И зло торжествует: на Кино нападают грабители, защищаясь, он убивает человека. Кто-то пробил дно лодки, без лодки не убежать, и нельзя будет больше выходить на ловлю жемчуга. Другие недобрые руки спалили тростниковую хижину, лишили семью Кино убогого крова. Он с Хуаной и ребенком пытается бежать, беглецов преследуют по пятам искусные следопыты. Кино в свою очередь выслеживает их.
   ...Любой звук, не сродный ночи, мог насторожить их, - вовсе неуместно было бы здесь буквальное неуместный, неподходящий для редкого книжного слова germane. И дальше: But the night was not silent (дословно ночь не была тиха, молчалива), у Н.Волжиной - но темная ночь не хотела молчать. Потому что все в переводе подчинено главному: внутреннему напряжению, взволнованности подлинника, тому, что творится в судьбе и в душе Кино, что значат для него ночные звуки.
   ... маленькие квакши, жившие возле воды, чирикали, как птицы, в расселине громко отдавался металлический стрекот цикад. А в голове у Кино по-прежнему звучал напев врага, пульсирующий глухо, будто сквозь сон (low and pulsing, nearly asleep - буквально глухой и пульсирующий, почти сонный). Но Песнь семьи стала теперь пронзительной, свирепой и дикой, точно шипение разъяренной пумы. Она набирала силу и гнала его на встречу с врагом (...was alive now and driving him down on the dark enemy). Ее мелодию подхватили цикады, и чирикающие квакши вторили ей...
   Кино осторожен, но наверху, в пещере, заплакал его сынишка - и выжидавшие утра враги встрепенулись, один решил, что это скулит койот, и выстрелил. Теперь Кино стремителен, беспощаден и холоден, как сталь (as cold and deadly) - далеко не первое, но здесь самое верное значение, он убивает всех троих, но тот выстрел смертельно ранил ребенка.
   ...Песнь семьи пронзительно звенела в ушах у Кино. Теперь он был свободен от всего и страшен в своей свободе (Не was immune and terrible), и Песнь эта стала его боевым кличем.
   В жемчужине, которая поначалу была так прекрасна и сулила столько счастья, он теперь видит только порожденное ею зло:
   ...Жемчужина была страшная; она была серая, как злокачественная опухоль. И Кино услышал Песнь жемчужины, нестройную, дикую (distorted and insane)...
   ...и что было сил швырнул жемчужину далеко в море. Кино и Хуана следили, как она летит, мерцая и подмигивая им в лучах заходящего солнца... А жемчужина коснулась прекрасной зеленой воды и пошла ко дну. Покачивающиеся водоросли звали, манили ее к себе. На ней играли прекрасные зеленые блики. Она коснулась песчаного дня...
   Вслушайтесь: будто замирает прощально струна.
   Здесь, в самом конце, вновь возникает гармония, красота, стихают пронзительные зловещие звуки, и это не только выбором слов, но и ритмически воссоздано переводом. В подлиннике lovely green water - прелестная, восхитительная вода, все обычные оттенки этого слова по-русски оказались бы мелки. Водоросли called to it and beckoned to it - звали ее и манили ее, обязательные по законам английской грамматики и синтаксиса это и и удвоенное местоимение сделали бы русскую фразу водянистой, ослабили бы возвращенную поэзию образа. То же чуть дальше, при повторении: The lights on its surface were green and lovely, буквально: блики на ее поверхности были зеленые и прелестные. В переводе убрано все ненужное для русского строя фразы и оттого ощутимей грустная, щемящая поэтичность прощального взгляда на утраченное чудо: На ней играли прекрасные зеленые блики. И напротив, заключительная строка может на первый взгляд показаться растянутой, слов в подлиннике меньше:
   And the music of the pearl drifted to a whisper and disappeared.
   И Песнь жемчужины сначала перешла в невнятный шепот, а потом умолкла совсем.
   Слов больше "по счету", но по глубинной сути образа, по скрытому в нем чувству все верно, поразительно чуток слух переводчика: постепенно замедляется, угасает фраза, - в музыке это называется ритардандо, а у Стейнбека заключено в единственном, но очень важном и емком здесь слове drifted (буквально - дрейфует, постепенно стихает, переходит в молчание).
   Наталья Альбертовна Волжина прекрасно знала и любила музыку, ее (и почти всех кашкинцев!) постоянно можно было видеть в консерватории. Быть может, еще и потому ее перевод весь - музыка. Та музыка, что пронизывает с первой до последней строки горькую притчу Стейнбека о судьбе индейца Кино и, по сути, судьбе его народа.
   * * *
   Нет, конечно же, мне не объять необъятное. Немыслимо показать все грани дарования каждого мастера. Но лучшее из сделанного ими и по сей день остается образцом высокого искусства. Отдельные неизбежные просчеты кашкинцев никак не заслоняют главного: достигнута верность образу, стилю, замыслу автора.
   Перечитайте сегодняшними глазами хотя бы то, что я успела назвать. Всюду чудеса истинного перевода-перевоплощения. Тут не отдельные искорки, искрится и сверкает всё.
