Почти каждое воскресенье Талли посещала церковь и тихо радовалась музыке, архитектуре, литургии, получая скорее эстетическое наслаждение, нежели приобретая религиозный опыт. При этом ритуал и упорядоченность восполняли недостаток чего-то непонятного ей самой. Она росла прихожанкой англиканской церкви. Каждое воскресенье утром и вечером Талли отправляли в храм. Одну. Тетя с дядей работали в магазине по пятнадцать часов в сутки, отчаянно пытаясь добиться прибыли, и по воскресеньям бывали совсем без сил. Они жили опрятно, достойно и благоразумно – в этом заключался их кодекс чести. Потешиться религией могли себе позволить те, у кого на это было время – средний класс например. Теперь Талли входила в лондонские храмы с тем же любопытством, также предвкушая новые впечатления, как и при входе в музей. Она всегда верила в существование Всевышнего и сама… удивлялась этому. Однако Талли сомневалась, что Он отзывается на людские молитвы или впечатлен необычайными страданиями и превратностями, выпавшими на долю существа, им созданного.
   Каждый вечер, довольная и изможденная своими отважными вылазками, Талли возвращалась, как в убежище, в коттедж на окраине Хита. Закрывая дверь, она испытывала подъем. Ее религию, ее вечерние молитвы питала благодарность. До сих пор Талли была одинока и не одна, теперь же – одна, но совсем не одинока.
   Даже если произойдет самое плохое и у нее не будет дома, она не попросится к дочери. Роджер и Дженнифер Крофорды жили сразу за Бейсингстоком, в современном доме с четырьмя спальнями. О таких микрорайонах застройщики говорят: «Престижные дома, расставленные в виде двух полумесяцев». От заразного непрестижного жилья «полумесяцы» отгородились стальными воротами. Они были установлены в результате бешеных усилий домовладельцев, а ее дочь и зять полагали, будто эти ворота – победа закона и порядка, защита и укрепление общественных ценностей, покоящихся на частной собственности, ратификация общественных различий. В какой-нибудь миле от них стояли муниципальные дома, и их жители считались варварами, опасность которых недооценена.
   У Талли иногда возникало ощущение, что брак ее дочери покоится не только на общности устремлений, но и на готовности супругов принять и даже одобрить чужие обиды. За этими повторяющимися жалобами чувствовалось самодовольство, не остающееся без взаимности. Они думали, что хорошо устроились, и были бы сильно раздосадованы, узнав о мнении некоторых своих друзей. Если что и вызывало у них искреннее беспокойство, так это неопределенность ее будущего: однажды они могли столкнуться с необходимостью обеспечить ее жильем. Эту озабоченность Талли понимала и разделяла.
   Она навестила свою семью лишь три раза, на Рождество. К этому пугающему ежегодному ритуалу ее обязывало родство. Талли принимали с отменной вежливостью, строго следуя принятым в обществе нормам. Настоящего тепла и искренней привязанности не было. Она не обижалась. Сама Талли приносила с собой все, что угодно, только не любовь. Она хотела лишь найти удобный повод для того, чтобы больше не ходить к дочери. Талли подозревала, что остальные чувствуют то же самое, но скованы необходимостью соблюдать приличия. Приглашать овдовевшую и одинокую маму на Рождество считалось обязанностью, которую, единожды на себя взяв, нельзя сложить, не рискуя дать повод для коварной сплетни или умеренного скандала. Поэтому каждый сочельник на поезде, который они считали не постыдным, Талли прибывала в Бейсингсток, где ее встречал Роджер или Дженнифер. У нее забирали тяжеленный чемодан, и ежегодное испытание начиналось.
   Рождество в Бейсингстоке не отличалось умиротворенностью. Собирались друзья – опрятные, привлекательные, экспансивные. Потом надо было совершать ответные визиты. В сознании Талли отпечатались вереница жарких комнат, разгоряченные лица, пронзительные голоса и хриплое веселье – с акцентом на половом аспекте. Люди с ней здоровались, некоторые, как казалось, с искренней доброжелательностью, Талли улыбалась и отвечала, пока ее не уводила тактичная Дженнифер, опасавшаяся, что гости заскучают. Талли чувствовала скорее облегчение, чем обиду. Ей нечего было сказать о машинах, заграничных отпусках, сложностях с дешевой прислугой, бестолковости муниципальных властей, небрежности соседей, забывающих запирать ворота. Внуков Талли почти не видела – за исключением опять же рождественских застолий. Клайв большую часть времени проводил в своей комнате, в которой имелось все необходимое для его семнадцати лет: телевизор, видеомагнитофон и DVD-плейер, компьютер с принтером, стереоустановка и наушники. Саманта, двумя годами моложе брата, с виду всегда была не в духе, редко появлялась дома, а если и оказывалась, то часами секретничала по своему мобильному телефону.
