Мона сразу спросила со своим тягучим валлийским выговором: «Может, мне лучше выйти?» Адвокат любезно попросил ее остаться. Сказал, что ему нужен свидетель, чтобы заверить подписи. Мона убрала со стола и расписалась в указанном месте.
   — Ну а теперь, миссис Уоткинс, — как бы между прочим заметил адвокат, — быть может, вы тоже хотите распорядиться своим имуществом?
   — Это как? — не поняла Мона.
   — Вы написали завещание? — спросил адвокат. — Если нет, можно составить его сейчас.
   — Да, в самом деле, — вмешался Оливер. Ему хотелось вознаградить Мону и при этом не оскорбить ее. — Без завещания никак нельзя.
   — Да я уж однажды говорила об этом со своими, — сказала Мона. — Перегрин хочет, чтобы я все оставила Джоанн.
   Адвокат с улыбкой вытащил из своего набитого «дипломата» готовый бланк завещания и написал на нем под диктовку Моны ее полное имя и адрес.
   Потом спросил, кому она хочет оставить личное имущество.
   — Личное имущество? — переспросила Мона.
   — Ну да, всякие мелкие вещи.
   — А-а, навроде велосипеда! — кивнула Мона. — Ну…
   Она призадумалась.
   — Ну, велосипед-то мой Джоанн не надобен. Попрошу-ка я Касси или Оливера отдать мой старый велосипед кому-нибудь, кому он сгодится. Э, а что, если мне попросту попросить их обойтись с моим старьем, как они сочтут нужным?
   Адвокат вписал в завещание в графе «душеприказчик» «Кассиди Ловлас Уорд». Потом, когда Мона отправилась домой, адвокат с Оливером проводили ее до ближайшего паба, попросили двух незнакомых людей засвидетельствовать ее подпись и выставили им в благодарность по кружке пива.
   Кассиди полагала, что распорядиться «старьем» Моны — это наименьшее, что она может сделать для пожилой женщины. Но Кассиди от души надеялась, что ей не придется этим заниматься. Оливер вернулся из паба улыбающийся, и они с Кассиди отправились в постель в самом радужном настроении.
 
   Пришло время, когда Кассиди отправилась в свое длительное турне по Америке. Оливер, оставшись один, выиграл тем не менее Европейский конный Гран-При и был избран Спортсменом Года. Мона, ездившая с Оливером, чтобы присматривать за лошадьми, была на вершине счастья.
   Когда миновал первый месяц турне Кассиди, Оливер заботливо вселил Мону в квартирку при конюшне и нанял конюха — еще более старого, чем Мона, — который должен был каждый день приезжать — на своем велосипеде — помогать работать лошадей. Мона спокойно отправила Оливера к Кассиди и принялась терзаться искушением. Искушений было немало: холодильник, набитый продуктами, цветной телевизор, отсутствие необходимости кидать монетки в счетчик каждый раз, как надо сварить обед или включить отопление… Мона, живя в своем коттеджике, аккуратно оплачивала все счета и даже ухитрялась понемногу откладывать на черный день. Она всю жизнь довольствовалась малым.
   После завершения триумфального турне Оливер с Кассиди ненадолго остались в Америке, отдохнуть перед возвращением домой. Однажды в разговоре Оливер сказал Кассиди, что надо бы повысить Моне жалованье.
   — Мы и так уже платим ей по максимуму, — заметила Кассиди.
   — Но она ведь заслуживает большего! — возразил Оливер.
   — Ну ладно… — зевнула Кассиди. — И еще тебе нужна новая лошадь. Ты ведь вроде говорил, что серый стареет?
   А тем временем Мона на другом конце света чистила отяжелевшего серого хитреца и с грустью думала, что скоро Оливер его продаст. Старичку стукнуло пятнадцать, и он утратил былую резвость.
   Моне было нехорошо. Ее лихорадило. Но она не обращала на это внимания. Как и все здоровые люди, она не замечала, что заболевает.
