяжких месяца, подвергаясь бесконечным унижениям и возлагая все свои надежды на обильную жатву с моей пьесы; но когда я обратился наконец к суфлеру, чтоб узнать, скоро ли начнут ее репетировать, он мне сообщил, что ему дано распоряжение от хозяев вернуть мне пьесу. Потому что, сказал он, ее никак не могут сыграть в этом сезоне; но если я ее возьму и переработаю к следующему сезону, то они охотно снова посмотрят ее. Я с негодованием выхватил у него рукопись и удалился в свою комнату, где бросился на постель в приступе отчаяния.
   – Лучше бы вам было броситься на колени, – сказал Адамс, – ибо отчаянье греховно.
   – Когда миновал первый бурный порыв, – продолжал джентльмен, – я стал хладнокровно обдумывать, что мне теперь предпринять в таком моем положении – без друзей, без денег, без кредита и без репутации. Перебрав в уме много разных возможностей, я не нашел иного пути добывать себе хотя бы скудные средства к жизни, как, поселившись на чердаке близ Темпля, подвизаться переписчиком у стряпчих, к чему я был вполне пригоден, так как почерк был у меня превосходный. Я остановился на этом плане и сразу же попытался привести его в исполнение. Я вспомнил об одном своем знакомом адвокате, который когда-то вел для меня дела, и обратился к нему; однако он не только не дал мне работы, но еще и посмеялся над моей затеей и сказал мне, что боится, как бы я не обратил его документы в пьесы и как бы не пришлось ему увидеть их на сцене. Не стану докучать вам примерами того же рода шуток со стороны других и замечу только, что сам Платон не питал большего отвращения к поэтам
[175], чем эти господа юристы. Когда мне случалось зайти в кофейню, что я позволял себе только по воскресным дням,
[176]по залу пробегал шепот, неизменно сопровождавшийся усмешкой: «Вот идет поэт Уилсон!» Не знаю, случалось ли вам это наблюдать, но человеческой природе свойственно коварное стремление, искореняемое изредка добрым воспитанием (а чаще лишь прикрываемое вежливостью), вызывать в ближнем чувство неловкости или недовольства собою. Это стремление широко проявляется во всяком обществе, кроме такого, где преобладают светские манеры; в особенности же среди молодых людей того и другого пола, чье рождение и состояние ставят их непосредственно за гранью этого высокого круга: я говорю о низшем слое дворянства и о высшем слое купеческого мира – самой, уверяю вас, невоспитанной части человечества. Так вот, сэр, когда я кое-как перебивался таким образом, едва получая достаточно работы, чтоб не умереть с голоду, причем слава поэта преследовала меня, как проклятие, я случайно свел знакомство с одним книгопродавцем, который сказал мне, что ему досадно видеть, что человек с моим образованием и талантом вынужден добывать свой хлеб таким жалким трудом, и он берется, сказал он, устроить меня наилучшим образом, если я соглашусь работать на него. Человеку в моих обстоятельствах, как он отлично знал, не оставалось выбора. Я, понятно, принял его предложение и его условия, далеко не выгодные, и усердно принялся за переводы. Теперь я не мог жаловаться на недостаток работы. Он ее доставлял мне столько, что за полгода я дописался чуть не до слепоты. Здоровье мое подрывал также и сидячий образ жизни, при котором упражнялась движением только правая рука, так что долгое время я совсем не мог писать. А это, на мое несчастье, задержало выпуск в свет одной из моих работ; и так как мое последнее произведение расходилось не бойко, книгопродавец не стал больше давать мне заказов и ославил меня среди своих собратьев как недобросовестного и ленивого работника. Однако за время службы у него, едва не уморив себя работой и недоеданием, я все же скопил несколько гиней; и вот я купил на них лотерейный билет, решив довериться Фортуне и попытать, не склонна ли она возместить мне тот ущерб, что нанесла мне за игорным столом. После этой покупки я остался почти без гроша; и тут, в довершение всех бед, в комнату ко мне проник бейлиф, переодетый женщиной и направленный ко мне книгопродавцем. Он меня арестовал по иску моего портного на тридцать пять фунтов, – и так как я не мог представить поручителя на эту сумму, меня отвели к нему в дом и заперли в каморке на чердаке. Теперь у меня не было ни здоровья (я едва только оправился от своего недуга), ни свободы, ни денег, ни друзей; и я расстался со всеми надеждами, даже с желанием жить.