   Только теперь – все. Десять дней назад, как следует подумав, написав три или четыре черновика, Талли составила письмо. Не будут ли они сильно против, если в этот год она не приедет? Мисс Кэролайн на праздники уезжает, и, если Талли уедет тоже, некому будет приглядывать за музеем. Она не будет одна. Есть несколько друзей, которым уже разосланы приглашения. Конечно, это совсем не то, что с семьей, но она уверена, что ее поймут. Подарки будут высланы в начале декабря.
   Лживость письма вызывала в Талли чувство вины, однако вскоре пришел ответ. Там присутствовала легкая досада, предположение, что Талли позволяет себя эксплуатировать, но при этом в письме слышалось и облегчение. Ее отказ был вполне обоснован – отсутствие матери можно будет спокойно объяснить друзьям. Рождество она собиралась встретить одна, в коттедже. И уже придумала, как проведет этот день. Утренняя прогулка в ближайшую церковь, удовлетворение от мысли о принадлежности толпе и в то же время отдельности от нее. Ей так нравится. На обед – цыпленок, а затем, может быть, крошечный рождественский пудинг и полбутылки вина. А также видеокассета из проката, книги из библиотеки и, какая бы ни была погода, прогулка по Хиту.
   Теперь эти планы утеряли былую ясность. За день до письма от дочери Райан Арчер, зайдя к Талли после работы в саду, между прочим сказал, что на Рождество может остаться один. Майор подумывает о поездке за границу. Талли тут же ответила: «Ты не должен проводить Рождество в сквоте[10], Райан. Если хочешь, можешь пообедать со мной. Только дай мне знать за несколько дней, чтобы я прикупила еды».
   Райан согласился, хотя как-то неуверенно, и Талли сомневалась, променяет ли он свою теплую компанию на тихую скуку коттеджа. И все-таки предложение было сделано. Если Райан придет, Талли по крайней мере должна быть уверена, что он будет как следует накормлен. Впервые за многие годы она с нетерпением ждала Рождества.
   Ныне же благодаря новому, куда более серьезному поводу для беспокойства все отошло на второй план. Будет ли грядущее Рождество последним из тех, что она проведет в этом коттедже?

7

   Рак вернулся, и это было смертным приговором. Джеймс Калдер-Хейл сделал такой прогноз сам и принял его без страха, сожалея лишь об одном: он не успевал закончить свою книгу, посвященную периоду между мировыми войнами. Ему нужно совсем немного, от четырех до шести месяцев, даже если упадет темп. Время все еще могло быть предоставлено; впрочем, Джеймс тут же отверг это слово. «Предоставлено» – так говорят о пособии. От кого пособие? На вопрос, раньше он умрет или позже, может ответить только патология. Опухоли нужно созреть. То есть ему может повезти или не повезти. Хотя в конечном счете победит рак.
   Джеймс не мог поверить, что какие-то его действия, влияние со стороны, душевный настрой, самообладание, вера в докторов могут что-либо поделать с этой неминуемой победой. Пусть другие живут надеждой получить все, что должно, посмертно, «после доблестной битвы». У него куража для сражения не было – особенно с заранее окопавшимся врагом.
   Час назад онколог с профессиональным тактом сообщил последние новости: ремиссия закончилась. В конце концов, опыта врачу не занимать. С восхитительной ясностью он изложил возможные варианты дальнейшего лечения и результаты, на которые можно надеяться. Калдер-Хейл соглашался с его рекомендациями, делал вид, что размышляет над вариантами. Консультация состоялась не в больнице, а в собственной приемной врача, на Харли-стрит. Хотя Джеймс шел первым, к тому моменту как его вызвали, приемная уже начала заполняться. Озвучивать собственный прогноз было бы неблагодарностью или, что то же самое, дурным тоном: ведь доктор так старался. Калдер-Хейл чувствовал, будто это он сам дарит врачу иллюзорную надежду.