   На следующее утро, взглянув на ее горящее лицо, старый конюх сказал, что с лошадьми управится сам, а ей хорошо бы взять велосипед и съездить к доктору. Мона чувствовала себя достаточно плохо, чтобы послушаться. У доктора она с облегчением узнала, что у нее всего-навсего грипп.
   — Сейчас многие болеют, — сказал измотанный доктор. — Ложитесь в постель, пейте много жидкости, и скоро вам станет лучше. Грипп — это вирусная инфекция. Лекарств от него нет — антибиотики на вирус не действуют. Принимайте аспирин. Держите ноги в тепле. И побольше пейте. Если начнется сильный кашель, обратитесь ко мне. Вы, миссис Уоткинс, очень здоровая женщина. Соблюдайте постельный режим, пейте побольше воды, и все будет в порядке.
   Мона кое-как доехала обратно до Болингброков и сообщила диагноз своему помощнику.
   — Иди в постель, — сказал конюх. — Лошадьми я сам займусь.
   Мона с радостью переоделась в теплую ночную рубашку и заползла под одеяло. Поездка на велосипеде ее доконала. Она вспомнила, что надо бы принять аспирин, но аспирина у нее не было. Мона задремала, с улыбкой вспоминая безупречное выступление Оливера на Европейском конном Гран-при.
   Старый конюх стеснялся заходить к Моне — ее кровать стояла всего футах в шести от входной двери. Он только приоткрывал дверь и разговаривал с ней через щелочку два раза в день, утром и вечером. Прошло три дня, а Моне лучше не стало. Тогда конюх сам поехал к доктору.
   — Миссис Уоткинс? Ну, грипп так быстро не проходит, знаете ли…
   Доктор полистал тощенькую карточку.
   — Вот тут, в графе «Близкие родственники», написано, что у нее есть дочь. Миссис Джоанн Вайн. Давайте попросим ее помочь.
   Доктор был добрый человек. Он сам позвонил Джоани, чтобы избавить старого конюха от лишних расходов.
   — Грипп! — воскликнула Джоанн. — Ну, я уверена, что с Моной все в порядке, раз ее лечите вы.
   Доктор нахмурился.
   — За ней просто нужно поухаживать. Менять простыни. Заваривать чай. Поить апельсиновым соком или даже пивом. Понимаете? Главное, чтобы она побольше пила. Если вы можете…
   — Не могу! — перебила Джоанн. — Я весь день занята в комитете. И отложить свои дела я не могу.
   — Но ваша мать…
   — Это все ужасно некстати! — решительно заявила Джоанн. — Извините…
   И повесила трубку. Доктор покачал головой, написал телефон Джоанн на своей визитке и передал его старому конюху.
   На следующий день конюх сам позвонил Джоанн и сообщил, что Моне не стало ни хуже, ни лучше, но помощь дочери ей бы не помешала.
   — А что ж Кассиди Болингброк за ней не смотрит? — осведомилась Джоанн. — Мона ей так нравится!
   Конюх объяснил, что миссис Болингброк должна вот-вот вернуться из Америки, но ее не будет еще дня два.
   — Всего два дня? Ну, тогда все нормально! — заявила Джоанн и бросила трубку. Она испытала немалое облегчение. При одной мысли, что ей придется ухаживать за матерью, прикасаться к ее старческому телу, Джоанн едва не стошнило.
   Мона не чувствовала себя несчастной. Она лежала бревном в своей постели. Ни есть, ни пить ей не хотелось. Наверно, скоро ей полегчает. А пока — спать…
   Когда вернулись Болингброки, Кассиди первым делом зашла к Моне. В комнате было жарко, душно и воняло. Опухшая Мона временами приходила в себя, потом снова проваливалась в забытье. Кассиди сделала для нее все, что могла. Встревоженные, они послали за доктором. Доктор приехал тотчас же, осмотрел Мону и вызвал «Скорую». В ожидании «Скорой» он то и дело повторял:
   — Но ведь я же ей говорил! Я говорил, что надо побольше пить! А она говорит, что целую неделю ничего не пила. У нее просто не было сил вскипятить себе чаю!