   Лучшие работы кашкинцев - богатейший, полезнейший материал для анализа, сравнения, изучения. Материал для большого, серьезного исследования, для другой книги, которую, надеюсь, кто-нибудь когда-нибудь напишет.
   Говорят, переводы стареют. Конечно, в любом деле, всюду и у всех бывают большие или меньшие удачи. Что ж, возможно, раскрыв давний перевод кого-нибудь даже из самых маститых, сегодня захотелось бы еще свободней перестроить какую-то фразу, убрать необязательное местоимение, где-то заменить иностранное слово русским. Но это была бы, так сказать, микроправка. Остается прекрасным целое. По-прежнему восхищаешься не редким удачным словом - всей сочной, выразительной речью, отличными оборотами, характерностью и поэтичностью, по-прежнему перед нами играющая всеми живыми красками картина, будь то миниатюра или огромное полотно, прошлый век или двадцатый. Главные их работы остаются. И останутся. Не устареют. Ибо найден и не стареет важнейший принцип и метод - верность.
   Не будь мастеров-кашкинцев, несравненно бедней была бы вся переведенная у нас проза с любого языка. Они пролагали новые пути, они - начало новой школы советского художественного перевода. Это - важнейшая их заслуга. Вольно или невольно у них многое перенимали другие лучшие переводчики, те, кто не участвовал непосредственно в семинаре И.А.Кашкина. Семинар этот был англоязычный, но иные превосходные переводчики с французского и немецкого не без гордости говорили о себе, что и они той же школы.
   Опыт кашкинцев бесценен для перевода с любого языка. Больше того, на творчестве этих людей можно учиться вовсе не только переводу, а гораздо шире всестороннему владению нашим родным словом, потому что у них-то оно воистину ЖИВОЕ.
   Пять чувств - и еще шестое
   На первых же страницах этой книжки говорилось о том, как чудовищен канцелярит в устах детей. Как опасно, когда взрослые на канцелярите обращаются к детям. И в книге для детей все недуги языка гораздо опаснее, чем в любой другой.
   Как мы учим детей говорить сегодня? Как будут они говорить завтра? Это и есть будущее языка, от этого зависит его судьба. А родной язык - это ведь и духовный мир человека и народа, его честь и совесть.
   Об этом - взволнованные стихи А.Твардовского "Слово о словах", недаром напечатанные сначала именно в "Комсомольской правде". Поэта жгла тревога за судьбы родного языка. Да не обесцветятся, не сотрутся от употребления всуе слова самые высокие и святые, да не обратятся в пустые словеса!
   Все писательские просчеты, душевная глухота или просто глухота к слову все это с особенной, бесстыдной очевидностью обнажается в книге для детей, будь то даже учебник, букварь, тем более сказка, стихи, проза. Тут уже ничем не оправдаешься и ничего не скроешь - недостаток вдумчивости, чутья, вкуса и такта непременно себя выдаст.
   Детская книжка. Мальчик болен костным туберкулезом, прикован к постели, потому что во время войны гитлеровец сильно ударил его палкой по спине. И этому-то мальчику старая женщина-врач говорит шутливо:
   - Руки вверх!
   Не правда ли, уместная шутка? Должно быть, она вызовет у маленького пациента немало воспоминаний... И, должно быть, чуткое сердце и чуткое ухо у автора, который преспокойно такое написал!
   "Это одно из самых приятных ощущений...", а не лучше ли (да еще в сказке, да еще в волшебной игре!) хотя бы: так приятно, весело...
   Ум героя, попавшего в затруднительное положение, "ни на секунду не переставал работать. Следуя его (ума!) указаниям", герой "потихоньку пополз на карачках" подальше от опасности. "Пираты с уважением перед ним расступились" (хотя бы уж почтительно! ). И о другом поступке: "Это произвело неблагоприятное впечатление..."
   Да, воистину все хорошие книги хороши каждая по-своему, все плохие похожи друг на друга.
   - Но сейчас я не могу убедиться, что ты говоришь мне правду.
   Так говорит в переводном рассказе самый обыкновенный, простодушный мальчик восьми лет! И конечно же, это - фальшь, неправда.
   Еще один перевод. Разговор о бумажной птице: "Отличная. Хочу сказать, совсем как настоящая. И она станет ею".
   А естественно было бы: "А пустят из окна - и правда станет настоящая (полетит, как настоящая)".
   Простой оборот you know what? можно перевести спокойно: "Знаете что?" или "Вот что я вам скажу". Но если это говорит мальчишка о своей внезапной выдумке, о новой затее, перевести надо иначе:
   - Ага, придумал!
   А вот простая и удивительно верная находка. Мальчик поглощен делом разносит молоко, руки у него заняты. Пользуясь этим, его задирают соседские девочки. Он все-таки ухитрился их припугнуть, они, убегая, упали - и, понятно, в слезы. Мальчик отзывается на это про себя одним только словом: Girls!
