Хейди взяла свой защитный крем «фактор 30» и как ни в чем не бывало принялась натирать себе плечи. Я удивилась: может быть, у нее что-то со слухом? Я собралась было высказаться, но все-таки промолчала. Потому что подумала, что если сейчас я скажу: кажется, вертолет разбился, — значит, вертолет и вправду разбился, и это был не грохот с ближайшей стройки и не взрыв перегревшегося мотора в каком-нибудь автомобиле.
* * *
   Мы думали, будет какое-то расследование, но никакого расследования не было. Мы целыми днями сидели на крыше и ждали, что к нам придут из полиции. Но никто не пришел. К нашему несказанному облегчению. Да и что бы мы им сказали? «Наша подруга Хейди — такая дрянная девчонка, что одним взглядом крушит вертолеты»? И что, интересно, сказал пилот в свои последние секунды: «Помогите, меня сглазили насмерть»? И какой вывод сделали бы в полиции, если бы было следствие? «Офицер Диас умер именно так, как хотел: с собственным членом в руках»? Так что это вполне логично, что никакого расследования не было.
* * *
   Я ждала подходящего случая, чтобы подарить Уолтеру этот диск с регги, который он так искал, — но все было против меня. Я часами сидела на крыше, дожидаясь, пока мы с Уолтером не останемся там одни, и выслушивала бесконечные выступления Лу и Сью, которые живописали мне прелести однополой любви: что только женщина может по-настоящему удовлетворить женщину, и как много я теряю. Они постоянно капали мне на мозги. Это было муторно и занудно, и я начала понимать, почему многие женщины держат мужей под каблуком — потому что мужчине проще лечь жене под каблук, чем выслушивать, как она постоянно нудит над ухом. Я уже дошла до того, что готова была сказать: ладно, уговорили — даю вам полчаса, но потом вы заткнетесь, ага? Я ничего не имею против лесбиянок, но меня раздражает, что они только об этом и говорят. Иногда я заменяла кого-то из них в лесбийской сцене с Кристианой, и лизать ее грудь в течение двух-трех минут — для меня это было не более эротично, чем лизать подлокотник кресла. Кстати добавлю, что лизать подлокотник кресла — для меня в этом нет вообще ничего эротичного.
   — Нет, вы не лесбиянки, — вмешался Влан.
   — То есть как? — удивилась Лу.
   — Нельзя быть лесбиянкой, если ты лесбиянка, — пояснил Влан, — только гетеросексуал может быть геем.
   От сапфической ярости Влана спасла Кристиана, которая спустилась в бассейн и вдруг разрыдалась. Потому что на дне лежал Хеймиш, причем лежал уже давно — так что он явно не просто обследовал дно, а отошел в мир иной. Кристиана пыталась что-то сказать, но у нее пропал голос. Она нервно топталась на месте и тыкала пальцем в Хеймиша, покоящегося на дне, — в общем, вела себя совершенно не так, как надо вести себя в кризисных ситуациях.
   Все единодушно решили, что Хеймиш либо перепил, либо перестарался со стимуляторами. Но у него в крови не нашли ни наркотиков, ни алкоголя — вернее, нашли, но не в таких количествах, чтобы это могло поспособствовать прекращению всяческой жизнеспособности. Признаков насильственной смерти также не обнаружилось. Все это смотрелось так, как будто Хеймиш просто заснул на дне бассейна. Никто ничего не заметил. Никто даже не помнил, чтобы Хеймиш спускался в бассейн. Я была вся в своих мыслях, решала, стоит ли мне обращаться в агентство по найму кадров, так что я тоже ничем не могла помочь следствию.