   В голосе доктора звучало отчаяние.
   — Мне надо предупредить миссис Вайн, что положение очень серьезное… Можно от вас позвонить?
   Джоанн, разумеется, не сочла это поводом для паники и сказала, что уверена — ее мать в надежных руках. Доктор возвел глаза к небу. Врачи сделали все, что могли, но, несмотря на «искусственную почку», капельницу и молитвы Кассиди, Мона окончательно впала в забытье и тихо скончалась той же ночью в больнице от острой почечной недостаточности.
   Из больницы позвонили не Болингброкам, а Джоанн Вайн. Оливеру сообщил доктор.
   — Такая бессмысленная смерть! Бедная старушка… Если бы она пила побольше жидкости! Люди недопонимают опасности обезвоживания…
   «Он оправдывается, — подумал Оливер. — Впрочем, Мона наверняка не обратила внимания на его совет».
   Оливер и Кассиди сидели на кухне и оплакивали безвременную кончину дорогого им человека.
   Но когда старый конюх рассказал им, что они с доктором два раза звонили Джоанн, и все без толку, печаль Болингброков обратилась в гнев.
   — Джоанн убила ее! — Кассиди яростно стиснула кулаки. — Джоанн ее попросту убила!
   Оливер, более объективный, подумал, что Джоанн поступила так не нарочно. Она просто не знала, что все так обернется. Ни один суд не обвинит ее даже в непредумышленном убийстве. Суд даже не станет рассматривать это дело.
   Оливер внезапно вспомнил про незамысловатое завещание Моны и решил сразу спросить у ее соседки, что делать со «старьем», которое Мона доверила Кассиди. Может, соседке оно пригодится… Оливер оставил взбудораженную и расстроенную Кассиди дома и поехал на своем «Рейнджровере» в городок. Перед коттеджиком Моны красовался фургон фирмы Перегрина, и рабочие в комбинезонах деловито выносили из дома жалкое барахлишко и мебель Моны.
   Соседка Моны, в бигуди, домашних шлепанцах и цветастом фартуке, стояла на тротуаре, дрожа на ноябрьском ветру, всем своим видом выражая бессильный протест.
   Оливер остановил исход и заговорил с соседкой.
   — Со смерти Моны не прошло и шести часов, — возмущенно сказала соседка, — а Джоанн уже лично заявилась и принялась рыться в вещах матери! По-моему, она не нашла того, что искала. Пошвыряла все на пол и уехала, злая, как собака. Потому они и бросились вывозить все подряд. Как шакалы, ей-богу! Понимаете, Мона оставила мне свою расчетную книжку и деньги, платить за квартиру, на то время, пока она жила у вас. Может, они деньги и ищут? Но там же совсем мало! И как теперь насчет квартплаты?
   Оливер пообещал, что разберется и с квартплатой, и со всем прочим. Он достал свой мобильный телефон, позвонил Перегрину и сообщил о существовании и содержании завещания Моны.
   — Так что прошу вас, передайте, пожалуйста, вашим людям, чтобы они разгружали фургон, — сказал он вежливо, но непреклонно.
   Перегрин немного поразмыслил и послушался. Он отправил фургон по настоянию Джоанн, а Джоанн не объяснила, почему она так торопится. Вещи Моны никакой ценности для нее не представляли, скорее наоборот.
   — Знаете ли, Джоан временами попадает вожжа под хвост, — признался Перегрин Оливеру, как мужчина мужчине. Про себя Перегрин подумал, как разъярится Джоанн, когда узнает, что Мона оставила все свое барахло кому-то чужому.
   — И насчет похорон Моны, — сказал Оливер. — Мы с Кассиди тоже хотели бы присутствовать. Она была нам очень дорога, знаете ли.
   Перегрин спросил, какой день их устроит.
   — Любой, кроме среды, — ответил Оливер. — В среду Кассиди улетает на концерт в Шотландию, а у меня деловой ленч, отменить который я никак не могу.