   Выйдя на Харли-стрит, он решил взять такси до станции «Хэмпстед-Хит» и пойти до музея пешком: через Хит, мимо хэмпстедских прудов, путепровода и к Спаньердз-роуд. Калдер-Хейл обнаружил, что подводит итог своей жизни, и чувствовал отстраненное удивление, как от пятидесяти пяти лет, казавшихся такими значительными, может остаться столь жалкое наследие. Факты появлялись в его сознании в виде отрывистых утверждений. Единственный сын процветающего челтнемского адвоката. В отце не было ничего пугающего, лишь полная отрешенность. Мать – сумасбродка, при этом обожающая суетливо соблюдать все условности. Она не досаждала никому, кроме собственного мужа. Образование получено в старой школе отца, потом в Оксфорде. Ничем не выдающаяся карьера в МИДе, в основном на Ближнем Востоке. Джеймс мог бы достичь большего, но ему мешали два роковых недостатка: отсутствие честолюбия и недостаточно серьезное отношение к службе. Он хорошо владел арабским, умел к себе расположить, однако сильных чувств ни у кого не вызывал. Короткий брак с дочерью египетского дипломата, решившей, что ей нужен английский муж, и быстро понявшей, что он ей не подходит. Детей нет. Ранняя пенсия в связи со злокачественной опухолью; неожиданная и сбивающая с толку ремиссия.
   С тех пор как был поставлен диагноз, он потихоньку отмежевывался от всяких надежд на жизнь. Или это началось много раньше? Когда возникала необходимость в сексе, он за это платил – втихаря, дорого и с минимумом затрат времени и эмоций. Джеймс не мог вспомнить, когда наконец решил, что хлопоты и затраты того не стоят. Ненужный стыд, сопутствующие ему душевные треволнения и, что еще важнее, море скуки – в обмен на выкинутые деньги. Эмоции, восторги, триумфы, неудачи, удовольствия и боль, заполнившие пустоты в этом наброске жизни, никогда не были столь сильными, чтобы вызвать его беспокойство. Калдер-Хейлу с трудом верилось, что они когда-либо обладали такой силой.
   Не тоска ли это, не оцепенение ли духа – один из смертных грехов? В отрицании всякой радости верующий должен видеть намеренное богохульство. В его тоске отсутствовала такая драматичность. Джеймса наполняла безмятежность, ему ни до чего не было дела, а случайные вспышки казались всего лишь притворством. Настоящее лицемерие, игра для мальчишек, в которую он ввязался больше из покладистости, а не по призванию, трогала его так же мало, как и все остальное, что не связано с писательством. Джеймс осознавал ее важность, но чувствовал себя не участником, а сторонним наблюдателем людских усилий и людских безрассудств.
   Теперь он оставлял незаконченным единственное дело, единственное, способное наполнить его жизнь радостью. Ему хотелось завершить свой исторический труд. Джеймс работал над ним уже восемь лет, с тех пор как Макс Дюпейн, друг его отца, открыл для приятеля музей, который его очаровал. Идея, до сих пор лежавшая в спячке, вдруг ожила. Когда Дюпейн предложил Калдер-Хейлу должность хранителя, неоплачиваемую, но с правом пользования офисом, это прозвучало как ободрение. Для писательства возникли благоприятные условия. Джеймс отдал работе всю свою верность, всю увлеченность – такого с ним до сих пор не случалось. Перспектива умереть, не закончив книгу, была невыносима. Никто не станет возиться с публикацией незавершенного труда. Он умрет, и от дела, которому отданы сердце и ум, останутся папки с еле читаемыми пометами и кипы неизданных рукописей, которые запихнут в полиэтиленовые пакеты и отправят в макулатуру. Иногда сила, с которой он стремился закончить книгу, его беспокоила. Он не историк; профессионалы же вряд ли будут милосердны в своих оценках. И все же книга не останется незамеченной. Джеймс беседовал с интересными стариками, которым было за восемьдесят, и свидетельские показания умело перемешал с описаниями исторических событий. Он предлагал читателю оригинальные, иногда индивидуалистские взгляды, и они заслуживали внимания. Джеймс заботился об удовлетворении собственной потребности, а не чужой. По причинам, которые он и сам толком не смог бы объяснить, Джеймс видел в этой книге оправдание своей жизни.
