Мы договорились в две минуты. А через несколько дней я знал и третьего члена нового руководства, который связался с Зикой еще в мае. Это был Гонза Чёрный, рослый, красивый парень, на редкость хороший товарищ. Он сражался в Испании и вернулся оттуда с простреленным легким уже во время войны через нацистскую Германию; в нем осталось кое-что от солдата, кроме того, он обладал богатым опытом подпольной работы и был талантливым, инициативным человеком.
   Месяцы напряженной борьбы крепко спаяли нас. Мы дополняли друг друга как характерами, так и своими способностями. Зика – организатор, деловитый и педантически точный, которому нельзя было пустить пыль в глаза; он тщательно проверял всякое сообщение, добираясь до сути дела, всесторонне рассматривал каждое предложение и деликатно, но настойчиво следил за выполнением любого нашего решения. Черный, руководивший саботажем и подготовкой к вооруженной борьбе, мыслил как военный человек; он был чужд всякой мелочности, отличался большим размахом, неукротимостью и находчивостью; ему всегда везло при поисках новых форм работы и новых людей. И я – агитпропщик, журналист, полагающийся на свой нюх, немного фантазер с долей критицизма – для равновесия.
   Разделение функций было, впрочем, скорее разделением ответственности, чем работы. Каждому из нас приходилось вмешиваться во все и действовать самостоятельно всюду, где это могло понадобиться. Работать было нелегко. Рана, нанесенная партии в феврале, была еще свежа и так и не зажила до конца. Все связи оборвались, некоторые организации провалились полностью, а к тем, что сохранились, не было путей. Целые организации, целые заводы, а иногда и целые области месяцами были оторваны от центра. Пока налаживалась связь, нам оставалось только надеяться, что хоть центральный орган попадет им в руки и заменит руководство. Не было явок – пользоваться старыми мы не могли, опасаясь, что за ними еще наблюдают; денег на первых порах не было, трудно было добывать продовольствие, многое приходилось начинать с самого начала… И все это – в те дни, когда партия уже не могла ограничиваться одной подготовительной работой, в дни нападения на Советский Союз, когда она должна была прямо вступить в бой, организовать внутренний фронт против оккупантов, вести «малую войну» в их тылу не только своими силами, но и силами всего народа. В подготовительные 1939—1941 годы партия ушла в глубокое подполье, она была законспирирована не только от немецкой полиции, но и от масс. Теперь, истекающая кровью, она должна была довести до совершенства конспирацию от оккупантов и одновременно покончить с конспирацией от народа, наладить связь с беспартийными, обратиться ко всему народу, вступать в союз с каждым, кто готов воевать за свободу, и решительным примером вести на борьбу и тех, кто еще колеблется.
   Первое осадное положение не сломило возрастающего активного сопротивления, но ослабило его и нанесло партии новые удары. Именно тогда были разгромлены пражская партийная организация и организация молодежи, погибли также некоторые товарищи, очень ценные для партии: Ян Кречи, Штанцль, Милош Красный и многие другие.
   Но после каждого из таких ударов становилось еще очевиднее, как несокрушима партия. В новый, 1942 год мы вступали уже с крепко построенной организацией; правда, она еще не охватывала всех участков работы и далеко не достигла масштабов февраля 1941 года, но была уже способна выполнить задачи в решающих битвах. В работе участвовали все, но главная заслуга принадлежала Гонзе Зике.
   О том, как действовала наша печать, могут, наверное, рассказать материалы, сохраненные товарищами в тайных архивах, на чердаках и в подвалах, и мне нет надобности об этом говорить.
   Наши газеты получили широкое распространение, их жадно читали не только члены партии, но и беспартийные; они выходили большими тиражами и печатались в ряде самостоятельных, тщательно обособленных друг от друга нелегальных типографий – на гектографах и стеклографах и на настоящих типографских станках. Выпускались они регулярно и быстро, как и требовали обстоятельства. Например, с приказом по армии верховного главнокомандующего от 23 февраля 1942 года первые читатели могли познакомиться уже вечером 24 февраля. Отлично работали наши печатники, группа врачей и особенно группа «Фукс-Лоренц», которая выпускала, кроме того, свой собственный информационный бюллетень, под названием «Мир против Гитлера». Все остальное я делал сам, стараясь беречь людей. На случай моего провала был подготовлен заместитель. Он продолжал мою работу, когда я был арестован, и работает до сих пор.
