Бувару не было дела до литературных приёмов. Ему хотелось получше узнать, поглубже изучить историю нравов. Он перечёл Поль де Кока, перелистал старые томики Отшельника с Шоссе д’Антен.
   — Как ты можешь тратить время на такую чепуху! — возмущался Пекюше.
   — Но ведь это любопытнейшие документы для будущих исследователей.
   — Пошёл ты к чёрту со своими документами! Я хочу чего-то возвышенного, отвлекающего от обыденной жизни.
   Пекюше, обуреваемый стремлением к идеалу, постепенно приучил Бувара читать трагедии.
   Отдалённые времена, когда происходит действие, благородство героев, столкновение их интересов, — всё казалось им исполненным величия.
   Однажды Бувар, раскрыв Аталию, так выразительно прочёл сцену сна, что Пекюше тоже захотелось подекламировать. Но с первых же фраз его чтение превратилось в монотонное жужжание. Голос у него, хотя и громкий, был глухой и невнятный.
   Бувар, как опытный декламатор, посоветовал ему, для развития гибкости голоса, распевать гаммы, последовательно повышая и понижая звук, от самого низкого тона до самого высокого; он и сам занимался такими упражнениями по утрам, в постели, лёжа на спине, как учили древние греки. Пекюше, проснувшись, развивал голосовые связки тем же способом; они затворяли дверь и, каждый порознь, орали во всю глотку.
   В трагедиях им особенно нравились политические речи, пафос, обличения пороков.
   Они выучили наизусть самые знаменитые диалоги Расина и Вольтера и декламировали их, расхаживая по коридору. Бувар выступал торжественно, как на сцене Французской комедии, опираясь на плечо Пекюше, делал паузы, вращал глазами, простирал руки, горько жалуясь на превратности судьбы. Он великолепно изображал скорбные вопли в Филоктете Лагарпа, предсмертную икоту в Габриель де Вержи, а когда играл Дионисия, тирана Сиракузского, то при словах «Чудовище, достойное меня!», бросал на сына такой испепеляющий взгляд, что Пекюше даже забывал свою роль от страха. Ему не хватало природных данных, зато в доброй воле недостатка не было.
   Как-то в Клеопатре Мармонтеля он вздумал изобразить шипение змеи, которое испускал автомат, изобретённый для театральной постановки Вокансоном. Над этим искусственным эффектом они хохотали до вечера. Трагедия сильно упала в их глазах.
   Бувару первому она надоела, и, не скрывая своего разочарования, он стал доказывать, до какой степени она ходульна и нежизненна, как шаблонны её приёмы, как нелепа в ней роль наперсников.
   Они перешли к комедии, которая учит искусству оттенков. Там надо расчленять фразы, подчеркивать ударения, растягивать слоги. Пекюше не мог этого осилить и с треском провалился в роли Селимены.
   Впрочем, уверял он, любовники там слишком холодны, резонёры нестерпимо скучны, слуги назойливы, а Клитандр и Сганарель столь же неестественны, как Эгисф и Агамемнон.
   Оставалась серьёзная комедия или мещанская трагедия, где отцы семейства бедствуют, слуги спасают господ, богачи приносят в дар своё состояние, где действуют невинные белошвейки и подлые соблазнители; подобные сюжеты повторяются от Дидро до Пиксерекура. Тривиальность всех этих пьес, проповедующих добродетель, их возмутила.
   Зато драмы 1830 года очаровали их своей красочностью, движением, юным пылом.
   Друзья не видели никакой разницы между Виктором Гюго и Бушарди, — главное, что декламировать надо было не в напыщенной и жеманной, а в чувствительной, свободной манере.
   Однажды Бувар пытался объяснить Пекюше приёмы игры Фредерика Леметра, как вдруг появилась г‑жа Борден в зеленой шали, с томиком Пиго-Лебрена в руках; любезные соседи иногда давали ей почитать романы, и она хотела обменять книгу.
   — Пожалуйста, продолжайте!
   Оказывается, она пришла уже несколько минут назад и слушала их с удовольствием.
   Хозяева извинялись, она настаивала.
   — Боже мой! Да мы ничего не имеем против!.. — сказал Бувар.
   Пекюше, отнекиваясь из ложной скромности, возразил, что они не могут играть, не подготовившись, без костюмов.
   — В самом деле! Нам надо переодеться.
   Бувар оглянулся кругом, но не нашёл ничего, кроме фески, которую тут же и напялил.
   В коридоре им показалось тесно, и они перешли в залу.
