духа граф вдохнул только пыль. Он с досадою отошел от окна и снова развалился на диване.
   В бытность свою в Петербурге граф еще года два тому назад стал ухаживать за княгиней .Бетси Бельской, одной из самых блестящих восходящих звезд петербургского большого света. Муж княгини Бетси занимал важный пост в министерстве. Это был человек весьма ученый, много путешествовавший не только в Европе, но и в Америке, в Египте, в Малой Азии, особенно по святым местам. В возрасте, когда другие имеют уже взрослых детей, он вдруг неожиданно для всех женился на девушке-бесприданнице из хорошей дворянской семьи, которая по окончании института была гувернанткой в семье его сестры. Граф Татищев познакомился с княгиней Бельской на придворном балу и стал бывать у ее мужа под тем предлогом, что будто бы интересовался сочинением о святых местах, которое князь Бельский давно уже готовил к печати, читая отрывки из него в избранном кругу своих знакомых.
   Связь между Татищевым и княгиней Бельской скоро стала известна всем, кроме ее мужа, который был слишком уверен в своем превосходстве над молодой женой, чтобы подозревать ее в чем-либо, кроме легкого кокетства, которое он, как человек хотя и религиозный, но светский, не считал предосудительным. Лишь в самое последнее время пребывания Татищева в Петербурге, когда отношения графа к его жене стали притчею во языцех, князь стал смутно догадываться, но все же был настолько ослеплен, что подозревал всех, кроме настоящего виновного. Самолюбие не позволяло князю Бельскому видеть соперника в юном гвардейце, и его подозрения обращались против людей более солидных по летам и по положению.
   Татищев относился к этой своей первой светской связи довольно легко. Конечно, он чувствовал, что с княгинею Бетси нельзя поступить как с какой-нибудь мещанкой; но ни на минуту он не считал своих отношений к ней предосудительными, а еще менее того видел в них возможность возникновения какой-либо серьезной связи. Светская среда, в которой он вращался, не только не порицала, но одобряла графа: многие ему завидовали. Полученное им воспитание и воспоминания о похождениях отца не могли внушить молодому графу мысли, что связь с замужней женщиной есть что-либо предосудительное. Свет осуждал лишь людей слишком неловких, слишком грубо ведущих интригу, и еще более осуждал чудаков, относящихся к подобной любви слишком серьезно.
   Теперь, получив это странное письмо от княгини Бетси, Татищев в первый раз увидел, что связь с чужой женою влечет за собою некоторую ответственность и может возложить на него тяжелое бремя.
   "Что я буду делать с ней? Куда я ее помещу? Кто будет ей прислуживать, - думал Татищев, никогда до тех пор не задававшийся подобными мещанскими вопросами. - И главное, скандал: кто поверит, что я женат, как отнесутся ко мне товарищи и начальство? Черт знает что такое! Она погубит всю мою карьеру!"
   Но вдруг ему стало страшно стыдно, так как Татищев знал, что Бетси любит его, как он, быть может, не способен никого полюбить. Ему стало стыдно даже за свои мелкие севастопольские победы, он вспомнил и свое неудачное ухаживание за дикаркой Лелей... Образ княгини Бетси, ее бледное, обрамленное черными локонами, овальное лицо, ее мягкие, бархатные, немножко узкие, томные глаза, слегка приподнятая верхняя губка и знакомая ему улыбка, которой он никогда не замечал у княгини в обществе, - все вспомнилось графу как живой укор. "Неужели придется взять Бетси сюда? - думал граф, ломая голову. - Как бы все это устроить? Каким образом избежать огласки, если муж захочет устроить скандал и потребует жену обратно? Нет, быть не может, чтобы она решилась приехать сюда! Уж лучше пусть едет в одно из моих имений. Но и там некому ее устроить! Хуже всего, что она в действительности еще более энергична, чем в своих письмах!"
   Татищев отчаянно зашагал по комнате, стараясь что-нибудь придумать, но ровно ничего не выходило. Явился вестовой с пакетом от батарейного командира. Татищеву надо было немедленно ехать на Песочную бухту, и эта поездка отвлекла его мысли в другую сторону.
   II
   Отставной капитан Спицын стал снова подумывать о вступлении на службу. Каждый день он садился писать прошение, начинавшееся словами: "Манифест государя императора объявил нам всем о разрыве с двумя западными державами. Желая принести посильную пользу отечеству..." Обыкновенно на этом слове прошение обрывалось. Капитан не мог перенести мысли, что, быть может, его услуги будут приняты холодно и что, во всяком случае, трудно надеяться, чтобы ему вновь было предоставлено командование кораблем.