   – Но это же не могло долго длиться, – сказал Адамс, – портной, конечно, тотчас разрешил отпустить вас, когда познакомился с состоянием ваших дел и узнал, что только обстоятельства ваши не позволили вам уплатить ему.
   – О сэр, – ответил джентльмен, – это он знал и до того, как подверг меня аресту; да, он знал, что только крайняя нужда помешала мне расплатиться с долгами, потому что я был его заказчиком много лет, тратил с его помощью большие деньги и в дни своего процветания платил всегда очень аккуратно. Но когда я напомнил ему об этом, заверяя, что, если он сам не помешает моему усердию, я буду выплачивать ему все деньги, какие смогу заработать усиленным трудом и прилежанием, оставляя себе лишь самое необходимое для поддержания жизни, – он на это ответил, что его терпение иссякло; что я уже не раз брал у него отсрочку; что ему нужны деньги; что он передал дело в руки адвоката; и что если я не расплачусь с ним немедленно или не найду поручителя, то сяду в тюрьму – и пусть я не жду тогда милосердия.
   – Пусть же сам он, – вскричал Адамс, – ждет милосердия там, где ему не будет отпущения! Как может такой человек повторять молитву господню, в которой слово, обычно переводимое, не знаю почему, словом «прегрешения», означает в подлиннике «долги»! И как мы сами не прощаем должникам, когда они неплатежеспособны, – так и нам, несомненно, не будет прощения, когда у нас уже не останется возможности платить.
   Он умолк, и джентльмен продолжал:
   – Когда я пребывал в таком плачевном положении, один мой прежний знакомый, которому я показывал свой лотерейный билет, разыскал меня, явился ко мне и с сияющим лицом, сжимая мне руку, пожелал мне счастья в моей великой удаче. «На ваш билет, – сказал он, – пал выигрыш в три тысячи фунтов».
   Адамс при этих словах прищелкнул пальцами в порыве радости, которая, однако, продлилась недолго, ибо джентльмен продолжал так:
   – Увы, сэр! Фортуна сыграла злую шутку, чтобы тем ниже низвергнуть меня: этот лотерейный билет я за два дня перед тем отдал одному своему родственнику, который отказался иначе одолжить мне один шиллинг на хлеб. Когда друг узнал об этой злосчастной продаже, он стал меня бранить и попрекать меня всеми проступками и ошибками моей жизни. Он сказал, что я из тех, кого судьба не может спасти, даже если бы захотела; что теперь я погиб безвозвратно и не вправе рассчитывать на сострадание друзей; что было бы непростительной слабостью сочувствовать в несчастьях человеку, который сам очертя голову кидается навстречу гибели. Затем он в самых живых красках нарисовал мне счастье, каким бы я наслаждался теперь, не распорядись я так безумно билетом. Я сослался на крайность, до которой дошел. Но он на это не ответил и снова принялся меня бранить. Я, наконец, не выдержал и попросил его удалиться. Скоро я сменил дом бейлифа на тюрьму, где, не имея денег на оплату отдельного помещения, я попал в общую камеру с толпой несчастных, с которыми жил наравне, лишенный всех жизненных удобств, – даже того, каким пользуется скотина: живительного воздуха. В этих страшных обстоятельствах я пробовал обращаться с письмами о помощи ко многим старым своим знакомым, в том числе и к тем, кого я раньше сам ссужал деньгами без особой надежды на возврат, но безуспешно. В лучшем случае мне отвечали отговорками вместо отказа.