   По стенам бегали пауки, бархатная мебель покрылась пылью от геологических образцов, валявшихся грудами на полу. На кресло почище постелили тряпку и усадили г‑жу Борден.
   Надо было представить ей какую-нибудь эффектную сцену. Бувар стоял за Нельскую башню. Но Пекюше опасался ролей, которые требуют слишком много действия.
   — Ей больше понравится что-нибудь классическое! Не выбрать ли, например, Федру?
   — Идёт.
   Бувар рассказал сюжет.
   — Это царица; у её мужа есть сын от первого брака. Она безумно влюблена в юношу. Всё понятно? Начнём.
   Да, государь, горю, томлюсь я по красавцу,
   Люблю его!
   Он обращался к профилю Пекюше, восхвалял его осанку, лицо, его гордую голову, огорчался, что не встретил его на греческом корабле, жаждал заблудиться вместе с ним в лабиринте.
   Кисточка красной фески нежно трепетала, добродушное лицо пылало любовью, дрожащий голос умолял жестокого сжалиться над его страстью. Пекюше, отвернувшись, громко пыхтел, чтобы изобразить волнение.
   Госпожа Борден, остолбенев, таращила глаза, точно ей показывали фокусы. Мели подслушивала за дверью. Горжю, без пиджака, заглядывал в окно.
   Бувар начал второй отрывок. Он искусно представлял безумную страсть, угрызения совести, отчаянье и в конце концов бросился на воображаемый меч с такой силой, что, споткнувшись о камни, чуть было не растянулся на полу.
   — Это ничего, не обращайте внимания! Тут появляется Тезей, и она принимает яд.
   — Бедная женщина! — вздохнула г-жа Борден.
   Они попросили гостью самой выбрать какую-нибудь сцену.
   Это затруднило госпожу Борден. Она видела только три пьесы: Роберта Дьявола в Париже, Молодого супруга в Руане и ещё одну забавную вещицу в Фалезе под названием Продавец уксуса.
   Наконец Бувар предложил сыграть Тартюфа, сцену из третьего действия.
   Пекюше счёл необходимым дать объяснение:
   — Надо вам сказать, что Тартюф…
   Госпожа Борден перебила его:
   — Все знают, кто такой Тартюф!
   Бувару понадобилось для одного диалога женское платье.
   — У нас есть только монашеская сутана, — сказал Пекюше.
   — Всё равно, надень хоть её!
   Переодевшись, тот вернулся с томиком Мольера.
   Начало сцены прошло тускло. Но когда Тартюф стал поглаживать Эльмиру по коленке, Пекюше рявкнул жандармским басом:
   — Нельзя ли руку снять?
   Бувар тут же подал реплику елейным тоном:
   — Я платье щупаю. Как ткань его приятна!
   Он закатывал глаза, выпячивал губы, сопел с чрезвычайно похотливым видом, обращаясь прямо к г‑же Борден.
   Страстные взгляды Бувара её смущали, и когда он замер в смиренной позе, весь трепеща, она чуть не подала ему реплику.
   Пекюше ответил, заглянув в книгу:
   — Вполне любовное признание я слышу.
   — О, да! — воскликнула гостья. — Это опытный соблазнитель.
   — Не правда ли? — самодовольно заметил Бувар. — А вот ещё сценка в более современном вкусе.
   Сняв сюртук, он уселся на камень побольше и продекламировал, запрокинув голову:
   Огни твоих очей мне проникают в очи.
   Спой песню, как в ночи певала ты не раз,
   И слёзы искрились во взгляде чёрных глаз.
   «Это он про меня», — подумала она.
   Блаженство будем пить! Ведь чаша налита,
   Ведь этот час — он наш! Всё прочее — мечта!
   — Какой вы странный!
   Вдова кокетливо посмеивалась; грудь её вздымалась, зубки блестели.
   Не сладостно ль, скажи, любить и быть любимой
   Так, на коленях…
   Он опустился на колени.
   — Ах, перестаньте!
   Дай спать и видеть сны на персях у тебя,
   О донья Соль, любовь моя, краса…
   — Тут звонят колокола и какой-то горец прерывает их…
   — Как раз вовремя. Если бы он не вошёл…
   Г-жа Борден улыбнулась, не закончив фразы. Спускались сумерки. Она поднялась.
   Недавно шёл дождь, и в буковой роще стало сыро, удобнее было вернуться полями. Бувар проводил гостью через сад, чтобы отпереть ей калитку.