   Капитан сидел в своей "каюте", как он называл кабинет, выходивший окнами на рейд. Спицын до сих пор не мог привыкнуть к жизни на суше и старался сохранить во всем морские порядки. Летом он даже спал не на постели, а в койке, подвешенной в саду, между деревьями. Это представляло двойное удобство, так как капитан спал чутко, и мог следить за тем, чтобы матросские мальчишки не обрывали плодов в саду; в последнее время капитан пристрастился к садоводству и вел постоянную войну с воришками.
   В один душный вечер, когда в воздухе не было ни малейшего ветерка, капитан сидел на террасе, читая газету и прихлебывая чай с ромом, как вдруг он увидел свою Лелю в розовом платье, в соломенной шляпке и в желтых перчатках. Леля шла, размахивая закрытым зонтиком, и, против обыкновения, не подошла к отцу, но прямо направилась в свою комнату.
   - Отца стала забывать, - пробормотал капитан. - Конечно, я ей не могу заменить матери. Ах, если бы жива была покойница. Боюсь, что девчонка совсем собьется с толку. По целым дням катается в яликах с офицерами. Надо ее прибрать к рукам.
   Капитан уже много раз давал себе слово обращаться с дочерью построже и приучить ее к хозяйству, но из этого как-то ничего не выходило.
   Леля вошла в свою комнату, небольшую, но уютную, с белыми тюлевыми занавесками, этажеркою книг в красивых переплетах и столиком, заставленным разными безделушками. В углу стоял рабочий столик красного дерева, но Леля почти никогда не дотрагивалась до иглы и вообще никаких рукоделий не любила, предпочитая чтение. Пялец, составлявших в то время необходимую вещь во всяком доме, у нее и вовсе не было.
   Не раздеваясь, Леля отодвинула ширмы, бросилась на постель: не обращая внимания на то, что сомнет шляпу, она уткнулась лицом в подушку и начала всхлипывать.
   - Какое право имеет он говорить мне такие пошлости! - сказала Леля. Разве я дала какой-нибудь повод обращаться с собою так? Боже мой, Боже, мой!.. Он думает, если он граф, то вправе оскорблять других.
   Она долго плакала - и было отчего. Граф Татищев с легкомыслием, свойственным людям его круга, привык смотреть на средний класс как на особую породу людей, с которою можно позволить себе вольности, недопустимые в аристократическом кругу. Конечно, барышне-аристократке он не предложил бы после такого непродолжительного знакомства кататься с ним вдвоем за городом или ездить tete-a-tete (наедине) в легком ялике. Леля относилась к подобным прогулкам просто, как провинциалка, не видящая в этом ничего предосудительного, как девушка, привыкшая видеть у отца одно лишь мужское общество и стеснявшаяся дам более, чем мужчин. Но при всей невоспитанности и незнании правил света в ней была врожденная стыдливость, все сильнее проявлявшаяся с тех пор, как Леля из ребенка становилась девушкой. Инстинктивный страх отталкивал ее от всего, что имело малейший характер пошлости, и даже любовные романы Леля читала редко, предпочитая им описания путешествий. Ухаживание графа сначала было ей просто непонятно; но как только он во время вечерней прогулки позволил себе сказать ей несколько любезностей, весьма невинных, по мнению графа, но возмутивших Лелю до глубины души, она твердо решила, что эта прогулка будет последнею, и даже не позволила Татищеву проводить себя дальше садовой калитки. А все дело было в том, что граф, не слишком выбирая выражения (так как говорил не с аристократкой), отозвался о красоте ее лица и стана.
   "Как он смел! - думала Леля, краснея до корней волос при одном воспоминании об этих комплиментах. - Что ему за дело, какое у меня лицо и какая талия! Никогда больше не поеду с ним кататься! Бедный папа, я на него сердилась, а вышло, что он прав, называя этого графа пустым фатишкой".
   Леля вытерла мокрым полотенцем лицо и глаза, чтобы скрыть следы слез, и побежала к капитану. Она была лихорадочно весела, обнимала старика, отнимала у него газету, заставила его идти с собою под руку, прыгала, пела песни.
   "Что это с ней такое? - недоумевал капитан. - То смотреть на отца не хочет, то на шею вешается. Вся в покойницу! Та, бывало, только что меня с глаз прогонит, а через полчаса, смотришь, уже называет своим капиташкой".