   — Мона сама виновата, что умерла! — внезапно сказал Перегрин. Видимо, он тоже чувствовал себя виноватым. — Джоан ведь предлагала приехать и поухаживать за ней, а Мона отказалась. Несколько раз звонила й говорила, чтобы Джоан не приезжала. Джоан ужасно обиделась.
   — Но ведь в комнате, где лежала Мона, телефона не было, — задумчиво сказал Оливер. — А на дворе, видимо, было очень холодно. И до дома идти довольно далеко, а дом стоял нетопленый, пока нас не было…
   — Что вы имеете в виду?
   — Откуда же Мона вам звонила?
   Перегрин умолк, довольно надолго, а потом сменил тему и заговорил о детских фотографиях Джоан. Если найдутся фотографии…
   — Я уверен, что Кассиди отдаст Джоанн все, что Мона хотела бы ей передать, — мягко заверил его Оливер.
   — Значит, похороны назначим на любой день, кроме среды, — закончил Перегрин почти дружелюбно. — Я вам сообщу.
 
   Когда Оливер вернулся домой, Кассиди сидела уже не на кухне за столом, а в гостиной за фортепьяно, и изливала свои чувства в музыке.
   Оливер тихо присел на лестнице, откуда он мог слушать, не будучи замеченным. Кассиди пела новую песню. Безыскусную, немногословную и печальную.
   Однажды Кассиди сказала Оливеру, что все хорошие песни — о любви, утрате или печали. В новой песне Кассиди звучало и то, и другое, и третье.
   Она внезапно оборвала песню и встала из-за фортепьяно. Обнаружила на лестнице Оливера и села рядом на ступеньки.
   — Ну как? — спросила она.
   — Блестяще.
   — Я еще не придумала названия, но…
   — Но написала ты ее для Моны, — закончил Оливер.
   — Да.
   На следующий день Кассиди вместе с Оливером отвезла еще не обработанную мелодию своим музыкантам. Ее меланхоличный текстовик был очарован и написал слова, проникнутые вселенской печалью и вселенской надеждой. Кассиди спела ее тихо, но проникновенно, и все присутствующие подумали, что стали свидетелями рождения нового платинового альбома.
   На обратном пути Кассиди, всегда дико устававшая на репетициях, спала в лимузине, положив голову на плечо Оливеру. А Оливер убивал время, придумывая планы возмездия, которые Мона наверняка бы не одобрила. А когда они въехали во двор, лимузин укатил, и Кассиди, зевая, удалилась спать, старый конюх — теперь уже не временный — сообщил Оливеру, что, как он слышал, Мону должны кремировать через два дня, в среду. И намерения Оливера сделались тверды, как скала.
   — Как — в среду! — воскликнул он. — Вы уверены?
   — Так в пабе говорили.
   Оливер обзвонил три похоронных бюро и наконец нашел то, которому была поручена Мона.
   — Миссис Уоткинс? Да, на среду.
   Оливер принялся расспрашивать. Ему ответили, что похороны будут «по низшему разряду». Да, вполне можно было назначить и на любой другой день — церемония много времени не занимает, — но ближайшие родственники настояли, чтобы похороны состоялись в среду.
   И медленно разгоравшийся план Оливера вспыхнул ярким пламенем.
   Джоанн лишила свою покойную мать даже последней чести — присутствия на ее похоронах знаменитостей, на которых она работала.
   Оливер с Кассиди послали большой венок из лилий. Соседка Моны потом рассказала им, что Джоанн отложила его в сторону. Немногим присутствующим Джоанн сообщила, что Болингброки попросту не потрудились приехать.
   Прах Моны был развеян над розовой клумбой в саду крематория. Памятную табличку устанавливать не стали. Джоанн втайне радовалась своему освобождению. Наконец-то она сможет заново выдумать себе свою неотесанную матушку и изъявлять почтение «обаятельной лощаднице старой школы», как выразился Перегрин.