   Они молча шли мимо подстриженных кустов. Он ещё не успокоился после своей декламации, она была ошеломлена, захвачена очарованием поэзии. Ведь искусство порою потрясает даже заурядных людей, и самый бездарный исполнитель может раскрыть перед вами целые миры.
   Солнце, выглянув из-за туч, блестело на листьях деревьев, вспыхивало яркими пятнами в зарослях кустарника. По стволу старой срубленной липы скакали, чирикая, три воробья. Терновник распускался розовыми цветами, тяжёлые ветви сирени клонились к земле.
   — Как здесь хорошо! — сказал Бувар, вдыхая свежий воздух полной грудью.
   — А вы, наверное, совсем измучились!
   — Талантом я не могу похвалиться, но темперамент у меня есть, это бесспорно.
   — Сразу видно… — произнесла она, запинаясь, — что вы любили… когда-то… в прошлом.
   — Вы думаете, только в прошлом?
   Она остановилась.
   — Не знаю.
   «На что она намекает?»
   Бувар почувствовал, как у него забилось сердце.
   Чтобы обойти большую лужу на песке, они направились в буковую аллею.
   Заговорили о представлении.
   — Откуда взята ваша последняя сцена?
   — Это из драмы «Эрнани».
   — Вот как!
   Г‑жа Борден продолжала задумчиво, точно про себя:
   — Как должно быть приятно, когда мужчина говорит женщине такие слова в жизни!..
   — Я готов, только прикажите! — воскликнул Бувар.
   — Вы?
   — Да, я!
   — Вы шутите!
   — Нисколько!
   Оглянувшись по сторонам, он обнял её за талию и крепко поцеловал в шею.
   Она сильно побледнела и схватилась рукою за дерево, как будто боялась лишиться чувств; потом открыла глаза и покачала головой.
   — Всё прошло.
   Бувар смотрел на неё, оторопев.
   Когда он отворил калитку, она остановилась на пороге. За оградой, в канаве текла вода. Г‑жа Борден подобрала юбки с оборками и замерла в нерешительности.
   — Позвольте, я помогу вам.
   — Нет, не надо.
   — Почему же?
   — Ох, вы опасный человек!
   Когда она перескакивала через канаву, мелькнул её белый чулок.
   Бувар не мог себе простить, что не воспользовался случаем. Ничего, в следующий раз он своего не упустит! Да и не все женщины одинаковы: на одних надо напасть врасплох, с другими смелость портит всё дело. В сущности, он был доволен собой, и если не похвастался Пекюше своим успехом, то отнюдь не из деликатности, а из боязни нелестных замечаний.
   С этого дня они начали декламировать перед Мели и Горжю, очень сожалея, что у них нет другой публики.
   Молоденькая служанка забавлялась от души, хотя решительно ничего не понимала; её восхищала плавная речь, завораживало журчание стихов. Горжю рукоплескал философским тирадам в трагедиях, защитникам народа — в мелодрамах. Бувар и Пекюше, поражённые его тонким вкусом, задумали давать ему уроки, чтобы в будущем сделать из него актёра. Работник был в восторге от такой перспективы.
   Слух об их занятиях распространился в округе. Вокорбей насмехался над ними в глаза. Почти все относились к ним с презрением.
   Тем выше они ценили друг друга. Оба всецело посвятили себя искусству. Пекюше отрастил усы, а Бувар, плешивый и круглолицый, не нашёл ничего лучше, как носить причёску «под Беранже».
   Наконец они решили сочинить пьесу.
   Самое трудное было найти сюжет.
   Они придумывали его за завтраком; пили кофе — напиток, необходимый при умственной работе, вдобавок пропускали ещё два-три стаканчика. Потом, немного соснув, спускались во фруктовый сад, гуляли, выходили за ограду, чтобы вдохновиться природой, долго бродили вдвоём и возвращались в полном изнеможении.
   Или же запирались на ключ, каждый в своей комнате. Бувар убирал стол, аккуратно раскладывал бумагу, обмакивал перо в чернила и застывал неподвижно, вперив глаза в потолок. Пекюше садился в кресло и погружался в размышления, вытянув ноги и опустив голову на грудь.
   Изредка они ощущали трепет, проблеск какой-то мысли, но, едва мелькнув, она тут же ускользала.
   Есть же, однако, способы сочинять сюжеты! Можно взять наудачу любое заглавие и наполнить его содержанием, или подробно изложить смысл какой-нибудь пословицы, или соединить несколько событий в одно. Ни один из этих способов им не пригодился. Напрасно они перелистали сборники анекдотов, тома нашумевших судебных процессов, груду исторических книг.