   Если музей закроется до того, как он допишет книгу, тогда конец. Джеймс считал, что ему известен строй мыслей всех трех доверенных лиц, и это знание его мучило. Маркус Дюпейн искал занятие, которое давало бы престиж и рассеяло бы скуку пенсионного возраста. Будь этот человек поудачливее, получи он свой титул, его ждали бы директорские места в Сити, места в комиссиях и комитетах. Калдер-Хейл пытался понять, что же пошло не так. Возможно, не было ничего, что Дюпейн мог бы предупредить: смена правительства, новые предпочтения министра, изменения в негласной иерархии. Кто в конце концов окажется наверху, нередко является делом случая.
   Почему хочет сохранить музей Кэролайн Дюпейн, Калдер-Хейл понимал хуже. Сберечь имя семьи – может, и это играет какую-то роль. Потом, квартира давала ей возможность уезжать из школы. Она всегда будет противостоять Невилу. Насколько Джеймс помнил, брат и сестра постоянно воевали. Ничего не зная об их детстве, Калдер-Хейл мог только гадать об истоках этого взаимного раздражения, усугублявшегося тем, как каждый из них относился к работе другого. Невил не скрывал презрения ко всему, что считалось в Суотлинг главным; его сестра открыто поносила психиатрию. «Это не научная дисциплина, а прибежище для отчаявшихся или потакание модным неврозам. Вы даже не можете описать различия между умом и мозгом так, чтобы в этом был хоть какой-нибудь смысл. Возможно, за последние пятьдесят лет вы нанесли больший вред, чем любая другая ветвь медицины. Благодаря усилиям нейробиологов и компаний по производству лекарств, давших вам инструментарий, сегодня у вас есть возможность помогать своим пациентам. А без этих маленьких таблеток вы бы торчали там же, где и двадцать лет назад».
   Между Невилом и Кэролайн Дюпейнами не будет согласия и по поводу будущего музея – и Калдер-Хейл, кажется, знал, чья возьмет. И не то чтобы закрытие потребует от них каких-то больших усилий. Если новый арендатор захочет быстро вступить в свои права, то, чтобы уложиться в срок, потребуются чудовищные усилия от самого Калдер-Хейла, будет масса споров и финансовых сложностей. Хранитель – он, Джеймс, и поэтому и главный удар, вероятно, придется на него. Тогда о надеждах закончить книгу можно забыть.
   Англия с ликованием встречала прекрасный октябрь, навевающий мысли о весне, о череде мягко перетекающих одна в другую перемен, а не о погружении в пестрое бессилие. Неожиданно небо, только что залитое чистейшей лазурью, потемнело: набежало чумазое, будто фабричный дым, облако. Упали первые капли, и Джеймс едва успел раскрыть зонт, пока его не окатило с головы до ног. Казалось, будто облако освободилось от всей накопившейся в нем воды, вылив ее Джеймсу на голову. В нескольких ярдах тесной группой стояли деревья, и Калдер-Хейл укрылся под каштаном, приготовившись терпеливо ждать, пока распогодится. Над ним сквозь желтеющую листву проглядывали деревянные сухожилия, и, глядя вверх, Джеймс чувствовал медленно стекающие по лицу капли. Интересно, почему эти крошечные случайные брызги так приятны коже, успевшей высохнуть после первых атак дождя. Наверное, просто уютно осознавать, что тебе еще доступны нежданные маленькие радости. Самые главные, грубые, насущные телесные нужды давно утеряли свою остроту. Джеймс стал непривередлив в еде, потребность в половых отношениях возникала редко, и он справлялся с ней. Но упавшая на лицо дождевая капля все еще могла доставить ему наслаждение.