   Мы создали самый несложный аппарат, заботясь о том, чтобы всякое задание требовало как можно меньше людей. Мы отказались от длинной цепи связных, которая, как это показал февраль 1941 года, не только не предохраняла партийный аппарат, но, наоборот, ставила его под угрозу. Было, правда, больше риска для каждого из нас в отдельности, но для партии в целом это было гораздо безопаснее. Такой провал, как в феврале, больше не мог повториться.
   И поэтому, когда я был арестован, Центральный Комитет, пополненный одним новым членом, мог спокойно продолжать свою работу. Ибо даже мой ближайший сотрудник не имел ни малейшего представления о составе Центрального Комитета.
   Гонзу Зику арестовали 27 мая 1942 года ночью. Это опять-таки был несчастный случай. После покушения на Гейдриха весь аппарат оккупантов был поставлен на ноги и производил облавы по всей Праге. Гестаповцы явились на квартиру в Стршешовицах, где как раз скрывался тогда Зика. Документы у него были в порядке, и он, очевидно, не привлек бы к себе внимания. Но он не хотел подвергать опасности приютившую его семью и попытался выпрыгнуть из окна третьего этажа. Он разбился, и в тюремную больницу его привезли со смертельным повреждением позвоночника. Гестаповцы не знали, кто попал в их руки. Только через восемнадцать дней его опознали по фотографии и умирающего привезли во дворец Печека на допрос. Так мы встретились с ним в последний раз. Меня привели на очную ставку. Мы подали друг другу руки, он улыбнулся мне своей широкой, доброй улыбкой и сказал:
   – Здравствуй, Юля!
   Это было все, что от него услышали. После этого он не сказал ни слова. После нескольких ударов по лицу он потерял сознание. А через несколько часов скончался.
   Я узнал о его аресте уже 29 мая. Наша разведка работала хорошо. С ее помощью я частично согласовал с ним свои дальнейшие шаги. А затем наш план был одобрен также и Гонзой Черным. Это было последнее постановление нашего Центрального Комитета.
   Гонзу Черного арестовали летом 1942 года. Тут уже не было никакой случайности, провал произошел из-за преступного малодушия Яна Покорного, поддерживавшего связь с Черным. Покорный вел себя не так, как следовало руководящему партийному работнику. Через несколько часов допроса – конечно, достаточно жестокого, но чего иного он мог ожидать? – через несколько часов допроса он струсил и выдал квартиру, где встречался с Гонзой Черным. Отсюда след повел к самому Гонзе, и через несколько дней он попал в лапы гестапо.
   Нам устроили очную ставку немедленно, как только его привезли.
   – Ты знаешь его?
   – Нет, не знаю.
   Оба мы отвечали одинаково. Затем он отказался вообще отвечать. Его старое ранение избавило его от долгих страданий. Он быстро потерял сознание. Прежде чем дело дошло до второго допроса, он был уже обо всем точно осведомлен и действовал дальше в соответствии с нашим решением.
   От него ничего не узнали. Его долго держали в тюрьме, долго ждали, что чьи-нибудь новые показания заставят его говорить. И не дождались.
   Тюрьма не изменила его. Веселый, мужественный, он открывал отдаленные перспективы жизни другим, зная, что у него только одна перспектива – смерть.
   Из Панкраца его неожиданно увезли в конце апреля 1943 года. Куда – неизвестно. Такое внезапное исчезновение имеет в себе что-то зловещее. Можно, конечно, ошибаться. Но я не думаю, чтобы нам суждено было снова встретиться.
   Мы всегда считались с угрозой смерти. Мы знали: если мы попадем в руки гестапо, живыми нам не уйти. В соответствии с этим мы действовали и здесь.
   И моя пьеса подходит к концу. Конец я не дописал. Его я не знаю. Это уже не пьеса. Это жизнь.
   А в жизни нет зрителей.
   Занавес поднимается.
   Люди, я любил вас! Будьте бдительны!
   9.6.43