   - Папа, не правда ли, какой славный мой кузен Лихачев? - спросила вдруг Леля.
   - Да, лихой будет моряк... Одного ему не прощу, зачем тебя знакомит со всякою швалью.
   - С кем это, папа? - дипломатически спросила Леля.
   - Да хоть бы с этим... как его... графчиком. Кажется, он того... вздумал за тобой ухаживать. Только ты ему передай от меня, чтобы он лучше снялся с якоря, потому что если он себе это позволит, то я, несмотря на мои лета, так уложу его в дрейф, что с места не встанет!
   Капитан грозно потряс кулаком.
   - С чего вы это взяли, папа? Да я сама не такая, чтобы кому-нибудь что-нибудь позволить. Уж об этом не ваша забота.
   - Как не моя забота? Да как у тебя язык поворачивается говорить так с отцом!
   - Я ничего такого не сказала. Я говорю только, что сама сумею постоять за себя.
   - "Сама сумею постоять", - передразнил капитан. - Знаю, теперь девушки стали вести себя очень самостоятельно... Но от этого и происходит все это... Смотри у меня, Леля! Вот отошлю тебя опять к тетушке!
   - Ну, теперь, папа, меня поздно этим пугать. Я не боюсь никаких тетушек на свете.
   - Ладно, ладно, не разговаривать, ступай лучше спать.
   - Спать еще рано, и я не восьмилетняя девочка. Сказав это, Леля ушла в беседку. Капитан только вздохнул.
   В семье покойного генерала Миндена в течение лета не случилось ничего особенного, если не считать радостного известия из Петербурга о назначении по высочайшей воле вдове Минден и ее дочерям "негласной" пенсии в три тысячи рублей в год. Со дня получения этого известия все в семье повеселели. Даже Саша, все еще ежедневно менявшая венки на могиле отца, стала как будто веселее и иногда играла с сестрою на фортепиано в четыре руки.
   К концу августа в Севастополь стали прибывать новые войска, съехалось много офицеров; да и флотские по случаю бездействия нашего флота все чаще стали появляться в обществе. Нападения врагов никто не боялся. С моря Севастополь считался неприступным. Вообще никакой тревоги в городе не было. Немногие уезжали, но зато были и такие, которые приезжали.
   Граф Татищев говорил, а другие повторяли, что военное положение отразилось пока лишь на ресторанах, где почти исчезли французские вина, постепенно заменяясь крымской кислятиной.
   Сверх того, в обществе стали меньше говорить по-французски и вообще на иностранных языках; даже Луиза Карловна говорила почти исключительно по-русски, а по-немецки только молилась и считала деньги.
   Генеральша Минден, хотя была в глубоком трауре, вздыхала, говоря: "Мой покойный муж", а иногда чувствительно повторяла: "Наш покойник молчит, молчит!" - но, в сущности, чувствовала себя очень хорошо. Только из приличия она не уступала желанию своей любимицы Лизы и не возобновила вечеров, но, считая себя и дочерей надолго обеспеченными, перестала думать о том, чтобы выдать их за первого встречного, и мечтала о какой-нибудь солидной партии.
   По-прежнему их посещала молодежь. Стали бывать и новые лица - адъютант Нахимова Фельдгаузен и другие. Время проводили очень весело. Сестры играли на фортепиано, моряки, армейцы и доктора наперерыв ухаживали за ними. За Сашей приударил даже молодой белобрысый доктор Генрихсон, имевший (конечно, не в Севастополе) жену и ребенка. Впрочем, его ухаживания были самого невинного свойства и не возбуждали ревности даже в Лихачеве, который снова стал посещать Минденов, когда только ему позволяла служба, так как постоянные учения, примерная пальба из орудий, работы по сооружению новых укреплений - все это отнимало у моряков пропасть времени.
   Вообще дела было так много, что Лихачев не успевал разобраться в своих чувствах к Саше, хотя и заметил в ней поворот, весьма благоприятный для себя. Саша перестала тосковать и даже несколько пополнела. При встречах с Лихачевым она улыбалась ему, и молодому мичману иногда казалось, что пожатие руки ее было особенно нежно.
   Несколько месяцев назад один взгляд Саши мог бы осчастливить Лихачева, теперь же в ее присутствии он испытывал чувство, несомненно, приятное, но более спокойное и соединенное с внутренним самодовольством.