   Когда я томился в этих условиях, таких отвратительных, что лучше их не описывать, и, казалось бы, в гуманной стране, а тем более в христианской стране являющихся непомерной карой за некоторую нерачительность и нескромность, – когда я пребывал, говорю я, в этих условиях, в тюрьму явился какой-то человек и, вызвав меня, вручил мне следующее письмо:

   «Сэр!

   Мой отец, которому вы продали ваш билет на последнюю лотерею, умер в тот самый день, когда на билет пал выигрыш, о чем вы, может быть, слышали, и оставил меня единственной наследницей всего своего состояния. Я так огорчена вашими нынешними обстоятельствами и той неприятностью, какую должно причинять вам сознание упущенной вами возможности счастья, что вынуждена обратиться к вам с просьбой принять то, что вложено в этот конверт, и остаюсь преданная вам и готовая, к услугам

   
Харриет Харти».


   И как вы думаете, что было вложено в конверт?
   – Не знаю, – сказал Адамс. – Надеюсь, не меньше гинеи.
   – Сэр, это был банковый билет на двести фунтов.
   – Двести фунтов! – воскликнул Адамс в восторге.
   – Ни больше и ни меньше, – сказал джентльмен. – Но не так меня обрадовали деньги, как подпись великодушной девушки, пославшей мне их, – девушки, которая была не только добрейшим, но и прелестнейшим созданием в мире и к которой я издавна питал страстные чувства, не отваживаясь в них открыться. Я тысячу раз целовал ее подпись и, роняя из глаз слезы нежности и благодарности, повторял… Но не стану вас задерживать этими излияниями. Я немедленно вернул себе свободу и, уплатив все долги, отправился, имея в кармане еще свыше пятидесяти фунтов, благодарить свою любезную избавительницу. Ее в тот день не случилось в городе, чему я, поразмыслив немного, даже порадовался: потому что мне, таким образом, представилась возможность явиться к ней в более приличной одежде. Через два-три дня, когда она вернулась в город, я бросился к ее ногам с самыми пламенными изъявлениями благодарности, которые она отклонила с непритворным великодушием, говоря мне, что я ничем так не отблагодарю ее, как ежели не стану никогда упоминать, а еще лучше – и думать об этом обстоятельстве, потому что оно должно напоминать мне несчастную случайность, о которой вряд ли я могу думать без досады.
   – Мне кажется, – продолжала она, – что я сделала очень мало и, может быть, неизмеримо меньше, чем подобало бы мне. И если вы помышляете вступить в какое-либо предприятие, для которого вам понадобилась бы сумма более крупная, то я не буду слишком строга ни по части поручительства, ни по части процентов.

 

 
   Я постарался, насколько это было в моей власти, выразить ей свою благодарность за этот избыток доброты, хотя, быть может, он не радовал меня, а терзал мою душу более жестоко, чем все перенесенные мною лишения; он наводил меня на такие горькие помыслы, каких не могли мне внушить нищета, отчаянье и тюрьма. Ибо, сэр, эти благодеяния и слова, которые должны возбудить в добром сердце самое пламенное чувство дружбы к существу того же пола или к старому и некрасивому существу другого пола, исходили от женщины, от молодой и прелестной девушки, чьи совершенства были мной давно замечены, и я давно пылал к ней сильной страстью, хотя, не питая надежды, должен был скорее обуздывать и скрывать свои чувства, чем лелеять их и признаваться в них пред нею. Доброта здесь сочеталась с красотою, кротостью, нежностью и такой обворожительной улыбкой… О мистер Адамс, я в тот час был сам не свой, и, забыв разницу в нашем положении, не думая о том, как худо я плачу ей за ее добро, если желаю, чтоб она, так много давшая мне, отдала бы мне все, что было в ее власти, я нежно завладел ее рукой и, припав к ней губами, пожал ее с невообразимым жаром; потом, подняв полные слез глаза, я увидел, что ее лицо и шею залил румянец; она хотела отнять у меня свою руку, но все же не выдернула ее из моей, хоть я ее удерживал лишь очень слабо. Мы оба стояли, охваченные трепетом: она – потупив глаза, я – неотрывно глядя на нее. Боже милостивый, что творилось тогда с моей душой! Она пылала любовью, желаньем, восхищением, благодарностью и нежной страстью, и все эти чувства устремлялись к единственному и чарующему предмету. Страсть наконец взяла верх над рассудком и почтением, и, отпустив руку девушки, я уже хотел схватить ее в объятия, когда она, овладев собой, отпрянула от меня и в негодовании спросила, дала ли она мне право на такое обращение. Тогда я упал к ее ногам и сказал, что если я оскорбил ее, то жизнь моя в ее полной власти, и я был бы рад это доказать ей каким угодно образом.