ПОСЛЕДНИЕ ПИСЬМА


 

ПИСЬМО, ТАЙНО ВЫНЕСЕННОЕ ИЗ ГЕСТАПОВСКОЙ ТЮРЬМЫ ПАНКРАЦ




   Мои плоды из тех, что долго не созревают,


   из тех, что поднимаются из черных подземных вод,


   когда на горах уже лежит первый снег,


   и наливаются соком в туманах печальных лугов.

Ф. Кс. Шальда




 



ГУСТИНЕ




   Милая моя!


   Почти нет надежды на то, что когда-нибудь мы с тобой, держась за руки, как малые дети, пойдем по косогору над рекой, где веет ветер и светит солнце. Почти нет надежды на то, что я смогу когда-нибудь, живя в покое и удобствах, окруженный друзьями-книгами, написать то, о чем мы с тобой говорили и что накапливалось и зрело во мне двадцать пять лет. Часть жизни у меня уже отняли, когда уничтожили мои книги. Однако я не сдаюсь, не уступаю, не хочу допустить, чтобы и другая часть погибла без остатка, бесследно в камере № 267. Поэтому в минуты, которые я краду у смерти, я пишу эти заметки о чешской литературе. Никогда не забывай, что человек, который передаст их тебе, дал мне возможность не умереть всему. Карандаш и бумага, которые я от него получил, волнуют меня, как первая любовь, и я сейчас больше чувствую, чем мыслю, больше грежу, чем подыскиваю слова и составляю фразы. Нелегко будет писать без материалов, без цитат, и поэтому кое-что из того, что я так ясно, прямо-таки ощутимо представляю себе, покажется, быть может, неясным и нереальным тем, к кому я обращаюсь. Поэтому я пишу прежде всего для тебя, моя милая, для моей помощницы и первой читательницы: ты лучше всех поймешь, что было у меня на сердце, и, возможно, вместе с Ладей и моим седовласым издателем дополнишь то, что будет нужно. Мое сердце и голова полны, а вот книг у меня никаких нет. Трудно писать о литературе, не


   имея под рукой ни одной книжки, которую можно было бы приласкать взглядом.


   Странная вообще у меня судьба. Ты знаешь, как мне хотелось бы быть птицей или кустом, облаком или бродягой – всем, кто, как и я, любит простор, солнце и ветер. Но вот уже годы, долгие годы я живу подземной жизнью, словно корень. Один из тех неприглядных, пожелтевших корней среди тьмы и тлена, что держат над землей дерево жизни. Никакая буря не свалит дерева с крепкими корнями. Этим гордятся корни. И я. Я не жалею об этом, не жалею ни о чем. Я делал все, что было в моих силах, и делал охотно. Но свет – свет я любил и хотел бы расти ввысь, и хотел бы цвести и созреть, как полезный плод.


   Ну что ж. На дереве, которое мы, корни, держали и удержали, появятся молодые побеги и созреют новые плоды поколения новых людей – поколения социалистических рабочих, писателей, литературных критиков и историков, которые пусть позже, но лучше расскажут о том, чего я рассказать уже не смог. И тогда, быть может, и мои плоды созреют и нальются соком, хотя на мои горы никогда уже не падет снег.


   Камера № 267


   28 марта 1943 года


 



ИЗ ПИСЕМ, НАПИСАННЫХ В ГЕСТАПОВСКИХ ТЮРЬМАХ В БАУЦЕНЕ И В БЕРЛИНЕ И ПРОШЕДШИХ ЧЕРЕЗ НАЦИСТСКУЮ ЦЕНЗУРУ




   ОБ ОДНОМ ПРОШУ


   ТЕХ, КТО ПЕРЕЖИВЕТ


   ЭТО ВРЕМЯ: НЕ ЗАБУДЬТЕ!