   Чувства Лихачева к Саше окрепли с тех пор, как он стал верить в прочность ее привязанности к себе. Если Лихачев иногда и ревновал Сашу к доктору Балинскому, к молодому адъютанту и к другим знакомым, то стыдился признаться в этом даже самому себе. С тех пор как Лихачев стал серьезно работать и увидел, что его одобряет такой человек, как Корнилов, он вырос в собственных глазах и, придавая себе более цены, был уверен, что и любимая девушка оценит его.
   В первой половине августа Лихачеву было поручено в числе других офицеров надзирать за доставкой морем камня и песку с Бельбека для возможно скорого сооружения башни над так называемой Двенадцатиапостольскою батареею, то есть батареею, для которой орудия были взяты с корабля "Двенадцать апостолов". Провозившись над этим делом с раннего утра до обеденного времени, Лихачев дождался, когда другой мичман приехал сменить его, а сам отправился на "Три святителя". Оказалось, что на корабле находится Корнилов, постоянно следивший за порядком во всем флоте. Корнилов стоял на палубе корабля "Три святителя" вместе с контр-адмиралом Новосильским, поднявшим на этом корабле свой флаг, и с командиром корабля Кутровым. Лихачеву b удалось услышать часть разговора между начальниками.
   - Ну что вы скажете, Владимир Алексеевич, о пресловутом английском крейсерстве, - говорил Новосильский. - Ведь наш-то "Святослав" в июне стоял на мели в виду их эскадры, а они ничего не заметили и дали нам возможность снять его с мели самым удобным образом.
   - Я повторяю то, что всегда говорил об англичанах, - сказал Корнилов. Они прекрасные моряки, но не английскому, а всякому флоту принадлежит пальма первенства, если только командиры кораблей искусно управляют судами, если люди бдительны, если их хорошо кормят и если они уважают своих начальников. Численностью и в особенности количеством пароходов неприятель превосходит нас. Но, с Божьей помощью, мы не выдадим родной флот и город.
   - Но я к тому начал об этом речь, Владимир Алексеевич, - перебил Новосильский, - что, по моему мнению, в последнее время мы уже слишком много работаем на суше и ради этих работ забываем наши корабли.
   - А я так думаю, что слишком мало на суше, - не согласился Корнилов. Я это сознаю, да горю пособить не могу. Делаем по мере сил, постараемся и еще больше сделать. Вот вы будете недовольны этим: вы в душе моряк и не хотите видеть, что здесь, в Севастополе, мы с городом составляем единое целое. А я вам скажу неприятную для вас новость: крейсерство наших судов на время вовсе придется сократить, а корабельные команды должны усиленно работать над сооружением батарей.
   - Да ведь на это, Владимир Алексеевич, надо каких-нибудь саперов, а не моряков... - возразил командир корабля.
   - Эх, капитан! Что нам считаться! Неужели ждать, пока неприятель возьмет Севастополь, и тогда послать за саперами и за армией? Будем исполнять наш долг, какое бы дело нам ни представилось. На кораблях найдется дело, стоит только поискать его. Помните, что каждую минуту мы должны быть готовы к выходу на бой с неприятелем, и материальная часть нашего флота должна постоянно соответствовать пламенному желанию всех нас доказать, что мы пользуемся заслуженною репутацией.
   Лихачев с восхищением смотрел на адмирала, сказавшего последние слова просто, без всякого желания сколько-нибудь рисоваться, что еще более усилило впечатление.
   "Странное дело, - подумал Лихачев, - когда долго не видишь Корнилова, начинаешь верить всем сплетням о его властолюбии, честолюбии и прочему вздору. Но стоит увидеть его, и сам стыдишься, что поверил. Удивительный человек! В его глазах светится что-то особенное".
   Лихачеву и на ум не приходило, что Корнилов чувствовал себя от усталости так дурно, что, выйдя на пристань, должен был взять дрожки. Семейство Корни-107
   лова несколько дней назад переехало, по его желанию, в Николаев, и Владимир Алексеевич устроился по-холостому. По вечерам у него бывали Нахимов, Истомин и другие моряки. Добравшись домой, Корнилов вошел в свою спальню, не раздеваясь, бросился на постель и заснул как убитый. Но через полчаса он уже встал и, несмотря на сильную головную боль, собрался осматривать устраивавшуюся окончательно оборонительную казарму близ будущего пятого бастиона, а оттуда отправился на свой корабль "Константин".
