Имя накладывает отпечаток, выстраивает человека под себя. Бабушка менялась как трансформер, в секунды, представая, в зависимости от необходимости или настроения, в разных своих ипостасях. Приспособиться к «волшебным изменениям милого лица» мало кто мог. Для этого надо было пройти определенную выучку и приобрести закалку. Дедушка – и тот, бывало, терялся. Впрочем, он брал кротостью и претерпевал любое испытание без возражений.
   Родилась Рахиль еще до революции, в 1916 году. «Иначе разве она бы позволила дать себе такое старорежимное имя!»
   Тане так и виделась появившаяся на свет крепкая, круглощекая, с светящимися жаждой «оглядеться и разобраться» глазищами новорожденная бабушка, орущая при наречении имени всем собравшимся: «Пошли к чогту! Какая я вам тут Рахиль! Уаааааааа!»
   Картинка сомнений не вызывала. Бабушка была вождем, лидером, деспотом, тираном. Она всегда знала, как лучше. И утаивать свои знания считала грехом перед человечеством. И, конечно, она и не думала утаивать. Напротив – делилась переполнявшим ее пониманием жизни буквально со всеми. Что не делало легче существование попадавших в ее орбиту индивидуумов.
   Она, конечно, была незаурядно одарена от природы. Это факт. Выучила сама немецкий, французский, английский, итальянский. Причем так, что, когда говорила с немцами, французами и т. д. по списку на их языке, никто не сомневался, что она своя, и отказывался верить, узнав правду. Переводчицей, однако, бабушка стать не пожелала. Окончила Московский мединститут, и получился из нее выдающийся хирург. На счету у Риммы Михайловны были легионы спасенных. Когда к праздникам приходили поздравительные открытки от благодарных пациентов, их складывали в обувные картонные коробки. Потом на досуге Буся зачитывала каждую открытку с определенными интонациями и комментариями – спектакль получался тот еще.
   C дедом она познакомилась во фронтовом госпитале. «Вырвала из лап смерти, полюбуйтесь на него!» – укоризненно резюмировала Буся, если речь заходила о ее семейном счастье. Это была чистейшая правда. Деда доставили в госпиталь однополчане без всякой надежды на то, что увидят его еще на этом свете, уж слишком велика была кровопотеря. Рахиль, понимая, что счет жизни раненого капитана идет на секунды, действовала в режиме повышенной скорости. Мало того что она спасла его как хирург, она стала еще и его донором, поскольку ее кровь первой, универсальной, группы годилась всем. Вот она и поделилась в экстренный момент. Дед принялся поправляться, чего никто, кроме Рахили, не ожидал. Она-то была уверена, что деваться ему некуда и незачем. Он очухался, пригляделся и влюбился. «Зов моей крови!» – объясняла бабушка.
   Война подходила к концу. Рахиль Моисеевна Гиршман и Серафим Николаевич Боголепов расписались. Невеста взяла фамилию жениха, решив заодно поменять и имя с отчеством. Так появилась Римма Михайловна Боголепова. Ей предстояло прославить новую фамилию: она защитила кандидатскую и докторскую, стала автором монографий и учебников. В отечественной хирургии появились даже понятия: боголеповский метод, боголеповский стиль. «Не посрамила гойское имя», – иронизировала иногда по этому поводу бабушка. Это она так храбрилась среди своих, причем спустя много-много лет после спасительной смены фамилии.
   На самом же деле война и некоторые послевоенные события поселили в отважное и бескомпромиссное сердце Рахили огромный страх. Страх этот имел безусловные основания. Вся ее многочисленная семья, оказавшаяся на оккупированной немцами территории, была уничтожена на корню – от деда с бабкой до грудных детей ее сестер и братьев. Оказавшись в Европе вместе со своим военным госпиталем, Буся видела, какие лагеря уничтожения соорудили культурные немцы, чтобы выполнить приказ фюрера: полностью истребить ее несчастный народ. Кроме того, собственный вождь ее страны-победительницы тоже воспылал жаждой продолжить миссию своего вероломного врага. И начал с врачей-убийц.
   К этому времени у Рахили и Серафима уже был семилетний Коленька. Больше всего боялась она за сына. Мальчику трагически не повезло с родителями. Мало ему пятого пункта в анкете матери, так и у отца – весь род репрессирован. Серафим Николаевич происходил из священнослужителей: протоиереями были и прадед его, и дед, и отец с дядьями. Тихие, боязливые провинциальные священники. Трепетали перед начальством. А в момент всеобщей бесовни от веры не отреклись. Взялась откуда-то и сила, и крепость духа. Так и сгинули в лагерях во времена невиданных массовых гонений, каких не знала Православная церковь со времен Крещения Руси, как тысячи тысяч их собратьев по вере.
   Серафиму пути в жизни никакого не было: сын врагов народа. Хорошо, что не посадили. Выручила его война. Защищать собственную родину ему разрешили. Даже с таким преступным происхождением. Только после войны, боевым израненным офицером, смог он поступить в университет по настоянию своей ненаглядной Раечки. Они, муж с женой, жались друг к дружке, подобно детям-сиротам, оказавшимся в дремучей чаще одни-одинешеньки. И – в качестве основополагающих правил их совместной жизни – учредили они, что, во-первых, Коленька их русский! Только русский, окончательно и бесповоротно. А во-вторых, они оба – атеисты. Неверующие атеисты. И точка. Только так, были они уверены, продерутся они к лучшим временам. Мать постоянно повторяла своему русскому мальчику Коле Боголепову выстраданную веками мудрость своего народа: «Средь стоящих – не сиди. Средь сидящих – не стой. Среди смеющихся – не рыдай. И не смейся средь рыдающих». Одним словом – не выделяйся.
   К середине шестидесятых, когда Коленька уже был студентом-медиком и двадцать лет прошло без войн и репрессий, Рахиль оттаяла. Вместе с хрущевской оттепелью. Именно в эти годы принялась она разговаривать с членами своей семьи, то есть с мужем и сыном, на языке своих загубленных предков – идише. Идиш, как феникс, восстал из пепла в одночасье, вроде бы ни с того и ни с сего. Встретила какого-то своего земляка в Елисеевском гастрономе.
   – Рахиль!
   – Левка!
   Оба весь вечер проплакали, вспоминая то, что не вернешь.
   И началась после этого другая семейная хроника.
   Логика отсутствовала начисто: любимый ненаглядный сыночек Коленька обязан был оставаться русским атеистом всецело и безоговорочно. Муж Серафим как занимался историей Древней Руси, так и продолжал свое не самое опасное дело. Но главным их семейным языком стал идиш. Мужчины вынуждены были приспособиться и откликаться на требования, просьбы и побуждения, гортанно выкрикиваемые Рахилью на языке своего детства.
   – Фима! – так теперь обращалась она к мужу, несмотря на то, что прежде, целых двадцать лет, был он дома Сережей. – Фима! Гиб мир э сковородка! Бикицер! [3]
   В общем, слово за слово, как-то освоились.
   У Серафима Николаевича между тем на почве чтения древнерусских рукописей возродилась вера. Не в самый, прямо скажем, подходящий момент, поскольку организатор оттепели Хрущев, открыто заговоривший о массовых репрессиях, был вместе с тем яростнейшим гонителем Православной церкви и постарался уничтожить на корню то, что каким-то чудом уцелело в предшествующие годы построения нового общества. Как бы там ни было, дедушка упорно посещал богослужения и во внутреннем кармане пиджака носил маленький оловянный крестик.
   – Азохн вэй ауф мейн биттере копф! [4] – сокрушалась по этому поводу бабушка. – Двадцать лет прожила с чужим человеком!
   Все это Таня знала по рассказам. Ей самой досталась бабушка, уже мало чего боявшаяся, кроме болезней своих родных.
   Слов она не жалела, речевой поток не сдерживала. И весь этот мощный поток обрушивался на голову ребенка, слепленного совсем из другого теста.
   Даже у совсем близких и родных людей энергетическое наполнение кардинально отличается. Кто-то от переизбытка энергии должен командовать, властвовать, повышать голос, убеждаться во всеобщем подчинении. Шумный семейный командир убежден при этом, что действует только из любви и ради любви. Но тот, на кого направлены мощные ослепляющие лучи этой любви, вправе сильно сомневаться, что это святое чувство имеет хоть малейшее отношение к тому, что витает над его бедной головой во время общения с любящим.
   Беда Тани заключалась в том, что именно ей Буся решила передать свои знания (в пору Таниного детства это касалось иностранных языков, в первую очередь почему-то немецкого). Когда у Рахили подрастал сын, ей было не до того. Она усиленно писала свои статьи и диссертации. Мальчику Коле очень повезло в этом отношении. Он сам потихоньку осваивался в волшебной стране знаний и вполне в этом преуспел. Зато его дочка получила от бабушки сполна.
   Таня не боялась знаний и учения, пока за нее не взялась бабушка. Внучка сама в четыре года из любопытства научилась читать и писать по-печатному. К пяти читала бегло. Вот тут-то и началось! Настало время уроков немецкого по красочной, манящей книге «Лучшие сказки братьев Гримм».
   Сначала сказку по-немецки бегло и с выражением прочитывала Буся. Тане разрешалось смотреть на картинки и следить за бабушкиным пальцем, скользящим по произносимым словам. Чужеземные слова шелестели, как невидимые змеи в осенней сухой листве: страшно и не разгадать, кто там – ужики или гадюки.
   Потом Таня должна была сама читать непонятную сказку. Чтение ее отличалось от бабушкиного, как речь едва обученного говорить глухонемого ребенка отличается от речи профессионального оратора. Таня мычала, запиналась, останавливалась.
   После первого прочтения следовало второе, третье, четвертое… Слова произносились уже сами собой и некоторые даже почему-то делались понятными.
   Далее полагалось отвечать на вопросы. И тут выяснялось, каким умственным убожеством наделена несчастная внучка, о чем кровиночке сообщалось незамедлительно. Сначала на русском, потом, видимо, для большей доходчивости, на идиш, который Таня легко отличала от немецкого из-за кардинально различных интонаций, присущих этим, во многом друг на друга похожим, языкам. Кроме того, немцы явно не вставляли в свой лексикон русские слова. Таким образом, когда речь бабушки звучала развязно и немецкие слова, произносимые не так, как положено в «высоком немецком», а весьма искаженно, мешались с русскими, Таня догадывалась, что начался идиш, и внимательно прислушивалась.
   – Wo wohnte die Grossmutter? [5] Отвечай! Как не поняла? Wo wohnte die Grossmutter не поняла? Что ты тогда поняла? Не капай мне на копф! [6] Что я тебя спросила? Отвечай по-русски! Где жила бабушка? Отвечай, гройсе знаток, [7] где жила бабушка? Отвечай по-русски!
   – На другом краю леса, – отвечала Таня, зная «Красную Шапочку» из других источников.
   – А теперь по-немецки то же самое! И бекицер!
   – Die Grossmutter wohnte draussen im Wald, eine halbe Stunde vom Dorf, [8] – отыскивала Таня в книге нужный ответ.
   Она совсем не возражала, чтобы какой-нибудь волк съел ее собственную бабушку. Хотя бы на время уроков немецкого.
   – А! Холера зол зи а хаптон! [9] – торжествовала бабушка. – Что, трудно было сразу сказать?
   Учение продвигалось изо дня в день. Цель – выучить сказку наизусть! Не стихи, а длинную немецкую сказку! Бабушка знала на собственном опыте, что после такой школы не заговорить по-немецки может только комод. Или свинья. Или – Гитлер!
   Тень Гитлера возникла на уроках немецкого отнюдь не случайно. Где-то от кого-то бабушка услышала, что в жилах этого душегуба содержалась четверть еврейской крови. Это ее и озадачило. Видимо, сочетание «половина на половину» не было опасным для способностей и душевных качеств ребенка, Коленька учился на одни пятерки и не заставлял свою маму волноваться. А вот «четвертинка» вполне могла стать горем и позором приличной семьи!
   Об этой догадке многократно и неуклонно сообщалось собственной внучке. Без малейших подозрений, что та может обидеться и чувствовать себя крайне дискомфортно от сравнения с врагом рода человеческого.
   – Читай, Гитлер! Читай и запоминай!
   Наконец сказка целиком размещалась в Таниной голове. Правда, гораздо медленнее, чем могла бы и должна бы. Однако результат был налицо!
   – Ну! Что я говорила! И попугая можно выучить разговаривать, если очень постараться! Киш май тухес драй папир! Мазлтов! [10]
   Бабушка своего добилась. Через пару лет Таня свободно общалась на немецком, как и на родном русском.
   С идишем оставались неснятые вопросы. Например, не очень пристойное выражение «киш май тухес драй папир» было явно составлено безграмотно. Оно значило дословно: «поцелуй мою задницу… три бумаги». То есть врагу или просто чем-то досадившему в данный момент индивидууму предлагалось совершить поцелуй неприличного места ЧЕРЕЗ три бумаги. Тройной бумажный слой требовался, очевидно, чтобы поцелуй этот был все-таки кошерным. Чтоб не нарушить никаких правил гигиены. В этом было даже какое-то благородство: злейшего врага – и то! – не побуждали к антисанитарным действиям. Таню мучили чисто грамматические нюансы. Почему же был опущен предлог? Где этот «через»?
   Бабушку спрашивать она не решалась. Догадалась сама. Немецкий, французский и другие языки учила бабушка по книгам, по правилам. А идиш впитала в себя из воздуха того самого маленького местечка, в котором родилась. Он был у нее не литературный, живой. Она хорошела и молодела, произнося свои дикие слова и пожелания.
   Язык, унесенный ее мертвецами в братскую могилу.
   Живой мертвый язык.
   – Ду дарфшт нит волнений, [11] – заявляла Буся сыну Коленьке, когда тот пытался уговорить свою маму впихивать в Танину голову не так много знаний. – Гей к чогту, [12] без тебя разберемся!
   Она же лучше знала. Все и всегда.
   И еще она умела пошутить. У нее было богатое воображение на изобретение шуток. И никакого – на предвидение их последствий.
   Однажды у них в институте устроили учения по гражданской обороне. Римма Михайловна категорически возражала против собственного участия в этом карнавале. В конце концов, она фронтовичка и уж как-нибудь разберется в случае чего. Терять целый учебный и рабочий день на идиотизм! И все-таки начальство было непреклонно. Пришлось и ректору, и проректорам, и профессорам натягивать по команде противогазы. Разозленная Римма справилась с этой задачей быстрее и лучше всех. На раз-два-три. А потом, первая же и избавившись от мерзкого средства защиты, безудержно хохотала, глядя, на кого в противогазах похожи важные ученые мужи и дамы. Это надо было видеть!
   Она умело сложила свой противогаз в холщовую сумку и пообещала вернуть его завтра, мотивируя задержку возвращения данного предмета необходимостью обучения домочадцев важному искусству напяливания на голову резиновой маски.
   На самом деле ей приспичило пошутить.
   У двери квартиры она, прежде чем нажать сильным пальцем на кнопку звонка – у них принято было не открывать двери своим ключом, а звонить и встречать у входа каждого вернувшегося домой, – так вот, прежде чем оповестить о своем приходе домочадцев, бабушка аккуратно надела противогаз.
   И только потом просигналила: «Дзззззззззз! Я дома!!!!»
   Ничего не подозревающая Таня, услышав типичный бабушкин звонок, побежала открывать. Следом поспевал дедушка.
   Что тут скажешь?
   «Долго над садом летал детский крик»…
   Очень долго…
   Даже «шестикрылый Серафим» нашел силы упрекнуть свою вторую половину, что не следовало бы, мол, так пугать ребенка.
   Бабушка очень обиделась. Такую шутку не оценили!
   Впрочем… Разве у Гитлера могло быть чувство юмора?…

Баба Нина

   Если Буся воплощала собой стихию огня, то другая бабушка, Нина, являла собой земную стихию. А земля – какая? Ой – разная!
   Твердая и сухая, если нет дождей.
   Мягкая, теплая дарительница жизни, если о ней хорошо позаботятся и солнышко прогреет.
   Вязкая, цепляющаяся почем зря к ногам во времена распутицы.
   Могильно-ледяная и непробиваемая, если прохватит морозом.
   У крестьянской девчонки Нинки была своя судьба, ничем не легче участи Рахили или жребия Серафима. Родившаяся на двенадцать лет позже отцовой матери, мамина мама огребла по полной программе: отца-бедняка, не так что-то сказавшего колхозному начальнику, уничтожили как кулака. И осталась жена «кулака» с десятью малолетками и старухой-свекровью «грызть землю». Потому что ничего им, вражьему семени, кроме земли, жрать не полагалось. То, что они выжили, все – от мала до стара, ни один не подох, как ни старалась народная власть, – было подлинным чудом. Каждый раз, когда полагалось «кулацким недобиткам» отдать богу душу, против чего иной раз они и не возражали, появлялась откуда-то помощь: то мешок полугнилой картошки оказывался у крыльца, то холстинка с серой мукой. Летом пускались они на поиски грибов и ягод, заготавливали все, что могли. Выживали зиму за зимой.
   И – поднялись! Выучились, кто чему смог.
   Нинка стала агрономом, орденоносицей. Заправляла в огромном подмосковном совхозе, снабжавшем самое главное начальство самыми лучшими продуктами. Все, что написал поэт Некрасов про «женщин в русских селеньях», было про бабушку Нину: высокая, статная, с огромной русой косой вокруг головы, она запросто остановила бы и коня на скаку, и все остальное по списку, что полагалось. Намучившись растить младших братьев и сестер в нечеловеческих условиях, Нинка родила себе на радость одну-единственную дочуру, выучила ее на доктора и строго-настрого заповедала: больше одного ребенка чтоб ни-ни! Не вздумай! Так Таня и получилась единственным дитем в семье. На все про все.
   Бабушку Нину можно было называть как душе угодно: и бабулей, и бабой, и бабушкой. Она только радовалась. И распускала ребенка до неузнаваемости, как отмечала каждый раз ревнивая Буся.
   Каждая из бабушек противоречила другой знаково и символически. В городе Таня была одета подчеркнуто строго, достойно. Кончик ее косы перехватывался черной аптечной резиночкой. Думать о красоте считалось стыдным и лишним. «Не родись красивой, а родись умной! – настоятельно требовала Буся. – Красота – была и нет. А ум всегда при тебе».
   Баба Нина, напротив, во главу угла ставила красоту. «Красуйся, пока можешь, а там поглядишь!» – учила она, накручивая на внучкиной голове огромные банты: по одному с каждого боку да еще по одному на низ кос. Поверх сооруженного чуда повязывался платок немыслимой яркости. Банты торчали из-под него в разные стороны. Таня была загипнотизирована чувством собственной неотразимости. Бабушка брала ее за руку, и они шли по селу, а все почтительно здоровались и восхищались, какая у Нины Ивановны красивая внучка растет.
   Учиться бабушка не заставляла.
   – В школе учись, в школе всему научат. У меня – отдыхай!
   Такая программа была по душе Тане, но забыть Бусю с ее заданиями на каникулы было себе дороже: вместо двух легких Гитлеров и пяти-шести «холер» по возвращении в город со сделанным уроком она могла получить слишком много почетных титулов одновременно и очень опасалась за себя. Вот и училась, несмотря на бабы-Нинины обиды.
   У бабы Нины Таня приспособилась готовить, печь пироги, шить на машинке, вязать, вышивать. Дома в Москве никто этому не учил, ели между делом, одевались в покупное, как получалось. А баба могла за вечер сшить Тане такую юбку! С такими кружевными оборками! У принцессы такой не увидишь!
   И еще. Баба Нина была певунья. Самая лучшая из всех. Если в округе был какой праздник, ее всегда звали, да что там звали – умоляли быть почетной гостьей. И вот они собирались. Гладили деду Мите костюм. Навязывали Таньке банты. Доставали из шкафа крепдешиновое бабино платье, все в цветах и оборках. Танькино сердце ходило ходуном. Она внутри вся горела и дрожала. Предстояло счастье. Так она и думала в детстве про счастье. Это когда баба Нина делалась немыслимой красоты, выходила в круг расступившихся счастливых заранее людей и начинала орать песни. Баба никогда не говорила «петь». Именно «орать». Пусть так. Но лучшего пения не приходилось слушать Таньке даже в самом Большом театре.
   Она стояла одна среди всех, откинув голову, и держалась за края расписного платка, который обязательно накидывала на плечи перед выходом. Без платка пение не получалось бы таким, понимала Танька. С платком руки ее делались крыльями. Вот она взмахивала, и всех приподнимало над землей:
 
Ой, гуси-лебеди,
Ой, улетели!
Любовь мою —
А-ах, —
Не пожалели.
 
 
Ах, лебедь белый,
Далекий,
Крылами машет.
Он о любви моей
Ему —
Пускай расскажет.
 
 
Ах, лебедь черный,
Печальный,
Протяжно крикнет,
Пускай любовь мою
Найдет-окликнет…
 
   Слезы текли по ее щекам. Она глядела вверх еще какое-то время. Вслед лебедям… Женщины плакали. У мужчин скулы ходили ходуном.
   Нигде и никогда не слышала Танька тех песен, что орала Нинкина душа.
   Да и где услышишь, если полдеревни вымерло во время построения светлого будущего, одна Нинка и хранила сокровища, случайной наследницей которых оказалась.
   Нагрустившись вдоволь, люди загорались весельем, просили частушек.
   Начиналось самое интересное, смешное, запретное. В миг веселья, правда, о запретностях забывали и хулиганили по-черному.
   Частушки надо было петь парой, соревнуясь. Тут пригождался дед Митя, именно частушками и гармонью завлекший когда-то лучшую певунью Нинку в свои жаркие объятия. Он в молодости на гармони играл так, что от волков спастись сумел. Один. В зимнем лесу. Ох и любила же Таня слушать про это!
   Зимний лес. Полная луна. Бело вокруг и светло… От луны снег сияет. Синим таким светом, как от телевизора. Идет дед (конечно, не дед тогда еще, а парень хоть куда) с гармошкой в соседнюю деревню через лес, по широкой просеке. Вдруг чувствует: кто-то смотрит на него. Оборачивается – волк! Спаси и сохрани, Господи! Что делать? Митяй остановился, повернулся к волку лицом да как заиграет на гармони! Волк тоже остановился. Прислушался. И вдруг как завоет! К луне морду поднял и завыл. У деда аж волосы дыбом, до чего жуть взяла. Ну, кончил он играть, идет дальше. Глядь – волк за ним тащится. Пришлось снова – гармонь в руки. Волк опять мордой к луне – и ну выть! Так и дошли до деревни. С остановками. С песнями. А там уж собаки вой подняли. Волк постоял и к лесу развернулся. Свой волк был, местного леса жилец. С ним сговориться получилось. Но бывали и другие, чужие, дальние волки. Шерсть у них на загривке топорщилась. Неслышно подкрадывались они к домам. Собаки на таких чужаков не лаяли, затаивались. Тут одно оставалось – молиться. Другое не помогало. От оборотней другого спасения нет!
   Вот такой дед достался Тане! Чем Нинке не пара? Не сыграет, так споет!
   Ну и частушек они знали – тысячи!
   Гармонист вступал. Бабушка с безразличным лицом, поводя плечами, плыла на цыпочках, отбивала чечетку.
   Ииии – ррраз:
 
Мы Америку догнали
В производстве молока!
А по мясу не догнали:
Х…й сломался у быка!
 
   Иэххх! – и уплыла. А навстречу бьет чечетку соперник:
 
На горе стоит точило,
На точиле – борона.
Бригадир е…ет кобылу,
Наше дело – сторона.
 
   Частушки запоминались с первого раза. Не то что немецкие сказки.
   Была у Тани любимая. Жалостливая:
 
А мине милый подарил
Четыре м…давошечки!
Чем я буду их кормить?
Они такие крошечки…
 
   Сильно обеспокоилась Таня, чем же, и правда, кормят «таких крошечек». Спросила, будто невзначай, на следующий день у бабы Нины. Та аж зашлась: «Не повторяй за взрослыми!» Потом строго-настрого отсоветовала у Рахили спрашивать, а то, мол, больше ее в деревню не отпустят. Это был довод! Так Таня до университетских времен час от часу и вспоминала о неразрешенном и неразрешимом вопросе…
 
   В отношении силы характера бабушка Нина могла вполне потягаться с неистовой Рахилью. Если что-то вдруг устраивалось не по ее велению, не по ее хотению, она орала уже совсем другие песни. Не выбирая подходящих слов. Пожелания, сыпавшиеся на головы попавших под горячую руку жертв ее жгучего темперамента (а под руку попадались всегда именно свои), были отнюдь не пожеланиями «здоровья, счастья и успехов в труде».
   – Чтоб вас всех рОзАрвало! – вот самый невинный бабушкин посул, обращенный к мужу, внучке и дочери.
   А то еще вопила про волков-оборотней, к которым по своей воле ушла жить ее родная дочь.
   Таня долго пугалась и не понимала, к каким волкам прибилась ее мама. Вроде живет с ними, довольна-счастлива. Потом, конечно, догадалась, что и у бабы Нины национальный вопрос рождал свои художественные образы и символы.
   Впрочем, характер у нее был отходчивый. Отбушевавшись, бабушка Нина удивительно быстро успокаивалась и принималась за привычные дела.
   Таня же после каждой бури переставала на какое-то время любить скандальную бабку, желая только одного – вернуться к себе домой, к своим «волкам».

Собачья кровь

   По ряду намеков и с той, и с другой стороны Таня сознавала, что все неудачи, шероховатости ее характера, робость в школе, когда ее вызывали к доске, замкнутость и ряд других уродующих ее личность черт – все это связано с кровью, которая в ней смешалась как-то не так. Недаром Римма Михайловна, разглядывая очередную Танину тройку, а то и двойку, понуро притащенную из школы внучкой, которая дома знала в с е, бурчала в сторону еле слышно: «Собачья кровь». Кого она награждала этим эпитетом? Внучку ли, учительницу?