   А вот и коттедж Талли Клаттон. За последние четыре года, возвращаясь с прогулок по Хиту, Джеймс бесчисленное число раз проходил этой узкой дорожкой, и, натыкаясь на коттедж, всегда испытывал удивление, даже потрясение. Окруженный деревьями, он смотрелся очень уютно, был на своем месте и в то же время казался анахронизмом. Похоже, что архитектор, следуя капризу заказчика, главный дом сделал в виде точной копии образца восемнадцатого века, однако при проектировании коттеджа решил себя побаловать и действовал в соответствии с собственными предпочтениями. Благодаря своему расположению – позади музея – коттедж не был виден, и клиента этот разнобой мог не слишком беспокоить. Дом будто сошел со страниц детских сказок: на первом этаже, по краям выступающего крыльца, два эркера, выше – пара обычных окон, над которыми нависает черепичная крыша; перед домом – аккуратный сад с выложенной камнем тропинкой, ведущей к входной двери; с каждой стороны – по лужайке, огороженной низенькой живой изгородью из бирючины. В середине каждой лужайки слегка возвышалась прямоугольная клумба: здесь Талли Клаттон высадила обычные белые цикламены, а также пурпурные и белые анютины глазки.
   Когда Джеймс приблизился к садовой калитке, из-за деревьев появилась Талли. На ней был старый плащ для работы в саду. Она несла плетеную корзинку, а в руке держала лопатку. Талли говорила, хотя он не помнил когда, что ей шестьдесят четыре. Выглядела она моложе. На ее лице кожа лишь слегка огрубела и едва начали появляться морщины. Лицо было хорошим, спокойным. Сквозь очки смотрели проницательные глаза. Талли казалась довольной, но, слава Богу, не благодаря той решительной и безнадежной жизнерадостности, свойственной некоторым пожилым, не желающим признавать власть изматывающих лет.
   Когда бы Джеймс ни возвращался с прогулки по Хиту, он заходил в коттедж посмотреть, дома ли Талли. Утром его ждал кофе, днем – чай с фруктовым кексом. Так повелось с тех пор, как года три назад Джеймс без зонта попал в грозу и пришел сюда. Куртку можно было выжимать, насквозь промокшие брюки липли к ногам. Талли увидела его из окна и выбралась на улицу, чтобы пригласить его обсушиться и выпить чего-нибудь теплого. Беспокойство, которое у нее вызвал вид Джеймса, превозмогло всякую стыдливость, и он с благодарностью вспоминал тепло искусственного огня в камине и горячий кофе с небольшим количеством виски, приготовленный Талли. Она не пригласила его приходить снова, и Джеймс понимал, что ее беспокоило: он мог подумать, будто она страдает от одиночества и вроде как навязывается, вменяя ему в обязанность эти визиты. В результате лишь сам Джеймс стучал или выкликал ее. При этом он не сомневался, что ей по сердцу его приход.
   Теперь, поджидая ее, он спросил:
   – Я не слишком поздно для кофе?
   – Конечно, нет, мистер Калдер-Хейл. Я улучила момент между ливнями и высадила нарциссы. По-моему, под деревьями они лучше смотрятся. Я пробовала сажать их на центральных клумбах, но, когда цветы умирают, впечатление гнетущее. Миссис Фарадей говорит, что листья надо оставлять до тех пор, пока они совсем не пожелтеют и их можно будет оторвать. Иначе на следующий год мы останемся без цветов. Только это так долго…
   Джеймс следом за Талли взошел на крыльцо, помог ей снять плащ и стоял рядом, пока она, усевшись на узкую скамейку, стягивала резиновые сапоги и надевала домашние тапочки. Затем он прошел через узкий холл и попал в гостиную.
   Включив обогреватель, хозяйка коттеджа сказала:
   – Вы, похоже, слегка промокли. Сядьте-ка здесь и пообсохните. Я сейчас быстренько сделаю кофе.