* * *
   Хорхе попросил меня разобрать вещи Хеймиша. Сперва тебе льстит, что тебе доверяют такое ответственное поручение, что тебя считают достаточно взрослой и уравновешенной для выполнения такой деликатной миссии, но как только доходит до дела, ты начинаешь беситься и злиться, что тебя загрузили такой неблагодарной работой. Коробка бумажных салфеток, вонючая обувь, чашка с недопитым кофе, слово «ЖЕРЕБЕЦ», сложенное из деревянных букв, — это уже не просто коробка бумажных салфеток, недопитый кофе и деревянные буквы, а коробка салфеток, вонючая обувь, недопитый кофе и деревянные буквы, принадлежащие мертвому человеку, и в этом качестве они неизбежно приобретают неустранимый налет чего-то мрачного и гнетущего.
   Проще всего было избавиться от недопитого кофе. Я просто вылила его в раковину. Но с остальными вещами было уже сложнее. Мне было как-то неловко: мне казалось, что я как бы усугубляю кончину Хеймиша. Окончательно прогоняю из мира живых. Был человек, человека не стало — и моими стараниями от него не останется даже вещей. Почти вся одежда была такой старой и драной, что годилась только на выброс. Я никогда не пойму мужиков. Зачем хранить двадцать лет какую-нибудь замызганную футболку?! Это что, беззаветная верность дорогим сердцу вещам или просто панический страх перед шоппингом?
   У Хеймиша был только один чемодан, и я решила собрать туда все, что есть более или менее приличного с виду, и отослать чемодан родным Хеймиша. Я не нашла ничего интересного: никаких непристойных фоток, где Хеймиш сношает молоденьких мальчиков, никаких дисков с нацистскими маршами, никаких замаринованных частей тел бывших любовниц. Я нашла кучу писем из разных банков с предложениями завести кредитную карточку и целую пачку любительских снимков: Хеймиш в комнате, в баре, на пляже — Хеймиш в компании друзей, Хеймиш улыбается в камеру, Хеймиш размахивает сигаретой или поднимает бокал. Хеймишу они были дороги, эти снимки. Но теперь вся их ценность сошла на нет. Когда Хорхе попросил меня разобрать вещи Хеймиша, я согласилась еще и из любопытства. Вещи могут многое рассказать о своем владельце. А это всегда интересно: застать кого-то врасплох, со спущенными духовными штанами. Вот если бы люди видели друг друга насквозь — это было бы мерзко и грустно или попросту скучно? Может быть, никаких скрытых глубин вообще не существует? И мы очень быстро узнаем друг друга и надоедаем друг другу — и в этом, собственно, и заключается вся трагедия человеческих отношений?
   Комната Хеймиша ждала хозяина, как будто он просто вышел на пару минут и сейчас вернется. Я нашла толстую стопку машинописных страниц, скрепленных большой канцелярской скрепкой. Текст на страницах был на каком-то непонятном языке. Но там было сопроводительное письмо на английском от какой-то древней старушки (судя по аккуратному почерку и церемонно учтивому стилю). Она обращалась к Хеймишу с просьбой: может, он знает кого-нибудь в Англии, кого могут заинтересовать сочинения ее двоюродной бабушки. Я посмотрела на дату. Письмо было четырехлетней давности.
   — Легко сказать, трудно дожить, — пробормотала я. Стопка машинописных страниц так и осталась у меня в руке, зависшей над мусорной корзиной. Я не знала, что с ними делать. Не знала даже, как приступить к тому, чтобы сделать хоть что-то. Да и надо ли что-то делать? Никому не хочется огорчать милую вежливую старушку, которая пишет такие славные письма. Но что там, на этих листах? Не поддающийся расшифровке список покупок или самое лучшее из всего, что было создано за всю историю мировой литературы?
   Вошел Рутгер с каким-то бревном. Я хотела спросить что это за бревно, у Рутгера на лице было написано: спроси меня.
   — Есть что-нибудь стоящее? — Он прислонил бревно к стене, способом выжидательно недоуменным, мол, чего ж ты не спрашиваешь про бревно?
   — Здесь нельзя ничего брать?