   Хотя Оливер с Кассиди предпочитали вести частную жизнь, оба, конечно, сознавали, что для публики они звезды. Оба немало потрудились ради того, чтобы достичь статуса звезды, и намеревались оставаться звездами как можно дольше. И после нищенских похорон Моны Оливер решил воспользоваться своей огромной властью, не задумываясь о том, одобрила бы это Мона или нет.
   Заручившись согласием Кассиди, Оливер отправился к устроителям большого ежегодного конного фестиваля, пятидневного «Рождественского шоу» в «Олимпии». Пять представлений утром, пять вечером.
   Помимо соревнований по конкуру, в которых Оливер в любом случае должен был принимать участие, он, как победитель соревнований на Европейский конный Гран-при и Спортсмен Года, должен был возглавлять финал каждого из десяти представлений в престижном Параде чемпионов. Какой же парад без Спортсмена Года! Короче, Оливер был силой, с которой организаторы не могли не считаться. И Оливер предложил дополнить все десять представлений еще одним номером.
   Организаторы его выслушали. Удивились. И наконец кивнули.
   Оливер пожал им руки. Потом вернулся домой и терпеливо принялся учить старого серого умницу новым трюкам.
   Менеджер Кассиди десятками составлял новые контракты. Музыканты добивались кристальной чистоты звука. Фабрики готовились записывать диски. Новая песня Кассиди о любви, утрате и печали получила признание нации.
   Оливер пригласил Джоанн Вайн принять участие в телепередаче, посвященной ее матери. Джоанн едва не захлебнулась истерикой. Перегрин пытался помешать проекту Оливера, но не сумел найти повода. «Судьба Моны» заняла страницы глянцевых журналов, где публиковали фотографии Джоанн в бальных платьях. Теперь фотографии Джоанн соседствовали с фотографиями ветхого коттеджика. Над Перегрином посмеивались, хотя и исподтишка.
   На первом из пяти представлений весь огромный стадион «Олимпия» был заполнен. На ступеньках сидели безбилетники. Слухи разлетелись. Билеты на все десять представлений были распроданы.
   Притушили свет, наступила тишина, и голос Оливера объявил, что это представление дается бесплатно и посвящается его конюху, Моне Уоткинс, простой валлийке из долин. Ее заботливость и умение подготовить к соревнованиям лошадь европейского класса не знали себе равных.
   — Я многим ей обязан, леди и джентльмены. А потому сейчас моя жена, Кассиди Ловлас Уорд, выступит в память нашего общего друга с «Песней для Моны».
   И внезапно темнота наполнилась музыкой из мощных динамиков, расставленных по краю арены. Зазвучала нежная и пронзительная тема, которую все присутствующие уже знали. Песня успела стать любимой и знакомой.
   Загорелся единственный прожектор, рассекший звенящую мелодией тьму. У выхода на арену неподвижно застыл большой серый конь. Верхом на коне сидела Кассиди в серебристом кожаном костюме в ковбойском стиле, в юбке-амазонке с блестящей бахромой, в серебристых перчатках и широкополой белой шляпе. Этот трюк, вызывавший ликование на Миссисипи, заставил взорваться аплодисментами и лондонскую публику.
   Кассиди верхом на сером коне проехала по кругу. Прожектора всех цветов радуги заставляли серебро и стеклярус вспыхивать разноцветными бликами. Через каждые несколько шагов серый вставал на дыбы и делал пируэт, весьма довольный собой: старый конкурист был в своем амплуа. Толпа, знавшая из программки, кто он такой, смеялась и аплодировала. Наконец, вернувшись вновь ко входу, Кассиди сорвала свою огромную шляпу и встряхнула серебристо-пепельными кудряшками.
   Оливер побаивался, что весь этот шик, который с таким восторгом принимали в Теннесси, английской публике покажется пошловатым. Но бояться было нечего. Люди, работавшие на Кассиди, — музыканты, осветители, операторы и прочие, — были профессионалами. Они обещали создать незабываемое зрелище — и они его создали.