   Они мечтали, что их пьесу сыграют в «Одеоне», обсуждали прежние спектакли, с тоской вспоминали Париж.
   — Я был создан, чтобы стать писателем, а не прозябать в глуши, — говорил Бувар.
   — Я тоже, — вторил Пекюше.
   Однажды их осенило: им потому все даётся с таким трудом, что они не знают правил.
   Приятели начали усердно изучать правила по руководству Практика театра д’Обиньяка и по другим, не столь устаревшим сочинениям.
   Там обсуждаются весьма важные вопросы: можно ли писать комедию стихами? Не нарушает ли трагедия своих законов, заимствуя фабулу из современной истории? Должны ли герои быть добродетельны? Какие типы негодяев допустимы в трагедии? До каких пределов могут доходить ужасы на сцене? То, что отдельные части должны соответствовать целому, интерес постепенно повышаться, а конец согласоваться с началом — это сомнений не вызывало.
   Чтобы привлечь меня, изобретай пружины, —
   говорит Буало.
   Каким же образом изобретать пружины?
   Пусть чувство, что во всех твоих словах бушует,
   Находит путь к сердцам, их греет и волнует.
   Как согревать сердца?
   Следовательно, одних правил недостаточно; кроме них, нужен ещё талант.
   Таланта тоже недостаточно. Корнель, по утверждению Французской академии, ничего не смыслил в театре. Жоффруа ополчался на Вольтера. Сюблиньи осмеивал Расина. Лагарп не мог слышать имени Шекспира.
   Пресытившись старой театральной критикой, Бувар и Пекюше решили ознакомиться с критикой современной и выписали газеты с отчетами о пьесах.
   Какая самоуверенность! Какая тупость! Какая недобросовестность! Грубые нападки на шедевры, хвалебные отзывы о всякой пошлятине. Театралы, слывущие знатоками, — просто ослы, критики, знаменитые своим остроумием, — глупцы.
   Может быть, следует прислушаться к мнению публики?
   Но произведения, имевшие шумный успех, часто им совсем не нравились, а в пьесах освистанных многое их привлекало.
   Итак, суждения людей со вкусом ошибочны, а пристрастия толпы необъяснимы.
   Бувар попросил совета у Барберу. Пекюше написал Дюмушелю.
   Бывший коммивояжер подивился, что старина Бувар так быстро отупел в провинции; совсем опустился бедняга, прямо выжил из ума.
   Театр, ответил он, просто лакомство, одна из многих приманок Парижа. На спектакли ходят ради развлечения. Что вас позабавило, то и хорошо.
   — Экий болван! — возмущался Пекюше. — То, что забавляет его, не забавляет меня, да и ему и всем прочим скоро наскучит. Если пьесы пишут только для сцены, то почему лучшие из них все читают и перечитывают?
   И он стал ждать ответа от Дюмушеля.
   Профессор написал, что успех пьесы у зрителей ничего не доказывает. Мизантроп и Аталия провалились. Заиру не поняли. Кто помнит в наши дни о Дюканже или Пикаре? Перечисляя все нашумевшие спектакли последнего времени, от Музыкантши Фаншон до Рыбака Гаспардо, он горько сокрушался об упадке театрального искусства. Всему виною пренебрежение к литературе или, вернее, к стилю.
   Друзья задались вопросом: что, собственно, представляет собою стиль? С помощью книг, указанных Дюмушелем, они постигли тайну учения о стилях.
   Как писать стилем высоким, средним и низким? Какие обороты благородны, какие слова грубы? «Псы» в сочетании с эпитетом «лютые» звучат возвышенно. «Изрыгать» употребляется лишь в переносном смысле. «Лихорадка» применяется при изображении страстей. Слово «доблесть» прекрасно подходит для стихов.
   — Давай сочинять стихи! — предложил Пекюше.
   — Потом! Займёмся сначала прозой.
   Начинающим писателям рекомендуется взять за образец одного из классиков и подражать ему; однако этот путь опасен, ибо все классики грешили не только против стиля, но и против языка.
   Подобное предостережение привело Бувара и Пекюше в замешательство, и они начали изучать грамматику.
   Существует ли в нашем языке определённый и неопределённый член, как в латинском? Одни учёные утверждают, что да, другие, что нет. Друзья не пришли ни к какому решению.
   Существительное всегда согласуется с глаголом, кроме тех случаев, когда не согласуется.