   Одно слово. Как передать интонацию? И одаренный переводчик-самоучка (сын сельского учителя и поэта Семена Николаевича Воскресенского, Игорь Воскресенский, мальчиком война приковала его к постели и в 1972 году убила) дает второе слово: - Известно, девчонки!
   Ведь правда, безошибочно? Десятилетнего человека и видишь и слышишь, он весь в этих двух словах: тут и беззлобное, снисходительное презрение, и сознание собственного достоинства. Ведь он мужчина и работник!
   Другая книга. Речь мальчишки, перевод формальный - и творческий:
   - Ему очень нужны гости (посетители). Не можем же мы оказаться предателями. - Ему одному невтерпеж. Что ж мы, предатели, что ли - возьмем да и бросим его?
   Еще способ передать ребячье ощущение и речь. Человек шести-восьми лет от роду, для которого все в мире впервые, все свежо и ярко даже в быту (если он еще не заражен канцеляритной скукой), тем более в полуфантастической повести или в сказке, не подумает и не произнесет: "Этот дом очень старый", а скорее старый-престарый, и человек тоже старый-престарый, а не престарелый и не дряхлый. В его представлении другие дети не "очень дорожат" любимой игрушкой, и она им не просто "очень дорога", а очень-очень дорога. И лестница для него не "очень крутая", а крутая-крутая, а старуха - злая-презлая. Это не сюсюканье, а естественная для детей обостренность восприятия. (Так и вместо огромные руки, ноги или сапоги в детской книжке естественней выглядят ручищи, ножищи, сапожищи. )
   Еще один случай. Большую книгу, где весь рассказ идет от лица ребенка (и почти всюду воспоминание становится настоящим временем действия), удалось сделать достоверной, в частности, благодаря очень простому приему: кажется, ни разу в мыслях и тем более в разговорах детей в этой книге нет обычной, безупречно-правильной конструкции: "он сказал, что...", "я подумала, что это и в самом деле так..." Эти истовые взрослые, книжные обороты либо опущены вовсе, либо даны своего рода коротким замыканием: он сказал - пойду, сделаю то-то и то-то; я подумала - может, и правда... Спасибо, корректоры согласились не ставить в этих случаях кавычки, ибо здесь рассказчик (да еще не взрослый) не может сам себя цитировать, точно какого-то классика!
   Кроме обычных пяти чувств литератору нужно еще шестое - называйте его как угодно.
   Повесть известного автора о войне, о суровом детстве и отрочестве. Рассказчик вспоминает, как мальчишкой, испугавшись оглушительного грохота, зажимал уши ладошками. И немного дальше: "На лавке сидели подростки - мордашки опечалены ожиданием".
   Автор - отнюдь не дама. Но в речи и мыслях подростка этот ласкательный суффикс звучит как раз по-дамски, до отвращения слащаво.
   С такими словами надо обращаться осторожно, не то, неровен час, впадешь в непростительное сюсюканье. Одно дело - народные, некрасовские рученьки, ноженьки и совсем другое - ручки, глазки и прочее в применении к взрослому или подростку. Такое возможно очень редко, в самых лирических строчках, строго в меру. Зато когда писатель одарен умным сердцем (или душевным тактом, чутьем называйте как угодно) и этот коварный суффикс у него употреблен к месту, от одного такого слова иной раз поистине перехватывает дыхание.
   Война, памятный конец сорок первого года. Детский дом эвакуирован за Урал, холодно, голодно, тревожно. И кое-кто из ребят начинает "промышлять" на стороне. В дом приходит женщина-судья. Она знает, что тут есть и ребята из исправительной колонии, с уголовным прошлым, но их вину надо еще доказать. А пока перед нею просто голодный мальчишка, который в столовой хлебает чай, как суп, из миски ложкой. В чем дело, почему?
   - Я обменял свою чашку на рынке.
   - Что же ты получил в обмен?
   В черновом варианте мальчишка отвечал: "Хлеба". А потом автор изменил это слово, все тот же суффикс:
   - Хлебушка.
   Никакой чувствительности по этому поводу ни автор, ни герои не разводят. Все скупо, сжато, сдержанно. Но как пронзительно это короткое "Хлебушка"! Как мгновенно, как остро вспоминаешь все, что пережили мы, большие и малые, в ту первую лютую военную зиму. И читатель без всяких пояснений, всем своим существом понимает, что чувствуют, услыхав это короткое слово, судья и воспитатели, что пережил сам мальчишка, который вовсе не был вором, но вот не устоял перед голодом, перед соблазнами близкого рынка.
   Это - повесть о той же поре и примерно о тех же местах, что и другая, с "ладошками" и "мордашками". И написала эту повесть женщина.
   Но повесть эта - последнее звено известной трилогии - называется "Черниговка", и автора звали Фрида Вигдорова. Можно спорить о вкусах, об отношении к той или иной книге. Одно бесспорно: у писательницы было то самое шестое чувство - великий дар правды. Ни в одной ее повести, газетном очерке, ни в одной строке, что написала она за свою недолгую, но такую емкую жизнь, вы не найдете ни слова фальши.
   И этот дар, дар правды и человечности - самый главный для каждого, чье орудие - СЛОВО.