   И наконец Кассиди выехала в центр круга и соскользнула с коня, передав повод Оливеру, который ожидал ее в темноте. Потом Кассиди переоделась — что всегда вызывало восхищенные вопли и топанье ногами. Она в мгновение ока сбросила с себя свой ковбойский костюм, упавший на пол сверкающей грудой, и осталась в длинном белом вечернем платье, вышитом блестками. И взбежала на небольшой помост, на котором был установлен микрофон.
   Кассиди взяла микрофон и запела «Песню для Моны», думая о Моне, Это была песня о женщине, которая тосковала по утраченной любви. Кассиди пела не об одной Моне, а обо всех одиноких людях, ищущих душевной теплоты. Кассиди повторила песню дважды: в первый раз — тихо и жалобно, а во второй — в полный голос, торжествующе. Ее голос заполнил собой весь стадион, взывая к судьбе и надежде.
   Кассиди выдержала последнюю замирающую ноту, пока не начало казаться, что ее дыхание вот-вот оборвется, и вот наконец наступила тишина. Белые лучи прожекторов притухли, Кассиди сбросила с себя белое сверкающее платье и, оставшись в черном, выскользнула из круга света, оставив на помосте лишь блестящую кучку материи.
   Кассиди ненадолго вышла на бешеные аплодисменты. Она была в черном плаще с блестящей каймой. Певица помахала зрителям, вскинув руки, и исчезла. Старое волшебство; которое так хорошо действовало в Нэшвилле, вновь расправило крылья и воспарило под купол «Олимпии».
   Некоторые критики обозвали шоу «сентиментальным». Но сентиментальные песни завоевывают сердца миллионов. Так же вышло и с «Песней для Моны». После десяти представлений в «Олимпии» берущая за душу мелодия разошлась на дисках по всему свету. Она звучала на всех радиоволнах, завоевывая себе статус классической.
 
   Джоанн и Перегрин, скрипя зубами, смотрели великолепное шоу по телевизору. Какая жалость, заметил диктор в студии, что элитный аукционер Перегрин Вайн и его обаятельная супруга Джоан, единственная дочь Моны Уоткинс, так и не смогли побывать ни на одном из представлений!
   Джоанн прикусила себе язык с досады. Перегрин задумался о том, стоит ли переезжать в другой город и начинать все сначала. Но ведь «Песня для Моны» звучала повсюду, от концертов до дискотек… Перегрин посмотрел на свою себялюбивую красавицу-жену и задумался — а стоит ли она того?
 
   Некоторое время после триумфа в «Олимпии» Оливер с Кассиди мирно обедали на кухне. Они уже привыкли к отсутствию Моны, но все же ее дух незримо витал над ними, призывая не ссориться и жарить яичницу вместо того, чтобы бить тарелки.
   Разбирательство комиссии по наследствам закончилось, и Кассиди отдала все «старье» Моны, включая жемчужную брошку и велосипед, завитой соседке, которая с любовью приняла имущество Моны. Болингброки только время от времени спрашивали себя, что же Джоанн так лихорадочно искала в то утро, когда умерла ее мать?
   — Знаешь, — сказала Кассиди за яичницей с грибами, — а помнишь ту старую коробку, в которой Мона привозила фотографии Джоанн в бальных платьях… там еще были наши фотографии?
   Оливер снял с верхней полки забытую коробку и вывалил ее содержимое на стол.
   И под вырезками с фотографиями Джоанн и их самих нашлись две сложенные страницы из местной газеты валлийского городка, ныне уже не существующего. Вырезки были пожелтевшие, ветхие и протершиеся на сгибах.
   Оливер осторожно развернул их, стараясь не порвать, и Болингброки наконец узнали то, что так старалась скрыть Джоанн.