   Здесь, чувствуя себя совершенно" разбитым, он не был в состоянии даже написать письмо жене и поскорее лег спать, чтобы завтра встать до рассвета.
   III
   Князь Меншиков, по обыкновению, пил чай со своими адъютантами Панаевым, Грейгом и другими. За чаем князь был весел, что удивило адъютантов, привыкших за последние дни видеть его в угрюмом настроении. Все лето князь жаловался на петербургских чиновников и царедворцев. Особенно доставалось от него главнокомандующему путей сообщения графу Клейнмихелю. Князь, когда был в духе, не пропускал случая, чтобы не поострить насчет графа. И в этот раз он по поводу медленной доставки провианта и отсутствия рабочих не преминул задеть своего врага. (Врагов князь нажил себе"видимо-невидимо.)
   - Нечего сказать, исправно исполняет Клейнмихель мои просьбы, - заметил князь. - После Пасхи я обратился к нему с просьбой дать роту рабочих для исправления дорог, и есть надежда, что к Новому году обещанная рота будет дана... Едва добился, да и то помимо Клейнмихеля, присылки мне батальона саперов.
   - Скажите, ваша светлость, - спросил Панаев не из желания угодить князю, но по ненависти к Клейнмихелю - чувство, которое питала к графу большая часть военных, - правда ли, что граф получил Георгиевский крест за венгерскую кампанию, в которой он вовсе не участвовал?
   - Нет, - сказал Меншиков, улыбаясь, - не совсем правда! Он, братец, получил крест не за венгерскую кампанию, а просто за компанию: нельзя же было его обделить, когда другие получили.
   Адъютанты прыснули со смеха.
   - Что делать, - продолжал князь, - если приходится довольствоваться крупицами из-под ног Клейнмихеля и инженерного департамента. Решительно я прихожу к убеждению, что после монахов самая худшая порода людей инженеры... Кстати, скажу вам новость: сюда приехал из Южной армии саперный подполковник Тотлебен{52}. Кажется, Горчаков{53} вздумал нам прислать нового наставника.
   Князь засмеялся неприятным дребезжащим смехом. В это время вошел камердинер и доложил о приходе Тотлебена.
   - Проси в кабинет, - сердито сказал князь.
   Кончив чай, Меншиков переоделся, велел подать бриться и тогда только вышел к Тотлебену. В кабинете шагал взад и вперед, с видимым нетерпением ожидая князя, молодой человек лет тридцати пяти, с несколько солдатской, но умной физиономией и серьезными добродушными глазами. Он был в походном мундире, с которого не успел вычистить пыль.
   Князь Меншиков надменно смерил Тотлебена с ног до головы и, кашлянув, спросил:
   - Кто вас прислал сюда?
   Тотлебен изумленно взглянул на Меншикова.
   - Если не ошибаюсь, обо мне была переписка между вашей светлостью и князем Горчаковым.
   - Я так и знал! Изумительна рассеянность князя! Он всегда все перепутает... Я и не думал вас приглашать, он сам писал по этому поводу, но из этого еще ничего не следует.
   Тотлебен, несколько озадаченный таким приемом, подал Меншикову письмо от Горчакова. Прочитав письмо, Меншиков уставился на Тотлебена и, язвительно улыбнувшись, сказал:
   - Князь Горчаков, вероятно, в рассеянности позабыл, что у меня есть саперный батальон. Отдохните, молодой человек, и затем поезжайте назад в армию. Здесь вам нечего делать.
   Тотлебен снова изумленно посмотрел на Меншикова своими добрыми глазами и откровенно сказал:
   - Ваша светлость, я приехал сюда не ради карьеры, а единственно из научной любознательности. Я так много слышал об отличном состоянии приморских укреплений Севастополя, которые, говорят, стали неузнаваемы главным образом благодаря распоряжениям вашей светлости.
   Меншиков несколько смягчился.
   - А вот здешние флотские приписывают все себе, - улыбнулся он, переменив тон. - Скажите, молодой человек, - спросил князь, подумав, - вы по фамилии Тотлебен, а я знаю, что был на Кавказе генерал Тотлебен - это не родственник ваш?
   - Некоторым образом предок, - сказал Тотлебен.
   - Так вот, этот генерал Тотлебен был очень способный человек. Вы, конечно, знаете о его заслуге там, на Кавказе.
   - К стыду своему, ваша светлость, должен признаться, что не знаю.
   - Стыдно вам не знать. Он там провел войска по такому пути, которого и теперь отыскать не могут.