   НЕ ЗАБУДЬТЕ НИ ДОБРЫХ,


   НИ ЗЛЫХ.


   ТЕРПЕЛИВО СОБИРАЙТЕ


   СВИДЕТЕЛЬСТВА О ТЕХ,


   КТО ПАЛ ЗА СЕБЯ


   И ЗА ВАС.

Юлиус Фучик




 

   Бауцен. 14.6.1943


   Милая мама, отец, Либа, Вера и вообще все!


   Как видите, я переменил местожительство и очутился в тюрьме для подследственных в Бауцене. По дороге с вокзала я заметил, что это тихий, чистый и приятный городок; такова же и его тюрьма (если тюрьмы вообще могут быть приятными для заключенных). Только тишины здесь, пожалуй, слишком много после оживленного дворца Печека; почти каждый заключенный – в одиночке. Но в работе время проходит вполне приятно, а кроме того – как вы видите из прилагаемой официальной памятки, – мне разрешено читать некоторые периодические издания, так что на скуку жаловаться не могу. Кстати говоря, скуку каждый создает себе сам. Есть люди, которые скучают и там, где другим живется отлично. А мне жизнь кажется интересной всюду, даже за решеткой; всюду можно чему-нибудь научиться, всюду найдешь что-нибудь полезное для будущего (если, разумеется, оно у тебя есть).


   Напишите мне поскорей, что у вас нового. Руководствуйтесь прилагаемой официальной памяткой; не посылайте посылок, в крайнем случае пришлите денег. Адрес указан наверху вместе с моим именем. А сейчас от души приветствую всех вас, целую, обнимаю и надеюсь на встречу.


   Ваш Юля.


 

   Бауцен, 11.7.1943


   Мои милые!


   Как стремительно летит время! Кажется, прошло всего несколько дней с тех пор, как я впервые написал вам отсюда, а на столе у меня снова перо и чернила… Месяц прошел! Целый месяц! Вы, наверное, думаете, что в тюрьме время тянется медленно. Так нет же, нет. Быть может, именно потому, что здесь человек считает часы, ему особенно ясно, как коротки они, как короток день, неделя и вся жизнь.


   Я один в камере, но не ощущаю одиночества. У меня здесь несколько добрых друзей: книги, станок, на котором я делаю пуговицы, пузатый глиняный кувшин с водой, к которому можно обратиться с шутливым словом (он напоминает приятеля, предпочитающего вино, а не воду), а, кроме того, в углу моей камеры живет паучок. Вы не поверите, как чудесно можно беседовать с этими товарищами, вспоминать о прошлом и петь им песни. А как по-разному разговаривает станок в зависимости от моего настроения… Мы отлично понимаем друг друга! Когда я подчас забываю его протереть, он сердится и ворчит, пока я не исправлю своей оплошности.


   Есть у меня и еще друзья, не в камере, а во дворике, куда мы каждый день выходим на прогулку. Двор невелик и отделен стеной от большого сада с прекрасными старыми деревьями. Во дворике есть газон, а на нем такое множество всякой травы и цветов, какого я еще не видывал на таком маленьком кусочке земли. Он похож то на лужайку в долине, то на лесную полянку, на нем появляются то анютины глазки, то маргаритки, прелестные, как девушки, то синие колокольчики и ромашки и даже папоротник – отрада, да и только! С ними тоже о многом можно поговорить. Так день, неделя, и, глядь, уже опять прошел месяц.


   Да, прошел, а от вас не было вестей. Если бы несколько


   дней назад я не расписался в получении десяти марок от Либы, я даже не был бы уверен, что вы получили мое письмо и знаете, где я. Ни одного письма от вас я пока не получил. Возможно, они затерялись. Напишите же мне, напишите. Писать можно раз в месяц. Как у вас дела, как живете, что с Густиной?


   Целую и обнимаю всех вас, до свиданья.