   Прежде не было различия между отглагольным прилагательным и причастием. Ныне академия указывает на это различие, хотя его и трудно уловить.
   Они рады были узнать, что некоторые местоимения обозначают одушевлённые предметы, а также неодушевлённые, между тем как другие обозначают неодушевлённые предметы, но иногда и одушевлённые.
   Как правильнее сказать: «Я не знаю эту женщину» или «Я не знаю этой женщины»? «Я обругал мою жену» или «Я обругал свою жену»? «Все, кто слушает» или «Все, кто слушают»?
   Другие трудные вопросы: Расин и Буало не видели разницы между словами «вокруг» и «кругом». Для Массильона и Вольтера «внушать» и «обманывать» были синонимами. Лафонтен путал глаголы «каркать» и «квакать», хотя, несомненно, умел отличить ворону от лягушки.
   Правда, составители грамматик часто расходятся во мнениях. Одни видят совершенство там, где другие находят ошибки. Учёные провозглашают принципы, отвергая следствия, принимают следствия, отрицая принципы, ссылаются на традиции, не признавая авторитет мастеров, и нередко вдаются в излишние тонкости. Менаж утверждает, что вместо «сурепица» следует писать «сурепка», вместо «сахарный песок» — «песочный сахар». Бугур пишет «гиерархия» вместо «иерархия», а Шапсаль выдумывает какие-то «блестёнки в супе».
   Многое приводило Пекюше в недоумение и у Женена. Неужели «об несчастье» лучше, чем «о несчастье»? Почему «раненый» пишет через одно «н», а «раненный в живот» — через два? Отчего «подмышки» пишутся вместе, а «взять под мышки» отдельно? Этак вы можете «нести кошку под мышкой»? Оказывается, при Людовике XIV вместо «Ром» и господин «де Лион», произносили «Рум» и господин «де Лиун».
   Литре совсем их доконал, заявив, что грамматика никогда не была точной наукой и никогда не будет.
   Из этого они заключили, что синтаксис — фантазия, а грамматика — иллюзия.
   Недавно, впрочем, они прочли в новом учебнике риторики, что надо писать, как говоришь, и всё будет хорошо, если автор живо чувствовал и много наблюдал.
   Они не сомневались, что испытали в своей жизни глубокие чувства и собрали запас наблюдений, а потому вполне способны писать. В пьесах слишком тесные рамки, много условностей, зато роман предоставляет больше свободы. Чтобы сочинить роман, они принялись копаться в своих воспоминаниях.
   Пекюше вспомнил одного из начальников в конторе, преподлого субъекта, и злорадно готовился отомстить ему в книге.
   Бувар встречал в кабачках забулдыгу, старого учителя чистописания. Ничего забавнее и выдумать нельзя.
   К концу недели они порешили соединить эти два лица в одно и перешли к другим персонажам: женщина, которая губит всю семью; жена, муж и любовник; женщина, оставшаяся добродетельной поневоле, из-за своего уродства; честолюбец; дурной священник.
   Этим смутным теням они пытались придать черты живых людей, хранившиеся в их памяти; кое-что вычеркивали, кое-что добавляли.
   Пекюше считал главным идеи и чувства, Бувар — образность и колорит; они расходились во мнениях, и каждый удивлялся, что его друг так ограничен.
   Быть может, наука, называемая эстетикой, придёт им на помощь и разрешит их разногласия. Один из друзей Дюмушеля, профессор философии, прислал им список трудов на эту тему. Они изучали их порознь, после чего делились впечатлениями.
   Прежде всего что такое прекрасное?
   Согласно Шеллингу, это бесконечное, воплощённое в конечном. Для Рида — непознаваемое качество. Для Жоффруа — нечто нерасторжимое. Для де Местра — то, что согласуется с добродетелью. Для отца Андре — то, что соответствует разуму.
   Существует несколько видов прекрасного. Прекрасное в науке — геометрия. Прекрасное в мире нравственном: смерть Сократа, бесспорно, была прекрасна. Прекрасное в животном царстве: прекраснейшее свойство собаки — её чутьё. Свинья не может быть прекрасной из-за её гнусных привычек, змея — из-за того, что вызывает в нас мысль о низости.
   Цветы, бабочки, птицы могут быть прекрасны. Наконец, главное условие прекрасного, основной его принцип — это единство в разнообразии.
   — Однако же, — заметил Бувар, — два косых глаза разнообразнее двух прямых, а на вид совсем не так красивы!
   Они приступили к проблеме возвышенного.