   — Почему? Все равно эти вещи уже никому не нужны. — Он схватил с полки баллончик с пеной для бритья. Потом повертел в руках маникюрные ножницы и в итоге остановился на упаковке таблеток от укачивания. — Возьму их себе, — сказал он.
   — Ты что, собираешься уезжать? — спросила я.
   — Пока нет. Но все может быть.
   Он подхватил свое бревно, старательно изображая, какое оно тяжелое. Потом озадаченно посмотрел на меня, как будто ему было странно, что я не спрашиваю про бревно.
   — Вот у меня тут бревно, — сказал он.
   Я улыбнулась.
   — Это история, — сказал он.
   Я принялась сосредоточенно рыться в комоде.
   — Это начало всей музыки, — продолжал Рутгер. — Первоисточник любого ударного инструмента. Это будет мой первый альбом.
   — Ты же, насколько я помню, собирался податься в кино.
   — Да, но я не хочу ограничиваться чем-то одним. Хочу создать целую творческую империю. А бревно, с его многочисленными тональностями, — это же золотая жила.
   — А ты умеешь на нем играть?
   — Нет.
   Я рассматривала слово «ЖЕРЕБЕЦ», сложенное из деревянных букв. Оно разбиралось на две части: «ЖЕР» и «ЕБЕЦ», — скрепленные между собой резинкой. Рутгер все не уходил. Он перебирал рубашки Хеймиша. Я подумала, что Хеймиш просто взбесился бы, если бы узнал, что Рутгеру достанется что-нибудь из его одежды.
   — Красная — очень даже хорошая.
   — Здесь ничего нельзя брать. — Я бы в жизни не надела на себя вещь, оставшуюся от мертвого человека, тем более если этот человек погиб так нелепо и так злосчастно. Хотя я тогда одевалась в недорогих магазинах подержанной одежды, и у меня наверняка были вещи, принадлежавшие мертвым женщинам. Но я хотя бы об этом не знала.
   Рутгер стянул с себя футболку.
   — В любое время, как только захочешь любви, не стесняйся, зови меня. — Он надел рубашку Хеймиша. Она была ему явно великовата.
   — Она тебе велика, — сказала я.
   — Но она красная, и задаром.
   — Все эти вещи надо отдать в какой-нибудь благотворительный фонд. Чтобы их передали нуждающимся.
   — Так я и есть нуждающийся.
   Я применила тактику террора:
   — А ты не боишься, что она принесет тебе неудачу?
   — Нет. Оушен, почему меня никто не любит?
   — Все тебя любят, Рутгер. А теперь, сделай милость, уйди отсюда.
   — Оушен, давай дружить.
   — Мы уже дружим, Рутгер, и твой друг говорит тебе: до свидания.
   — Хочу тебе кое в чем признаться, Оушен.
   — Не надо.
   — Нет, надо. Знаешь, чем ты мне нравишься?
   — Нет.
   — Тем, что ты видишь меня насквозь и знаешь, какой я козел.
   — Гм.
   — Но почему меня все ненавидят?
   Я села и крепко задумалась. Когда кто-нибудь спрашивает; «Почему меня никто не любит?» — что он хочет, услышать в ответ? Заверения, что все его любят, как бы фальшиво они ни звучали? Или он действительно хочет понять причины своей непробиваемой непопулярности? Наверное, я сильно обидела Рутгера? А он и так уже, бедный, обижен жизнью.
   Я смотрела на вещи Хеймиша. Прошло уже два часа, а я ничего еще толком не сделала — разве что вылила кофе в раковину. Вот, скажем, полтюбика зубной пасты. Я в жизни не стану ею пользоваться. И ее не отдашь в благотворительный фонд. В принципе эта зубная паста могла бы обрести новый дом, если бы я не стала распространяться о ее происхождении. Но я просто не знала, куда ее можно пристроить. Так что паста отправилась в мусорную корзину.