   Ваш Юля


 

   Бауцен, 8.8.1943


   Мои милые!


   Собственно, следовало бы написать «мои милыя», потому что все вы, с кем я переписываюсь, – женского пола (похоже на меня, не правда ли?). Итак, мои милыя, я живу по-прежнему, время бежит, а я, как вы мне пожелали, «сохраняю душевное спокойствие». Да и почему бы мне не сохранять его? Два ваших письма я получил и все время радуюсь им. Вы даже не можете себе представить, как много ищешь и находишь в них. Даже то, чего вы там не написали. Вам хочется, чтобы мои письма были длиннее. У меня тоже на сердце много такого, что я хотел бы сказать вам, но лист бумаги от этого не становится больше. Поэтому можете радоваться хотя бы тому, что мой почерк, который вы нередко ругали, так мелок. Половина сегодняшнего письма – для Густины. Отрежьте его и пошлите ей. Но, конечно, и сами прочтите, оно написано и для вас. Дети, когда будете писать Густине, сообщите ей мой адрес, пусть попросит разрешения написать мне.


   Вы, кажется, думаете, что человек, которого ждет смертный приговор, все время думает об этом и терзается. Это не так. С такой возможностью я считался с самого начала. Вера, мне кажется, знает это. Но, по-моему, вы никогда не видели, чтобы я падал духом. Я вообще не думаю обо всем этом. Смерть всегда тяжела только для живых, для тех, кто остается. Так что мне следовало бы пожелать вам быть сильными и стойкими. Обнимаю и целую всех вас, до свиданья.


   Ваш Юля.


 

   Бауцен, 8.8.1943


   Мои милые!


   Как вам, наверное, известно, я уже в другом месте. 23 августа я ждал в Бауцене письма от вас, а вместо него дождался вызова в Берлин. 24.8 я уже ехал туда через Герлиц и Котбусс, утром 25.8 был суд, и к полудню все уже было готово. Кончилось, как я ожидал. Теперь я вместе с одним товарищем сижу в камере на Плётцензее. Мы клеим бумажные кульки, поем и ждем своей очереди. Остается несколько недель, но иногда это затягивается на несколько месяцев. Надежды опадают тихо и мягко, как увядшая листва Людям с лирической душой при виде спадающей листвы иногда становится тоскливо. Но дереву не больно. Все это так естественно, так просто. Зима готовит для себя и человека, и дерево. Верьте мне: то, что произошло, ничуть не лишило меня радости, она живет во мне и ежедневно проявляется каким-нибудь мотивом из Бетховена. Человек не становится меньше оттого, что ему отрубят голову. Я горячо желаю, чтобы после того, как все будет кончено, вы вспоминали обо мне не с грустью, а радостно, так, как я всегда жил. За каждым когда-нибудь закроется дверь. Подумайте, как быть с отцом: следует ли вообще говорить или дать понять ему об этом? Лучше было бы ничем не тревожить его старости Решите это сами, вы теперь ближе к нему и к маме.


   Напишите мне, пожалуйста, что с Густиной, и передайте ей мой самый нежный привет. Пусть всегда будет твердой и стойкой и пусть не останется наедине со своей великой любовью, которую я всегда чувствую. В ней еще так много молодости и чувств, и она не должна остаться вдовой. Я всегда хотел, чтобы она была счастлива, хочу, чтобы она была счастлива и без меня. Она скажет, что это невозможно. Но это возможно. Каждый человек заменим. Незаменимых нет, ни в труде, ни в чувствах. Все это вы не передавайте ей сейчас. Подождите, пока она вернется, если она вернется.


   Вы, наверное, хотите знать (уж я вас знаю!), как мне сейчас живется. Очень хорошо живется. У меня есть работа, и к тому же в камере я не один, так что время идет быстро… даже слишком быстро, как говорит мой товарищ.


   А теперь, мои милые, горячо обнимаю и целую вас всех и – хотя сейчас это уже звучит немного странно – до свиданья.


   Ваш Юля