   – Да, сударыня, – сказал я. – вы не могли бы с той же радостью наказать меня, с какою я перенесу наказание. Я признаю свою вину. Мне стыдно подумать, что я хотел просить вас принести ваше счастье в жертву моему. Поверьте мне, я искренне раскаиваюсь в своей неблагодарности; но поверьте также – только моя страсть, неудержимая страсть моя к вам завела меня так далеко! Я вас люблю давно и нежно; и доброта, проявленная вами, помимо воли вашей раздавила несчастного, над которым и так уже висела гибель. Не вините меня ни в каких низких, корыстных расчетах; и, перед тем как я с вами прощусь навсегда (а я намерен сделать это незамедлительно), примите мои уверения, что на какую бы высоту ни вознесла меня судьба, на такую Же пожелал бы я поднять и вас. О, будь она проклята, судьба!…
   – Не кляните, – говорит она, перебивая меня, самым сладостным голосом, – не кляните судьбу, когда она сделала меня счастливой; и раз она отдает ваше счастье в мою власть, то, как я уже говорила, вы можете попросить у меня, что угодно, в пределах разумного, и я вам не откажу.
   – Сударыня, – ответил я, – вы во мне ошиблись, ежели и впрямь воображаете, что судьба еще властна дать мне счастье. Вы и так слишком многим меня обязали; у меня остается лишь одно желание: чтобы мне представился благословенный случай отдать жизнь мою за ничтожное хотя бы прибавление к вашему благополучию. А что до меня, единственное для меня возможное счастие – это услышать о вашем; если судьба отпустит вам его в полной мере, я прощу ей все обиды, нанесенные мне.
   – И это будет правильно, конечно, – ответила она с улыбкой, – потому что мое счастье включает в себя и ваше. Я давно знаю ваши достоинства; и должна сознаться, – добавила она, краснея, – что чувство, которое вы мне сейчас изъявляете, я заметила в вас давно, несмотря на все ваши усилия скрыть его, – непритворные, как я убеждена; и если недостаточно всего, что я могла бы дать вам в пределах разумного… отбросьте разум… и теперь, я полагаю, вы не можете спросить у меня ничего такого, в чем я вам откажу…
   Эти слова она проговорила с невообразимой нежностью. Я встрепенулся; кровь моя, которая, словно заледенев, остановилась у сердца, бурно побежала по жилам. Я стоял молча, потом, кинувшись к ней, схватил ее, уже покорную, в объятия и сказал ей, что она в таком случае должна мне отдать себя самое… О сэр!… Могу ли я описать вам ее? Несколько минут она смотрела на меня без слов, почти без движения. Наконец, совладав с собою, она потребовала, чтобы я ее оставил, и таким тоном, что я немедленно повиновался. Однако же, как вы догадываетесь, я скоро увиделся с нею вновь… Но извините – боюсь, я и так слишком долго задержался на подробностях этого первого свидания.
   – Напротив, – сказал Адамс, проводя языком по губам, – я бы охотно даже прослушал их вторично.