* * *
   Я сидела на крыше с Констанс. Констанс была профессиональной мошенницей, и у нее было два собственных дома в Лондоне, которые она сдавала каким-то французским художникам, пока жила в Барселоне. Янош подцепил ее на пляже. Работать ей было необязательно, но ей понравилось выступать в клубе.
   Янош с Серджио тоже поднялись на крышу. Эти двое повсюду ходили вместе. Серджио говорил только по-итальянски, и Янош, который умел кое-как изъясниться на итальянском, стал для него связующим звеном с большим миром. Янош всегда пребывал в замечательном настроении. Он делал то, что ему нравилось: тратил деньги на красивых женщин и жил активной половой жизнью. Рино, например, никогда не удовольствуется тем, что есть. Может быть, он и станет настоящим профессионалом, но всё ему будет не так и не этак. А Янош хотел от жизни совсем немного: красивую жену-блондинку, большой дом и большую машину. Когда он все это получит, он будет счастлив. Ему не захочется ничего другого: жены покрасивее, дома побольше и машины получше. Может быть, он иной раз не откажет себе в удовольствии поразвлечься на стороне, но к ужину он будет дома, и его воротник не будет испачкан помадой. Тем мне и нравился Янош — он жил в свое удовольствие и был всегда всем доволен.
   А вот Серджио меня раздражал. Причем раздражал очень сильно. Худенький, щупленький, мелкий, даже мельче Рутгера — всегда готовый на всё. Для всех и в любое время. Я повторю. На всё, для всех и в любое время. В общем, вы поняли. Он добился успеха как порноактер, потому что в его лексиконе не было фразы: «Этого я не делаю». Он был поразительно неразборчивый и всеядный. Тоже в своем роде талант. Но как очень верно заметил Влан: мужик, который ебет всех, по сути, не ебет никого. За здоровьем у нас в «Вавилоне» следили всегда очень тщательно, но для себя я решила: что бы там ни показали анализы крови, с Серджио я работать не буду. Он вырос в семье, где его очень любили и всячески баловали, а когда ему было двенадцать, его совратил его тренер по плаванию.
   — Кошмар, — сочувственно проговорила я.
   — Вовсе нет, — сказал Серджио. — Это было волшебно. Он любил меня и дарил мне подарки.
   Серджио пугал меня тем, что не видел вообще никакой разницы между вопросом: «Ну что, может, по пиву?» и вопросом: «Может, похитим кого-нибудь, свяжем потуже, и пусть себе медленно задыхается, пока мы пьем пиво?» Когда мы обсуждали, как нам избавиться от Рутгера, Янош, видимо, не сумел подобрать точное слово по-итальянски, и Серджио, истолковавший наши намерения превратно, совершенно спокойно предложил утопить Рутгера в бассейне — изобразив это все пантомимой. Янош рассмеялся, но мы все были в ужасе. Потому что Серджио не шутил. Мы старались не встречаться с ним взглядами. Это было незадолго до того, как утонул Хеймиш.
   — Они все жадные гады, — говорила Констанс. Я уже и забыла, о ком из политиков идет речь. Мы редко когда обсуждали политику, но если вдруг разговор заходил на какие-то политические темы и при этом присутствовала Констанс, то желчь изливалась рекой. В мире не было ни одного политика, в любой стране, в любой партии, правящей или оппозиционной, который бы не удостоился звания жадного, злобного, мерзопакостного и — любимый эпитет Констанс для членов правительства — тошнотворного гада. «Системе» и «правящим кругам» также доставалось от Констанс по полной программе. Для человека, который владеет двумя домами и чья единственная забота — какой пояс для чулок надеть сегодня, ее ярость была какой-то уж слишком свирепой. С таким жаром она говорила, помимо политики, только о сексе. Меня как-то коробит, когда девчонка на пятой минуте знакомства вдруг заявляет, что у нее было сто семьдесят восемь мужчин. Она что, их считает? Зачем? И зачем она мне сообщает об этом своем достижении? Я сама далеко не ангел, и, наверное, мой «послужной список» был гораздо длиннее, чем следовало, но сто семьдесят восемь мужиков… для любительского учета… когда тебе едва за двадцать… это сильно. Хотя, с другой стороны, если ты гонишься за количеством, всегда можно набрать телефон ближайшего регбийного клуба.