   Некоторые явления возвышенны сами по себе: бурный поток, глубокий мрак, дерево, сломанное бурей. Герой прекрасен, когда торжествует, и возвышен, когда сражается.
   — Понимаю, — сказал Бувар, — прекрасное — это прекрасное, а возвышенное — это чрезвычайно прекрасное. Как же, однако, их различить?
   — Внутренним чутьём, — ответил Пекюше.
   — А чутьё откуда?
   — От вкуса.
   — Что такое вкус?
   Вкус определяется как особое дарование, быстрота суждений, умение различать оттенки прекрасного.
   — Короче говоря, вкус — это вкус, и всё-таки непонятно, откуда он берётся.
   Необходимо обладать чувством меры, но понятие меры меняется; как ни совершенно произведение, оно не может быть безупречно. Прекрасное нерушимо и неизменно, но мы не знаем его законов, ибо происхождение его таинственно.
   Идея не может быть выражена в любой форме, вследствие чего между искусствами существуют границы, а каждое искусство разделяется на виды; когда же различные виды сочетаются, то стиль одного проникает в другой, дабы не отклониться от цели, не нарушить художественной правды.
   Слишком точное следование правде вредит красоте, а чрезмерная приверженность красоте искажает правду; вместе с тем без стремления к идеальному не существует правды, — вот почему типы более реальны, чем портреты. Искусство стремится к правдоподобию, но правдоподобие зависит от наблюдающего лица, и потому это понятие весьма относительное.
   Они путались в рассуждениях, и Бувар всё меньше и меньше верил в эстетику.
   — Или это всё чепуха, или её строгие правила должны подтверждаться примерами. А теперь послушай!
   Он прочитал заметку, ради которой ему пришлось немало покопаться в книгах:
   «Бугур ставит в вину Тациту отсутствие простоты, какой требует история.
   Профессор Дроз нападает на Шекспира за смешение серьёзного и шутовского стиля. Низар, тоже профессор, находит, что Андре Шенье, как поэт, стоит ниже поэтов XVII века. Англичанин Блер порицает Вергилия за сцену с гарпиями. Мармонтель сокрушается по поводу вольностей у Гомера. Ламот не желает признать гомеровских героев бессмертными. Вида негодует на его сравнения. Словом, авторы всех этих учебников риторики, поэтики и эстетики, по-моему, просто идиоты!»
   — Ты преувеличиваешь! — возразил Пекюше.
   Его тоже терзали сомнения: если, как замечает Лонгин, умы посредственные неспособны ошибаться, значит, ошибаются учёные, — стало быть, их ошибки должны вызывать восхищение! Как же так? Это уж слишком нелепо! Однако ученые все же остаются учёными! Он стремился согласовать доктрины с художественными произведениями, примирить критиков с поэтами, постичь сущность прекрасного. Все эти вопросы так его замучили, что у него разлилась желчь. Он захворал желтухой.
   В самый тяжёлый период его болезни пришла Марианна. кухарка г‑жи Борден, и попросила Бувара принять завтра её хозяйку.
   Вдова не появлялась у них со времени представления. Не было ли это авансом с её стороны? Но тогда зачем ей понадобилось посредничество Марианны? Бувар всю ночь терялся в догадках.
   На другой день, около двух часов, он в нетерпении расхаживал по коридору, изредка выглядывая в окошко; раздался звонок. Это был нотариус.
   Пройдя через двор, он поднялся по лестнице и, поздоровавшись, уселся в кресло; он объяснил, что не мог дождаться г‑жи Борден и опередил её. Дело в том, что она хочет купить у них Экайский участок.
   Бувар, сразу охладев, пошёл посоветоваться с Пекюше к нему в спальню.
   Пекюше не знал, что сказать. Он был встревожен своей болезнью и с минуты на минуту ждал Вокорбея.
   Наконец появилась г‑жа Борден. Она опоздала, потому что долго и тщательно наряжалась; на ней была кашемировая шаль, шляпка, лайковые перчатки — туалет для особо торжественных случаев.
   Поговорив о разных пустяках, она задала вопрос, достаточно ли будет тысячи экю.
   — За акр? Тысячу экю? Ни за что!
   — Ну ради меня! — сказала вдова, умильно прищурив глазки.
   Наступило неловкое молчание. Тут вошёл граф де Фаверж с сафьяновым портфелем под мышкой.
   Он сказал, положив портфель на стол:
   — Это брошюры. Они посвящены злободневному вопросу — новой Реформе. А вот это, наверное, принадлежит вам.