   – Итак, сэр, – продолжал джентльмен, – буду по возможности краток. Через неделю она дала согласие сделать меня счастливейшим из смертных. Вскоре после того мы поженились, и когда я выяснил, каково имущественное положение моей жены (для чего, уверяю вас, у меня не сразу нашлось время), оказалось, что капитал ее составляет около шести тысяч фунтов и большая часть его вложена в дело; отец Харриет занимался ввозом вина, и она, по-видимому, была не прочь, чтобы я, если мне этого хочется, продолжал ту же торговлю. Я взялся за дело охотно и слишком неосмотрительно, ибо, не будучи подготовлен воспитанием к тайнам коммерции и стараясь вести дело с безупречной честностью и прямотой, я вскоре увидел, что состояние наше идет на убыль и мое предприятие понемногу хиреет, – потому что мои вина я ничем не разбавлял и пускал в продажу такими же чистыми, какими ввозил их из-за моря, а виноторговцы повсеместно их хулили, оттого что я не мог отдавать их так же дешево, как другие, получавшие двойную прибыль при более низкой цене. Вскоре я потерял надежду увеличить таким путем наше состояние; и не совсем приятны были мне навязчивые визиты многих, кто вели со мной знакомство в дни моего процветания, потом же, когда узнал я превратность судьбы, избегали меня, отказывали в приеме, а теперь спешили возобновить знакомство. Словом, я окончательно убедился, что в мирских наслаждениях больше всего безумия, в делах – мошенничества; а то и другое не более как суета: приверженцы наслаждения рвут друг друга в клочья, соревнуясь в трате денег, а деловые люди в жажде их добыть. Все счастье заключалось для меня в моей жене, которую я любил с несказанной нежностью, и она отвечала мне тем же; и у меня не было иных видов, как только обеспечить свою возраставшую семью: жена моя была уже тяжела нашим вторым ребенком. Поэтому, когда представился случай, я ее спросил, как посмотрит она на то, чтобы нам зажить уединенной жизнью; и она, выслушав мои доводы и увидав мою к тому склонность, охотно согласилась. Мы вскоре обратили в наличность наше небольшое состояние, теперь сократившееся до трех тысяч фунтов, часть его вложили в покупку этой усадебки и, как только жена разрешилась от бремени, удалились сюда от мира, полного сутолоки, шума, зависти, ненависти и неблагодарности, к тишине, покою и любви. Мы прожили здесь без малого двадцать лет, почти не зная иного общения, как только друг с другом. Соседи почитают нас за очень странных людей: здешний сквайр считает меня сумасшедшим, а пастор – пресвитерианцем, потому что я не хожу на охоту с первым и не пью со вторым…
   – Сэр, – говорит Адамс, – Фортуна, думается мне, уплатила вам полностью свои долги в этом вашем сладостном уединении.
   – Сэр, – ответил джентльмен, – я благодарен великому создателю всего сущего за те радости, какими я здесь наслаждаюсь. У меня лучшая в мире жена и трое прелестных детей, к которым я питаю истинную родительскую нежность… Но нет в этом мире неомраченной радости: когда я прожил здесь три года, я потерял моего старшего сына. (И тут он горько вздохнул.)
   – Сэр, – говорит Адамс, – мы должны покориться провидению и помнить, что смерть неизбежна для каждого.
   – Да, мы должны покориться, это так, – отвечал джентльмен, – и если бы он умер, я бы мог снести утрату с должным смирением. Но увы! Сэр, его увели от моего порога дурные бродяги – из тех, кого зовут цыганами; и самые усердные розыски не вернули мне его. Бедный мальчик! Он был так хорош собой – точный портрет своей матери. – И тут невольные слезы полились из его глаз, как и из глаз Адамса, который всегда в таких случаях разделял чувства своих друзей.