   Серджио с Яношем опять хохотали над объявлением про Рутгера. Серджио с Яношем много снимались в порно и Рутгер тоже пытался прорваться на большой экран, но не подошел по анатомическим показателям. Однажды Рутгер увязался за Яношем на съемки и заявил режиссеру, чтобы ему дали двух или даже трех женщин, потому что «одной недостаточно». Как потом сказал Янош: «Он был прав. Одной оказалось недостаточно. Это был перебор». Неспособность к эрекции перед камерой не поколебала решимости Рутгера. Он объездил всю Европу и всю Америку, всеми правдами и неправдами пробирался на съемочные площадки, появлялся под вымышленными именами и в париках, но когда доходило до дела, у него не стоял — хоть убейся. И вот парадокс: хотя Рутгер не снялся ни в одном эпизоде, в порно индустрии его знали все. Все знали и все не любили. Вплоть до того, что один режиссер купил полторы страницы рекламного места в отраслевом журнале и напечатал там фотографию Рутгера, список его псевдонимов и краткий, по пунктам, ответ на вопрос заголовка: «Почему вам не надо работать с этим человеком?»
   Когда я только приехала, Рутгер хитростью и обманом затащил меня к себе: смотреть его проморолик. Ролик был очень короткий.
   В первой части, продолжительностью три минуты, Рутгер появился на экране всего два раза по паре секунд. Он играл разъяренного бойфренда, чью подругу пялит курьер из доставки пиццы, а он наблюдает за этим, застыв в дверях. Этот ролик доказывал — убедительно и нарядно, — почему Рутгеру противопоказано сниматься в кино. У него был выдающийся антиталант к актерству. Мало того, рядом с ним даже более или менее талантливые ребята тут же утрачивали все свои актерские способности. Ему не надо было ничего делать — просто стоять и смотреть. Но при этом он выглядел не разъяренным бой-френдом, разочарованным в любви и в жизни, а никудышным актером, который пытается изобразить разъяренного бойфренда, разочарованного в жизни.
   Позже Янош открыл мне секрет, что даже в этом коротеньком эпизоде Рутгер снялся лишь потому, что заплатил режиссеру и сам купил пиццу.
   Слава Богу, вторая часть оказалась еще короче. Какая-то семидесятилетняя бабушка в костюме монашенки, но только в верхней его половине, старательно запихивала в Рутгера вешалку для полотенец, а Рутгер старательно делал вид, что ему это нравится. На этот раз он играл явно лучше, потому что был в противогазе. У половинчатой престарелой монашки был вид человека, полностью разочарованного в жизни.
   В третьем ролике Рутгер держал свинью, к которой пыталась пристроиться дамочка средних лет, как я поняла, убежденная противница физических упражнений, здорового питания и косметической хирургии. У свиньи был вид животного, полностью разочарованного в жизни.
   В последнем, четвертом по счету, ролике Рутгер лежал связанный на болиде «Формулы-1», и на него испражнялась скучающая блондинка с кустарной татуировкой-скорпионом на заднице. Очевидно, Рутгер получил эту роль лишь потому, что предоставил болид. Янош как-то сказал, что отец Рутгера был заместителем министра чего-то там в Германии и регулярно переводил Рутгеру деньги с надеждой на то, что сынуля крепко подсядет на героин и когда-нибудь тихо скопытится.