   В центре первого листка была фотография троих людей: Мона в молодости, девочка — явно Джоанн — и приземистый неулыбчивый мужчина. Заголовок рядом с фотографией гласил: «МЕСТНЫЙ ЖИТЕЛЬ ПРИЗНАЛСЯ В ИЗНАСИЛОВАНИИ НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНЕЙ И ПРИГОВОРЕН К ДЕСЯТИ ГОДАМ ТЮРЕМНОГО ЗАКЛЮЧЕНИЯ.
   Идрис Уоткинс, конюх, муж Моны и отец Джоан, признался в преступлении. Приговор вынесен без предварительного разбирательства».
   На втором пожелтевшем листке фотографий не было — только заметка: «КОНЮХ ПОГИБ НА ГАЛОПЕ.
   В четверг Идрис Уоткинс, недавно досрочно выпущенный из тюрьмы, отсидевший шесть лет из десяти, к которым он был приговорен за изнасилование несовершеннолетней, упал с лошади и разбил себе голову. Он оставил вдову, Мону, и дочь Джоан, тринадцати лет».
   После продолжительного молчания Оливер сказал:
   — Полагаю, это многое объясняет.
   Он сделал ксероксы старых газетных страниц и отправил их Джоанн.
   Кассиди одобрила это.
   — Пусть она боится, что мы опубликуем это и погубим ее светскую жизнь.
   Однако публиковать это они не стали.
   Мона бы этого не одобрила.

БЕЛАЯ ЗВЕЗДОЧКА

   Однажды мне пришло письмо из провинциального журнала «Чеширская жизнь». В письме говорилось: «Напишите рассказ».
   «Какой ?» — поинтересовался я.
   «На три тысячи слов», — ответили мне.
   Стояла зима, и мне часто приходилось ездить на машине через холм, на котором когда-то жил в овражке бродяга. Вот я и написал про бродягу.
   В этой истории рассказывается, как украсть лошадь с аукциона.
   Пожалуйста, не делайте этого!
 
   Бродяга продрог до костей.
   Температура держалась на нуле, и над горизонтом угрожающе нависала желтоватая снеговая туча. Темные сучья старых деревьев скрипели на ветру, и вспаханные поля лежали голые и черные в ожидании снега.
   Бродяге, ковыляющему по узкому проселку, было холодно и голодно, и в душе его поднималось сильное раздражение, не направленное ни на кого конкретно. В эту пору хорошо спрятаться в уютном логове, устроенном в овраге на склоне лесистого холма, покрытом ветками и несколькими слоями толстого коричневого картона, лечь на теплую мягкую постель из опавших листьев, застеленных полиэтиленом и мешками. Бродяге нравилось, когда у порога его убежища целыми днями пылал костер и угли теплились всю ночь напролет. В этом уютном гнездышке бродяга пережидал морозы, метели и дожди, а весной, уходя, раскидывал свое убежище пинками.
   Что ему не нравилось, так это когда его убежище раскидывают пинками другие, как это произошло сегодня утром. Их было трое: владелец земли, где бродяга устроился на зиму, и двое из местного муниципалитета: мужчина средних лет с холодным жестким взглядом и чопорная решительная дама с папкой. Бродяга вспоминал их громкие голоса, их дурацкие реплики, и его гнев постепенно разгорался.
   — Я на той неделе каждый день ему говорил, чтобы он убирался с моей земли…
   — Это строение является постоянным жилищем и как таковое должно быть зарегистрировано в муниципальной комиссии по строительству…
   — В городе есть ночлежка, где люди без постоянного места жительства могут переночевать…
   Мужчина из муниципалитета принялся растаскивать его картонную крышу, и двое других присоединились к нему. Бродяга видел по выражению их лиц, что им противен его запах, а по тому, как они брезгливо отряхивали руки, понял, что им противно прикасаться к тому, за что брался он. В нем пробудился гнев, но, поскольку бродяга терпеть не мог общаться с людьми и никогда не открывал рта, если этого можно было избежать, он просто развернулся и побрел прочь, бесформенный в своих лохмотьях, шаркая ногами в огромных, не по размеру, башмаках, бородатый, угрюмый и вонючий.