   Джеймс ждал, прислонив голову к высокой спинке и вытянув ноги к обогревателю. Он переоценил собственные силы: прогулка оказалась слишком долгой. Сейчас Джеймс почти с удовольствием ощущал эту усталость. Помимо его офиса, эта комната была одной из немногих, где он мог сидеть без всякого напряжения. А как славно Талли здесь все устроила! В комнате царил ненавязчивый уют. Ни лишней мебели, ни чрезмерных украшений, ни зацикленной на себе женственности. Камин – подлинный, викторианский, выложенный по периметру голубой делфтской плиткой, с декоративной стальной решеткой. Кожаное кресло, в котором отдыхал Джеймс – с высокой спинкой, прошитой пуговицами, с удобными подлокотниками, – было ему как раз по росту. Напротив стояло такое же, чуть поменьше. В нем обычно сидела Талли. В ниши по сторонам камина были встроены полки, и на них стояли книги, исторические и по Лондону. Он знал, что этот город был ее страстью. Из предыдущих разговоров также следовало, что Талли любила биографии и автобиографии, однако там стояло и несколько классических романов в кожаных переплетах. В середине комнаты располагался маленький круглый стол с двумя резными деревянными креслами. Там она ела. Джеймс глянул в полуоткрытую дверь по правой стороне холла и увидел квадратный деревянный стол и четыре стула с прямыми спинками. Столовая. Часто ли ею пользовались? Джеймс ни разу не встретил здесь посторонних. Казалось, жизнь Талли ограничивалась четырьмя стенами этой гостиной. На широком подоконнике южного окна расположилась ее коллекция фиалок – темно-фиолетовых и белых.
   Талли внесла кофе и печенье, и он с некоторым трудом поднялся, чтобы забрать у нее поднос. До него дошел бодрящий аромат, и Джеймс удивился собственному аппетиту.
   С ней он говорил обо всем, что бы ни пришло в голову. Джеймс предполагал, что шокировать ее может только злость или тупость, как и его самого. Ни на что такое, по его собственным ощущениям, он способен не был. Иногда разговор казался его монологом. Однако ее ответные реплики были всегда кстати и часто вызывали у него удивление. Джеймс спросил:
   – Вас не угнетает Комната убийств, когда вы там убираетесь и вытираете пыль? Мертвые глаза на мертвых фотографиях, мертвые лица?
   – Я, наверное, к ним привыкла, – сказала она. – Не в том смысле, что они мне как друзья, это было бы глупо. Но они часть музея. Когда я оказалась там впервые, то воображала, что выпало на долю жертв, и все-таки угнетенной себя не чувствовала. У них все позади, разве не так? Они сделали то, что сделали, за это поплатились, и их больше нет. Они теперь не страдают. В нашем мире есть о чем горевать, а переживать о былых злодеяниях бессмысленно. Впрочем, иногда я задумываюсь: а куда все они делись – не только убийцы и их жертвы, а все те люди на фотографиях? А вы задумываетесь об этом?
   – Нет, не задумываюсь. Потому что знаю. Мы, как и животные, умираем. Большей частью по тем же причинам и, за исключением немногих счастливчиков, испытывая почти такую же боль.
   – И все?
   – Да. Это утешает, не правда ли?
   – Значит, все наши действия, то, как мы себя ведем, имеет значение лишь в этой жизни?
   – Агде же еще, Талли? Что и говорить, тяжело вести себя разумно и прилично здесь и сейчас, стараясь из последних сил подлизаться к небесам, в расчете на баснословную загробную жизнь.
   Талли забрала у Джеймса чашку и снова ее наполнила.
   – Дело, наверное, в воскресной школе и посещении церкви. Каждое воскресенье по два раза. Мое поколение, если призвать нас к ответу, – верующие наполовину.
   – Так и о нас можно сказать. Только сей трибунал будет иметь место здесь, в коронном суде, с одетым в парик судьей. А проявив минимум сообразительности, большинство из нас может от него ускользнуть. Что вам видится? Большая конторская книга, дебет-кредит, ангел-архивариус?
   Он говорил мягко, как и всегда с Талли Клаттон. Она улыбнулась:
   – Что-то вроде. Когда мне было восемь или около того, я представляла себе книгу, похожую на большую конторскую книгу моего дяди. Там была черная надпись «Счета» на обложке, а у страниц – красные поля.
   – Ладно, вера приносит обществу пользу, – сказал Калдер-Хейл. – Мы пока не нашли ей эффективную замену. Сейчас мы выстраиваем нашу собственную мораль. «Что я хочу, то и правильно, и это принадлежит мне по праву». Старшее поколение, быть может, еще и отягощено какой-то народной памятью об иудеохристианском чувстве вины, но со следующим поколением все уйдет.
   – Я рада, что мне тогда не придется жить.
   Джеймс знал – Талли не была наивной. Сейчас она улыбалась, лицо выглядело спокойным. В чем бы ни заключалась ее мораль, в ней нет ничего, кроме доброжелательности и здравого смысла. А какого черта требовать большего? В чем еще она или кто бы то ни было нуждается?