   — Пойду окунусь, — объявила я, направляясь к бассейну. Как будто если бы все про меня забыли, я бы там утонула. Утонуть в нашем маленьком, мелком бассейне — это надо как следует постараться. Хотя, с другой стороны, люди тонут и в ванне. Я надеялось получить удовольствие от купания, но удовольствия не получилось. В голову лезли всякие мрачные мысли типа: вот я тут плескаюсь на солнышке, вся такая веселая и довольная, а Хеймиша уже нет в живых. Уныние — вещь бесполезная, даже вредная, но от него просто так не отмахнешься.
   Констанс, Янош и Серджио о чем-то болтали и громко смеялись. Я наблюдала за ними и жутко завидовала Констанс, что она так легко сходится с людьми. Тогда я была еще молодая и не понимала, что большинству людей нравятся люди, которых они плохо знают, потому что, как правило, эти люди тоже плохо их знают. Все дело в очаровании малознакомого. Малознакомым знакомым приходится довольствоваться только тем, что ты сам рассказываешь о себе, и они никогда не заденут твое самолюбие, уличив тебя во лжи. То есть ты никого не обманываешь по-крупному. Ты не называешься летчиком-истребителем или пятой по счету из самых богатых женщин Испании. Просто ты им рассказываешь далеко не все и слегка приукрашиваешь свое прошлое, выставляя себя в более выгодном свете. Ты говоришь: «Обожаю Нью-Йорк», — и никто не скажет в ответ: «Но ты же его ненавидел, и все пять лет, что ты там прожил, ты только и делал, что плакался, как тебе плохо». Новая жизнь через новые уши.
   Я подумала про сто семьдесят восемь мужчин Констанс, и мне вспомнилась Тина — исходя от противного. С Тиной мы подружились в школе. Только потому, что сидели с ней на математике. Мы три, на заднем ряду: я, Тина и Азра. Иначе мы с Азрой и не обратили бы на нее внимание. Тина вышла замуж в девятнадцать лет, за первого же мужика, который лишил ее девственности. Его звали Фил, и он был вполне безобидным и тихим пилотом вертолета. Но меня это убило. Хотелось сказать ей: «Не надо», — но она была так непреклонно счастлива, что у меня просто язык не повернулся. У Азры, к примеру, за один только вечер было в два раза больше волнующих приключений («К нему в гости приехал брат. Такой милый. Так вежливо попросил…»). У меня было стойкое подозрение, что до Фила Тина даже ни с кем не целовалась. Она была вполне симпатичная и привлекательная, но у нее были очень строгие родители, и она была девушкой скромной и очень застенчивой. Мы хорошо погуляли на свадьбе, потому что на свадьбах всегда хорошо и весело, но нам было ее жалко. Это было так тягостно… Как будто кто-то на твоих глазах умирает от рака. Жизнь закончилась в девятнадцать. После свадьбы они переехали жить на Мальту.
   Как-то так получилось, что мы перестали общаться с Азрой. Когда кончается дружба — это всегда очень грустно. Тогда я еще не понимала, почему это грустно, во потом поняла: потому что все происходит само собой, и от тебя ничего не зависит. Дело не в том, что ты редко звонишь или что выбираешь рождественскую открытку из самых дешевых. И еще я поняла, что мы с Азрой дружили только потому, что вместе сидели на математике. На самом деле Азре никто не был нужен. У нее была грудь. Лучшая грудь во всей школе — по общему мнению. И как всякая девушка, обладающая ярко выраженным эротично-грудным превосходством, она только и думала, как бы выставить напоказ свое богатство; когда Азра рассеянно пялилась в одну точку на математике, я подозреваю, что она пыталась придумать какой-нибудь благовидный предлог, чтобы сверкнуть своей грудью на теории множеств.