   - Во всяком случае, мне весьма лестно слышать об этом, ваша светлость.
   - А вы и не знали до сих пор? Каков потомок, - сказал Меншиков, засмеявшись на этот раз дребезжащим, но добрым смехом. - Что же, если вы действительно так любознательны, здесь найдется обильная пища вашему уму. Поезжайте посмотрите всю нашу оборонительную линию.
   Меншиков присваивал себе вообще все хорошее, что делалось в Севастополе, но не мог не сознавать, что только по делу сухопутной обороны он мог приписать себе некоторую инициативу.
   - Я приехал сюда у вас учиться, ваша светлость, - сказал Тотлебен, в начале разговора не на шутку боявшийся, что Меншиков отошлет его обратно к Горчакову.
   Эти слова окончательно расположили Меншикова в пользу новоприезжего.
   "Он дельный офицер, не из тех петербургских пройдох, которые приезжают сюда затем только, чтобы осуждать меня, а сами ничего не делают", - подумал Меншиков.
   За вечерним чаем Меншиков обратился к одному из своих адъютантов, Грейгу, так, как будто о Тотлебене в первый раз идет речь.
   - Сюда приехал от Горчакова саперный офицер Тотлебен, - сказал он, - и очень мне понравился. Ты сходи, братец, к нему - он остановился в нумерах. Познакомься, он тебе понравится. Предложи ему мою лошадь и завтра же поезжай с ним. Покажи все по порядку.
   Рано утром Тотлебен поехал осматривать оборонительную линию, начиная от шестого бастиона. Его сопровождали двое адъютантов князя - Грейг и Панаев. Адъютанты все время хвастали, стараясь показать, что и они также могут приписать себе участие в возведении укреплений.
   - Что это у вас: все камень да камень? - сказал Тотлебен.
   - Да, и какой камень! Любое ядро от него отпрыгнет. Тверд и упруг, сказал Панаев, смысливший кое-что в лошадях, но ровно ничего не понимавший в инженерном деле.
   - Не мешало бы немного землицы, - сказал как бы про себя Тотлебен, внутренне смеясь над адъютантом.
   "Нет, эти укрепления ниже всякой критики, - думал он. - : Здесь надо все переделать по-своему. Да и орудия, нечего сказать, хороши. Трехфунтовые пушечки, тогда как неприятель, без сомнения, будет громить нас осадною артиллериею. Эти пушки как раз хороши для защиты Севастополя на тот случай, если против нас взбунтуются крымские татары".
   Подумав это, Тотлебен сказал, однако, вслух:
   - Да, для такого короткого времени и при ваших средствах вы сделали многое... Конечно, многое еще предстоит сделать и переделать.
   В тот же день Тотлебен был приглашен к столу Меншикова.
   - Ну что? - спросил князь торжественным тоном. - Как вам понравились наши работы?
   - Удивляюсь, ваша светлость, как много сделано вами при таких условиях... Конечно, я осмелюсь со своей стороны указать на некоторые недостатки.
   - Указывайте, я желаю знать ваше искреннее мнение. Я всегда рад искреннему и умному совету.
   Тотлебен снова скромно повторил, что приехал учиться у князя, и весьма ловко, как бы спрашивая его указаний и советов, на самом деле сам указал ему на множество сделанных промахов. Все это было сказано так дипломатично, что князь не шутя поверил, будто эти самые мысли он внушал Корнилову и что только упрямство Корнилова помешало успеху дела.
   За обедом все были веселы, и князь, между прочим, обратился к Тотлебену со словами:
   - Теперь я сам посоветую вам Ьстаться при мне. Надеюсь, что Горчаков этому препятствовать не будет.
   Тотлебен поблагодарил и прошептал на ухо Панаеву:
   - Знаете ли, князь Горчаков не особенно жаловал Шильдера{54}, а потому я предпочел перейти сюда.
   - Князь уже успел полюбить вас, - прошептал Панаев так, что Меншиков мог его услышать. Меншиков одобрительно улыбнулся.
   - Вы видели вновь заложенный редут на Зеленой горе? - спросил Меншиков.
   - Как же, ваша светлость! Отличное место, только надо начать с того, чтобы осыпать землею каменные завалы, как вы сами изволили заметить.
   - Как, а разве я вам не сказал об этом? Да, Корнилову я действительно сотни раз указывал, но он все стоит на своем: камень да камень.
   - Надо употреблять везде самые подручные средства - в этом вся наша наука, - сказал Тотлебен.