   – Итак, сэр, – сказал джентльмен, – я кончил мой рассказ и прошу меня извинить, если вдался в излишние подробности. А теперь, ежели позволите, я принесу еще бутылочку! – Каковое предложение пастор с благодарностью принял.



Глава IV

Описание образа жизни мистера Уилсона. Трагическое происшествие с собакой и другие важные события


   Джентльмен вернулся с бутылкой; и некоторое время они с Адамсом сидели молча, пока тот наконец не вскочил со словами:
   – Нет, едва ли!
   Джентльмен спросил, что он имел в виду, и пастор ответил, что он соображал, не мог ли быть его украденным сыном недавно столь прославившийся король Теодор
[177], но тут же добавил, что возраст его не соответствует этому предположению. – Как бы то ни было, – сказал он, – бог всегда располагает к лучшему; очень возможно, что ваш сын стал большим человеком или герцогом, и когда-нибудь он предстанет пред вами во всем своем величии.
   Джентльмен ответил, что узнал бы его из десяти тысяч: потому что слева на груди у него родимое пятно в виде земляники, полученное им от матери, которую тянуло на эту ягоду.
   Уже поднялась с постели юная красавица Заря и, сияя свежей молодостью и весельем, как мисс…
[178], с нежными брызгами росы на пухлых губках, отправилась на раннюю свою прогулку по восточным холмам; и уже галантный кавалер Солнце украдкой вышел из супружеской опочивальни, чтоб отдать милой деве дань своего внимания, – когда джентльмен спросил у гостя, не хочет ли он пройтись и посмотреть его садик, на что тот охотно согласился, и Джозеф, пробудившись от сна, в который был погружен в течение двух часов, пошел вместе с ними.
   Ни цветники, ни фонтаны, ни статуи не оживляли этот маленький сад. Единственным его украшением была короткая аллея, обсаженная с двух сторон орешником и замыкавшаяся зеленой беседкой, где в жаркую погоду джентльмен и его жена любили посидеть в уединении, радуясь на своих детей, которые резвились на аллее перед ними. Но хотя тщеславие не заглядывало в этот укромный уголок, здесь можно было найти большое разнообразие плодов и все, что нужно для кухни; и этого было предостаточно, чтобы вызвать восхищение Адамса, который сказал, что у джентльмена, несомненно, хороший садовник.
   – Сэр, – ответил тот, – садовник перед вами; все, что вы тут видите, – дело моих собственных рук. Выращивая необходимое для нужд моего стола, я в то же время обеспечиваю себе добрый аппетит. В теплые месяцы года я обычно провожу здесь не меньше шести часов в сутки – и не трачу их праздно; это мне позволило после моего прибытия сюда сохранять свое здоровье, не прибегая к медицине. Сюда я обычно выхожу на заре освежиться и здесь тружусь, покуда жена одевает детей и готовит нам завтрак; а после завтрака и до конца дня мы редко уже бываем врозь; когда погода не позволяет им выйти ко мне, то я обычно сижу с ними дома, ибо я не стыжусь ни побеседовать с женой, ни поиграть с детьми: сказать по правде, я не замечаю, чтобы женщины уступали нам в умственном отношении, как нас старается в том уверить легкомыслие повес, тупость дельцов или суровость ученых. Что касается моей жены, то заявляю прямо: я не встречал среди лиц моего пола никого, кто умел бы делать более справедливые наблюдения или удачнее высказывать их; и не думаю, чтобы у кого-нибудь на свете был более преданный и верный друг. Притом эта дружба не только услаждена большой чуткостью и нежностью, но и скреплена к тому же более дорогими залогами, чем может представить самый тесный мужской союз, ибо какая же связь может быть крепче нашего общего интереса к плодам нашей любви? Может быть, сэр, вы сами не отец; если так, то, конечно, вам трудно себе представить, сколько радости я нахожу в своих малютках. И не стали бы вы презирать меня, когда б увидели, как я ползаю по полу, играя с моими детьми?