   Хотя, с другой стороны, Азра перестала общаться со всеми; не только со мной. Как и Хейди, она была самовластной царицей мужских сердец — хотя, конечно, масштабом помельче. Вполне приличные, респектабельные мужики едва не дрочили на улице, когда она проходила мимо. А чего хочет женщина, у которой и так все есть? Она хочет принадлежащего другим женщинам. Нас всех не раз предупреждали, что женатый мужчина — это не вариант, но что толку? Нас всех не раз предупреждали, что служебный роман — это тоже не вариант, но опять же, что толку?
   В итоге (и этого следовало ожидать) Азру взбесило, что ее женатый мужчина женат. Она была женщиной оригинальной и не признавала стандартных мер. Она не звонила жене своего любовника. Не лила кислоту на его машину. Не подкидывала к нему в сад крупных дохлых животных, от которых хлопотно избавляться. Не подряжала наемных убийц. Нет. Она просто поехала в отпуск.
   Она узнала, куда и когда едет в отпуск ее любовник, и когда мистер Женатик с женой и детьми подошел к стойке регистрации в аэропорту, Азра, со своим элегантным чемоданом, встала в очередь сразу за ними. Она не выкрикивала оскорбления и не швыряла в любовника тяжелыми предметами — хотя подобное антиобщественное поведение доставляет немалое удовольствие тебе лично (и малоприятно объекту твоих нападок), сотрудники аэропорта наверняка примут меры, чтобы пресечь безобразие. Но никто никогда не станет привлекать защитников правопорядка, если ты тихо и смирно стоишь за спиной у неверного мужа и ждешь своей очереди на регистрацию.
   Мистер Женатик видит Азру и обмирает от ужаса. Что у нее на уме? Она хочет устроить скандал? Или это просто кошмарное совпадение? Он не знает, что делать. Его тихому мирному существованию грозит полное уничтожение. Он знает, на что способны обманутые жены. Он понимает, что чувствует муравей, когда над ним нависает тень от человечьей ноги. Самое обыкновенное ожидание в очереди вдруг превращается в суровое, страшное испытание. Бедняга весь мокрый от пота, он на грани истерики, но пока еще держится — из последних сил. А когда встревоженная жена интересуется, что случилось, он даже не может выдавить: «Ничего». Сотрудница авиакомпании, регистрирующая билеты, серьезно задумывается: стоит ли пускать в самолет человека в таком состоянии. Или присутствие Азры — это всего лишь предупреждение? Он украдкой оглядывается, видит, что Азра уже регистрирует свой билет, и понимает, что сегодняшний день будет не самым приятным днем в его жизни.
   Его слегка ободряет молчание Азры. Если она собирается изобличить его перед супругой, то зачем ждать? Но ему все равно очень не по себе, и он даже подумывает о том, чтобы отменить поездку. Его благоверная наблюдает за ним с подозрением и полным отсутствием всяческого сочувствия, на каковое способны только законные жены. Если он сейчас скажет, что никуда не поедет, его неминуемо обвинят, что он злобно бросает семью ради того, чтобы провести больше времени со своей любовницей, потому что жена все знает; она не знает, что это Азра, но знает, что кто-то у мужа есть. Да и как же не ехать… все-таки жалко потраченных денег.
   Это больше всего раздражает в женатых любовниках: у них вечно нет денег. Они будут занудно бубнить весь вечер, сколько уходит на выплаты по закладной и на уроки балета для дочек, пока ты не предложишь самой заплатить за ваш ужин.
   Они летят на Ибицу, и мистер Женатик томится дурными предчувствиями и опасается за свое будущее. Он зарабатывает далеко не так много, как ему хотелось бы, но у родителей жены есть участок земли в Пертшире, где растут молоденькие деревца, которые лет через двадцать превратятся в большие деревья и обернутся кругленькой суммой. Других утешений в ближайшие десятилетия не предвидится. В аэропорту на Ибице Азра исчезает, и мистер Женатик с тяжелым сердцем тащится к себе в отель. На следующее утро, когда все семейство выходит на пляж, появляется Азра. Она располагается рядом и представляется жене: