"Да, - размышлял Жак с мучительным чувством бессилия, - удар был мастерски подготовлен... Война возможна лишь тогда, когда народ сделался фанатиком. Прежде всего надо мобилизовать сознание; после этого нетрудно будет мобилизовать людей!" Ему вспомнился один митинг. Кто там говорил? Жорес? Или Вандервельде? Или какой-нибудь другой лидер, которого так жадно, так страстно желая поверить ему, слушал народ? Однажды вечером, стоя на трибуне, оратор сравнил действия отдельных революционеров с работой жителей побережья, которые из поколения в поколение возят тачками щебень и вываливают его на морском берегу. "Волны бушуют! - вскричал он. - Валы вздымают тучу пыли. Но каждая из этих тачек оставляет несколько тяжелых камней, которых не унести волне! И постепенно вырастает плотина! И неизбежно придет время, когда слои камней составят прочную дамбу, с которой уже не сможет справиться побежденный вал, - новую почву, по которой торжествующей поступью пройдут грядущие поколения!.." Благородные метафоры, возбудившие в тот день исступленный восторг слушателей! "Но что значат все эти жалкие усилия перед сегодняшним приливом?" - подумал Жак.
   Он тотчас устыдился собственного малодушия: "Не поступать, как все... Не позволять отчаянию обезоружить себя! Все делается непоправимым лишь тогда, когда лучшие, в свою очередь, отказываются от борьбы и склоняются перед мифом - перед неизбежностью событий! События - дело наших рук! Надеяться во что бы то ни стало! И действовать! Бороться до конца с тревожными мыслями, с предательской заразой паники! Еще ничего не потеряно!"
   Он чувствовал себя до ужаса одиноким. Одиноким - потому, что был верен и чист. Одиноким, но как бы защищенным этим трагическим одиночеством. Как ни велико было его смятение, он знал, что он прав, что защищает истину. Нет, никогда он не согласится на отступничество!
   Не заходя к Женни, он побежал в "Юманите". Здание редакции в это утро напоминало морг.
   Несмотря на ранний час, лестницы, коридоры были уже переполнены социалистами. На их взволнованных лицах лежал отпечаток двух чувств: скорби и уныния. Имя убийцы переходило из уст в уста: Рауль Виллен... Никто не знал его. Был ли это безумный маньяк? Или агент националистов? Кто вложил оружие в его руки? В полицейском комиссариате он не сумел дать никакого объяснения своему поступку. На листе бумаги, найденном у него в кармане, были написаны следующие загадочные строчки: "Отечество в опасности, надо строго карать убийц".
   Стефани, как и все сотрудники газеты, провел ночь на ногах. Его лицо посерело. Маленькие черные глазки моргали, воспаленные от слез и бессонницы.
   Человек десять социалистов теснились в его кабинете. Происходил горячий спор.
   Утверждали, что фон Шен, германский посол, добиваясь от Франции обещания сохранить нейтралитет и отказать России в военной поддержке, отважился в министерстве иностранных дел на неслыханное предложение: Германия брала на себя обязательство не вступать в войну с Францией в том случае, если французское правительство в качестве гарантии своего нейтралитета разрешило бы Германии занять крепости Туль и Верден на все время германской кампании против русских.
   Некоторые, как, например, Бюро или Рабб, - таких, впрочем, было немного, - нерешительно намекали на то, что эта торговля в последний час все же является средством предохранить Францию от участия в конфликте. Но большинство присутствовавших довольно неожиданно оказалось защитниками франко-русского союза. Юный Жюмлен, - его тон напомнил Жаку негодующие возгласы Манюэля Руа, - возмущенно вскричал:
   - В истории еще не было случая, когда Франция отказалась бы выполнить взятые на себя обязательства!
   Бюро вскочил с места.
   - Простите, - сказал он, - давайте не будем уклоняться от истины... Присмотритесь внимательнее к последовательности фактов, сравните даты мобилизаций! Я даже готов оставить в стороне то, что нам известно о военных приготовлениях России, которые начаты уже давно и деятельно продолжаются, несмотря на все усилия Франции. Будем сейчас говорить только об официальных приказах о мобилизации. Так вот, указ царя был подписан третьего дня, в четверг, после двенадцати часов дня, - и это несмотря на грозное предостережение Германии, которая заранее и совершенно определенно заявляла, что русская мобилизация означает войну. Третьего дня, в четверг! Дальше... Франц-Иосиф подписал свой приказ о мобилизации только вчера, в пятницу, незадолго до полудня. Затем вчера же, но несколькими часами позже, Германия объявила Kriegsgefahrzustand, что все же не равносильно всеобщей мобилизации. Вот точная хронология событий... И это ни для кого не секрет, добавил он, вынимая из кармана газету. - Даже такой правительственный орган, каким является "Матэн", признает, что всеобщая русская мобилизация предшествовала всеобщей австрийской мобилизации. Факт налицо! И это важный факт! В глазах будущих историков он будет иметь существеннейшее значение. Россия, бесспорно, должна считаться государством-агрессором!.. Так вот, продолжал он после паузы и подчеркивая каждое слово, - я не меньше, чем кто бы то ни было, забочусь о чести французов. Но считаю, что эти установленные факты позволили бы сегодня Франции отказать России в своей помощи, нисколько не нарушая взятых на себя обязательств! Больше того: я считаю, что отказ солидаризироваться с государством-агрессором явился бы для нашего правительства удобным случаем доказать, - доказать блестяще, неопровержимо, - что оно никогда не хотело войны!
   Наступило молчание, в котором чувствовался внезапный проблеск надежды.
   Даже Жюмлен не находил никаких возражений. Однако он не любил признавать себя неправым и переменил тему разговора:
   - Обязательства, взятые на себя Францией... Да известны ли нам эти обязательства? Кто знает в точности, какие новые обязательства от имени Франции подписал Пуанкаре за последние два года под давлением Извольского?
   - А что ответил министр? - спросил Жак. - Предложение Шена было, разумеется, принято министерством иностранных дел за "ловушку"? Это постоянный припев французской дипломатии!
   - Если не за ловушку, - поправил его Кадье, который кичился своей осведомленностью, - то, во всяком случае, за скрытую провокацию: за своего рода ультиматум.
   - С какой же целью?
   - Да чтобы вынудить Францию высказаться немедленно! Всем известно, что план кампании германского генерального штаба состоит в том, чтобы с самого начала одержать на французском фронте решительную победу, которая позволит ему перенести затем усилия на восточный фронт. Поэтому Германии важно напасть на Францию как можно скорее. Отсюда и исходит желание немцев втянуть Францию в войну до того, как начнутся сражения на германо-русском фронте!
   Стефани уже несколько минут проявлял нетерпение. Его звучный голос положил конец спору:
   - Черт возьми, все вы рассуждаете так, словно война уже объявлена или будет объявлена сию минуту! И это в такой момент, когда союз французских и немецких социалистов готовится стать крепче, чем когда-либо! Когда приезд Мюллера, - а сегодня вечером он будет среди нас, - позволяет наконец рассчитывать на общее, немедленное, решительное выступление!
   Все замолчали. Тень Жореса с минуту реяла в комнате. Стефани сказал то, что сказал бы патрон. В самом деле, официальная посылка в Париж делегата социал-демократов, чтобы наперекор правительствам скрепить договор о мире между народами, - не было ли это при настоящем положении вещей фактом беспрецедентным, фактом, который действительно давал основания надеяться на все?
   - Что за молодцы эти немцы! - вскричал Жюмлен. И его юношеская вера, без всякого перехода сменившая крайний пессимизм, являлась яркой иллюстрацией всеобщей растерянности.
   Появление Реноделя изменило направление разговора.
   Он был бледен, лицо его опухло, взор блуждал. Он провел ночь, бодрствуя у тела своего друга.
   Он пришел на заседание бюро Социалистической федерации Сены, которое было назначено на сегодняшнее утро в "Юманите", чтобы срочно обсудить положение, создавшееся в партии после потери ее вождя, и хотел предварительно побеседовать со Стефани по поводу воззвания, только что выпущенного Объединением профсоюзов. Он утверждал, что в Лионе, Марселе, Тулузе, Бордо, Нанте, Руане, Лилле - повсюду организуются новые манифестации.
   - Нет, нет, - повторял он, сжимая кулаки, - еще рано отчаиваться!
   Их оставили вдвоем. И Жак после тщетной попытки увидеть Галло - в кабинете его не оказалось - вышел из редакции: ему хотелось, прежде чем пойти к Женни, посмотреть, какова атмосфера в анархистских кругах, и зайти в "Либертэр".
   Но на площади Данкур он столкнулся с братьями Кошуа, двумя рабочими-каменщиками, завсегдатаями "Либертэр", и они убедили его не ходить дальше.
   - Мы только что оттуда. Там никого нет. Товарищи настороже. Полиция шныряет вокруг. Зачем самому лезть к ней в лапы?
   Жак немного проводил их. Они шли, сами не зная куда, без цели. Сегодня они бросили свою стройку "из-за всего этого".
   - Ну, а ты что скажешь об их войне? - спросил старший, высокий рыжий малый в веснушках. Черты лица были у него грубоватые, но во взгляде бледно-голубых глаз светилась в это утро какая-то необычная мягкость.
   - Ему на это наплевать, он швейцарец, - отрезал младший. (Несмотря на то, что они не были близнецами, он был точной копией брата, - но походил на него так, как законченная статуя походит на первоначальный слепок.)
   Жак счел излишним пускаться в объяснения.
   - Нет, мне не наплевать, - сказал он мрачно.
   Младший охотно согласился:
   - Ну, понятно. Но все-таки это другое дело. Вот попади ты в ту же кашу, что и мы...
   Старший, - как видно, чтобы отпраздновать этот неожиданный отдых, он немного выпил, - оказался более словоохотливым:
   - С нами дело обстоит просто. Тот, у кого нет ничего, кроме собственной шкуры, держится за нее!.. Спору нет - при случае и мы могли бы сложить головы за свои убеждения. Но за убеждения социал-патриотов - дудки! Пусть идут те, кому это нравится! Наше отечество там, где можно спокойно работать. Верно, Жюль?
   Младший недоверчиво посвистывал.
   - Но как же? - спросил Жак. - Если все-таки будет мобилизация, вы... что вы будете делать? (Он думал о себе. Его ответ на вопрос Антуана был совершенно искренен. Он не знал. Он будет отчаянно бороться. Но где? И с кем? И как?.. Впрочем, он не разрешал себе думать об этом: это уже значило бы сомневаться в возможности сохранения мира.)
   Младший украдкой взглянул на старшего и, словно опасаясь, как бы тот не начал болтать, поспешно ответил:
   - Нам идти только на девятый день. Времени много, увидим.
   Но старший не заметил предостережения брата. Он нагнулся к Жаку и понизил голос:
   - Знаешь ты Сайявара? Нет? Рябого? Сайявар родом из Пор-Бу{249}. Понимаешь? Он знает испанскую границу наизусть, как мы улицу Менильмюша{249}... - Он таинственно подмигнул. - Говорят, Испания, если даже и будет война, все равно останется нейтральной. Там свободно: ничто не помешает тебе по-человечески заработать кусок хлеба. И работы мы не боимся. Верно, Жюль?
   Младший исподлобья взглянул на Жака. Его голубые глаза сверкнули металлическим блеском. Он проворчал:
   - Не вздумай проболтаться об этом!
   - Будь покоен, - сказал Жак, пожимая им руки.
   Он задумчиво посмотрел им вслед и отрицательно покачал головой.
   "Нет, только не это... Это не для меня... Бежать в нейтральную страну да, иногда это может иметь свое оправдание. Но бежать для того, чтобы "спокойно работать" и "зарабатывать кусок хлеба", в то время как другие... Нет! - Он сделал несколько шагов и снова остановился: - Но в таком случае что же, что?"
   LXV
   Анна решительным шагом подошла к телефону. Она хотела уже снять трубку, но вдруг ей пришло в голову: "Это глупо. Двадцать минут двенадцатого; он еще в больнице... Что, если я поймаю его у выхода? Там он не ускользнет от меня".
   Она вспомнила, что отпустила шофера на все утро. Чтобы не терять ни минуты, а главное, чтобы не томиться ожиданием, она сразу, как только оделась, вышла из дому и села в такси.
   - На улицу Севр! Я скажу, где остановиться.
   Привратник больницы не заметил, чтобы доктор Тибо выходил.
   Анна бросила взгляд на автомобили, стоявшие вдоль тротуара. Машины Антуана среди них не было. Но он мог поставить ее во дворе, и, кроме того, он не всегда выезжал по утрам на собственной машине.
   Она снова села в такси. Прильнув грудью к стеклу, она следила за всеми, кто входил в главный подъезд и выходил из него. Без пяти двенадцать... Двенадцать... На башенных часах пробило двенадцать ударов, и в ответ на это почти сейчас же зазвонил колокол ближайшей церкви. Поток служащих, санитарок хлынул на тротуар.
   Вдруг ее лоб стал влажным от пота. Она вспомнила, что существует другой выход - в переулок. Она торопливо выбралась из такси и пошла пешком, предупредив привратника, чтобы он задержал доктора, если тот выйдет.
   Тротуар был узкий, запруженный спешившими людьми. По мостовой ехали автомобили, грузовики... Адский шум многолюдных улиц... У нее закружилась голова, и она остановилась. В висках у нее стучало. Она закрыла глаза и хладнокровно спросила себя, не лучше ли было бы умереть. Но сейчас же взяла себя в руки, как лунатик, двинулась вперед, дошла до подъезда, до привратницкой.
   - Доктор Тибо? Да, да, он уже ушел из больницы, только что...
   Она ничего не ответила, не поблагодарила и, как фурия, выскочила из подъезда. Что делать? Еще раз позвонить на Университетскую улицу? (Она несколько раз звонила вчера. Звонила сегодня, сразу после ухода Антуана. По крайней мере, так сказал ей Леон. "Уже ушел?" - спросила она. Но говорил ли Леон правду? В четверть восьмого?..)
   Она снова вошла в привратницкую.
   - Нельзя ли позвонить по телефону? У меня срочное дело.
   Линия была перегружена. Пришлось ждать. Наконец она добилась, чтобы ее соединили.
   - Господина Антуана нет дома. Он предупредил, что не вернется к завтраку...
   У Леона был самый безразличный тон. Теперь Анна ненавидела его. Она не могла больше выносить этот вежливый, тягучий голос, постоянно встававший между Антуаном и ею, мешавший непосредственному, живому, почти физическому соприкосновению, которое она вымаливала на другом конце провода.
   Не сказав ни слова, она повесила трубку и снова очутилась на тротуаре. "Ладно, все равно! Я поеду туда!.. Я увижу, лгут они мне или нет!"
   Прежде всего надо было вернуться в свое такси. Она побежала, пробираясь сквозь толпу, в бешенстве, что уступает этой подхлестывавшей ее страсти, но не в силах противостоять ей.
   - Университетская улица, четыре-бис.
   Еще издали заметив свежевыкрашенный фасад, шторы, ворота, она вдруг почувствовала себя скованной страхом. Она представила себе, как Антуан, потревоженный во время завтрака, выходит из глубины прихожей с салфеткой в руке, высокомерно глядя на нее. Что она скажет ему? "Тони, я люблю тебя"? Ее внезапно охватил ужас перед ним, перед его нахмуренными бровями, решительным подбородком, перед раздраженным и жестким взглядом, который рисовался ей так живо.
   Может быть, написать ему?
   Она попросила бланк пневматички и наскоро написала: "Я должна тебя видеть, Тони, хотя бы на одну минуту. Когда угодно, где угодно. Позвони мне. Я жду. Я должна тебя видеть, мой Тони".
   Эту фразу она повторяла себе не переставая. "Я должна его видеть". Она была уверена, что если увидится с ним хоть на одну минуту, то найдет слова, чтобы удержать его, чтобы снова завладеть им.
   Она опустила письмо в ящик и убежала, стыдясь самой себя.
   Когда пневматичка прибыла на Университетскую улицу, Антуан еще сидел за столом.
   - Да нет, я верю вам, дорогой мой, - сказал он Руа, когда юноша с разгоревшимся лицом рассказал ему о шовинистических манифестациях, в которых он принимал участие накануне вечером. - У меня слишком много оснований вам верить! Мы наблюдаем сейчас бурную вспышку патриотизма... Только знаете, что мне напоминают эти славные юнцы, которые разгуливают по бульварам, желая доказать, что они одобряют войну?..
   Леон вручил ему письмо. Антуан узнал почерк. Взгляд его омрачился.
   - Они напоминают мне рекламу, которую я видел на стенах парижских домов, когда был еще мальчишкой... - Продолжая говорить, он, не глядя, надорвал письмо. Наконец он взглянул на бумагу, тотчас разорвал ее на мелкие клочки и закончил фразу: - На картинке было изображено стадо гусей... Они криками приветствовали повара, вооруженного длинным острым ножом... И надпись: "Да здравствует страсбургский пирог!" - Он бросил в тарелку обрывки письма и замолчал.
   Между ним и Анной не произошло никакого объяснения. Просто со времени своей встречи с Симоном Антуан упорно избегал всякого посещения, всякого свидания, всякого телефонного разговора. Эта уклончивость, совсем ему не свойственная, не была преднамеренной, он сам страдал от нее, так как во всем любил ясность. Он намеревался решительно поговорить с Анной. Он даже думал об этом разговоре по нескольку раз в день - каждый раз, когда Леон, опустив глаза, встречал его неизменной формулой: "Господина Антуана просят к телефону". Но часы следовали один за другим, изнуряющие часы, и в те редкие минуты, когда Антуан убегал от своих профессиональных занятий, он с тревогой углублялся в чтение газет или же с болезненной готовностью позволял завладеть собой всем тем, кого он встречал и кто, как и он, не мог больше ни говорить, ни думать ни о чем, кроме войны. По временам он удивлялся, что испытывает теперь только враждебное равнодушие к женщине, которую ему не в чем было упрекнуть и которая, как бы там ни было, неделю назад еще занимала такое большое место в его жизни.
   Он считал свой случай из ряда вон выходящим. Он не подозревал, что подчиняется общему закону. Толчки, сотрясавшие Европу, пошатнули все личное; искусственные узы, соединявшие людей, ослабевали, рвались сами собой; ветер, предвестник грозы, проносившийся над миром, срывал с веток тронутые червоточиной плоды.
   LXVI
   Еще не было двенадцати, когда Жак вернулся на улицу Обсерватории.
   Женни не ждала его так рано. Она смущенно призналась, что проспала до девяти часов. Все утро она жадно читала газеты, отыскивая хоть какие-нибудь известия об Австрии. Как только она заговаривала о судьбе матери, оставшейся в Вене, голос у нее начинал дрожать. Она встала и прошлась по комнате, закрыв лицо руками.
   Он не знал, что сказать, чтобы, не солгав, успокоить ее. Тяжесть событий увеличивалась для него этим беспомощным отчаянием, которое он видел так близко, совсем рядом, и ко всем прочим основаниям бороться за сохранение мира, находившегося под угрозой, у него прибавилось сейчас ребяческое желание избавить Женни от ее тревоги.
   - Сядьте, - сказал он. - Не стойте так, с таким несчастным видом... Я не могу этого видеть, дорогая... Еще ничто не потеряно!..
   Верить ему - большего она не желала. Чтобы успокоить ее, он улыбнулся. Он с жаром заговорил о полномочиях Мюллера, об упорных надеждах Стефани. Он начал и сам увлекаться своей игрой. Он даже сказал ей с почти искренним воодушевлением:
   - Может быть, это даже хорошо, что опасность стала теперь такой очевидной, такой всеобщей. Ведь все зависит сейчас от решительного поворота общественного мнения, который необходимо вызвать!
   - Да, - произнесла она, неподвижно глядя перед собой.
   Она нервно поднялась с места и пошла поправить штору; движения ее были так порывисты, что шнур остался у нее в руке.
   Он подошел к ней, обнял за плечи, прижал к себе.
   - Послушайте, успокойтесь, взгляните на меня... Мне здесь так хорошо. Я прихожу сюда немного передохнуть, набраться сил. Вы нужны мне... Мне нужно, чтобы вы верили!
   Выражение ее лица сейчас же изменилось, и она храбро улыбнулась.
   - Ну вот и отлично! Теперь наденьте шляпу, я поведу вас завтракать.
   - Давайте позавтракаем здесь! - предложила она с удивившим его непритворным оживлением. - Это было бы так приятно!.. У меня есть яйца, немного персиков, чай...
   Он согласился.
   Обрадованная, она побежала зажигать газовую плиту. Жак пошел на кухню за ней. На минуту отвлекшись от своей навязчивой идеи, он смотрел, как она расстилает на столе скатерку, симметрично расставляет приборы, делает в масленке ложкой розочки на масле, суетится с той серьезностью, какую хорошие хозяйки вносят в самые мелкие домашние дела. Как гибки и естественны были все ее движения! Любовь победила ее напряженность, выпустила на волю ту женственную прелесть, которая до сих пор была скована в ней каким-то тайным принуждением.
   - Наш первый завтрак, - проговорила она почти торжественно, ставя на стол яичницу.
   Они уселись друг против друга, как старые товарищи. Она была весела; он старался быть таким же, но лоб его все-таки хмурился. Она украдкой наблюдала за ним. Он заметил это и улыбнулся.
   - Здесь хорошо!
   - Да, - сказала она убежденно. - Нам так необходимо теперь быть вместе!
   Он опустил глаза. Внезапно он подумал о будущем, и его охватил ужас.
   Завтрак продолжался в молчании, и обоим никак не удавалось его нарушить. По временам Жак окидывал девушку долгим нежным взглядом и, не находя слов, чтобы выразить то, что он чувствовал, протягивал руку и клал ее на несколько секунд на руку Женни.
   Она страдала, видя его таким молчаливым. За последние дни в ней произошла резкая перемена: впервые в жизни, вопреки своей натуре, вопреки длительной привычке прятаться в свою раковину, ей захотелось иметь возможность говорить о себе. Часы, когда она оставалась одна, были нескончаемым монологом, обращенным к Жаку, монологом, в котором она тщательно анализировала себя перед ним, без снисхождения открывала ему все недостатки своего характера, все свои возможности и их пределы. Ибо ее преследовал страх, что он идеализирует ее и может горько разочароваться, когда узнает ближе.
   После того, как в вазе не осталось больше персиков, она заставила Жака сложить свою салфетку и дала ему кольцо Даниэля. Затем взяла его за руку, как, бывало, брала брата, и повела в свою комнату.
   Проходя мимо гостиной, дверь в которую была приоткрыта, он заметил рояль, освещенный в этот момент солнечными лучами... Он остановился и сказал, уступая внезапному побуждению:
   - Женни, сыграйте мне... знаете... ту вещь... Ту вещь, которую вы играли... когда-то.
   - Какую?
   Она отлично понимала какую. Но ее охватила дрожь при этом мучительном напоминании об их лете в Мезон-Лаффите.
   - О, Жак!.. Только не сегодня...
   - Сегодня!
   Она отворила дверь, подошла к роялю и покорно начала "Третий этюд" Шопена, напоминавший ему один из самых смятенных, самых безнадежных вечеров его жизни.
   Скрестив руки, он стоял в тени позади нее, чтобы она не могла его видеть. Время от времени он смыкал веки, стараясь сдержать слезы, и с изнемогающим от нежности сердцем слушал, как дрожит в тишине эта песнь тоскующего блаженства. После заключительных нот она поднялась с места, выпрямилась, отступила на шаг и, остановившись возле Жака, прижалась к нему.
   - Простите меня, - шепнул он незнакомым ей тихим и страдальческим голосом.
   - За что? - спросила она с испугом.
   - Мы могли быть так счастливы, и так давно уже...
   Она вздрогнула и быстро зажала ему рот рукой.
   Стеклянная дверь была открыта. Женни мягко увлекла его на балкон. Вершины деревьев бульвара образовывали под ними плотный зеленый ковер, из-под которого время от времени доносились, словно чириканье стаи воробьев, крики невидимых детей. Вдали виднелась зелень Люксембургского сада, покрытая уже тем бронзовым налетом, который предвещает близость осенней ржавчины.
   Жак безучастно смотрел на сияющую панораму, раскинувшуюся перед ними. "Мюллер, должно быть, уже выехал из Брюсселя", - подумал он. Он не мог думать ни о чем другом.
   Женни, стоявшая подле него, мечтательно прошептала:
   - Я знаю каждое дерево... А под этими деревьями знаю каждую скамью, цоколь каждой статуи... В этом саду все мое детство... - Помолчав, она добавила: - Я люблю вспоминать... А вы?
   - Нет, - ответил он резко.
   Она быстро повернула голову, бросила на него опечаленный взгляд и заметила осуждающим тоном:
   - Даниэль тоже.
   Он почувствовал, что должен объяснить ей, и сделал над собой усилие.
   - Для меня прошлое есть прошлое. Каждый прожитый день падает в черную яму. Мои глаза всегда были устремлены в будущее.
   Его слова задели ее больнее, чем она решилась бы признаться: настоящее для нее значило мало, а будущее не значило ничего. Вся ее внутренняя жизнь почти исключительно питалась воспоминаниями.
   - Этого не может быть. Вы говорите так, чтобы показаться оригинальным!
   - Показаться оригинальным?
   - Нет, - сказала она, краснея. - Я не то хотела сказать. - Она на минуту задумалась. - Не испытываете ли вы по временам потребности... обманывать ожидания людей? Разумеется, не для собственного удовольствия. Но, может быть, для того... чтобы легче ускользнуть от них... Нет?