И сразу же открывает дверь на крыльцо Жак старается встретиться с ней взглядом, но она уже опустила глаза. Он кланяется и уходит. Дверь сейчас же закрывается снова.
   Спустя несколько минут, наклонившись вместе с Платнером над фотографической ванночкой, он расшифровывает текст письма:
   "Сведения о военных действиях в Эльзасе побуждают действовать немедленно. Назначил наш полет на понедельник, 10-го. Вылет в четыре часа утра. В ночь с воскресенья на понедельник переправьте листовки на холмы к северо-востоку от Диттингена. Смотреть карту границы, изданную французским генеральным штабом. Провести прямую линию между "Г" в слове Бург и "Д" в слове Диттинген. Место встречи находится на равном расстоянии от "Г" и от "Д" на открытом плато, господствующем над проселочной дорогой. Поджидать аэроплан начиная с рассвета. Если возможно, расстелить на участке белые простыни для облегчения посадки. Привезите пятьдесят литров бензина".
   - Сегодня ночью... - шепчет Жак, оборачиваясь к Платнеру; лицо его выражает только удивление.
   Платнер - прирожденный конспиратор. Этот калека, преждевременно состарившийся в книжном магазине, обладает богатым воображением, способностью быстро принимать решения, как какой-нибудь предводитель шайки. Природная склонность к опасностям и приключениям всегда занимала в его преданности революционной партии не меньшее место, чем убеждения.
   - Мы достаточно думали над этим в течение двух дней, - говорит он сейчас же. - Надо придерживаться того, что решено. Остается выполнение. Предоставь действовать мне. Лучше, если ты будешь показываться как можно меньше.
   - А грузовичок? Достанешь ты его до вечера? И шофер?.. Кто даст знать Каппелю? Ведь чтобы быстро привезти листовки к месту посадки аэроплана, понадобится несколько человек...
   - Предоставь действовать мне, - повторяет Платнер. - Все будет готово в срок.
   Разумеется, надейся Жак только на собственные силы, он не хуже Платнера сумел бы принять все необходимые меры. Но после этих нескольких дней одиночества, бездействия, при той физической слабости, какую он чувствует сейчас, для него просто облегчение покориться деспотизму книготорговца.
   Последний уже предусмотрел все до мелочей. Среди социалистов его секции есть содержатель гаража, поляк по происхождению, на которого можно положиться. Платнер садится на велосипед и едет к нему, оставив Жака одного в задней комнате магазина, перед ванночкой, где еще плавает письмо Мейнестреля.
   В течение часа Жак сидит и ждет там, не делая ни одного движения. Он развернул на коленях взятую у Платнера карту генерального штаба, нашел Бург и Диттинген; потом все поплыло у него перед глазами. Бремя мыслей давит его с такой силой, что он почти не в состоянии думать. Всю неделю он жил своей мечтой, был всецело захвачен стоящей перед ним целью. О себе, о своей участи он думал лишь мимоходом. И вот внезапно он оказался лицом к лицу с действием, с поступком, который совершит через несколько часов и который будет для него последним. Он повторяет про себя, как автомат: "Сегодня ночью... Завтра... завтра на рассвете... аэроплан". Но он думает другое: "Завтра все будет кончено". Он знает, что не вернется. Знает, что Мейнестрель полетит как можно дальше, будет лететь до тех пор, пока не иссякнет запас бензина. Потом... Что будет потом? Аэроплан падает на позиции? Аэроплан захвачен? Военно-полевой суд? Все равно какой французский или немецкий... Так или иначе, он будет задержан на месте преступления. Смертная казнь без суда... Охваченный ужасом, рассуждая с жестокой ясностью, Жак с минуту сжимает голову руками: "Жизнь - единственное благо. Жертвовать ею - преступление, преступление против природы! Всякий акт героизма бессмыслен и преступен!.."
   И вдруг его охватывает странное спокойствие. Волна страха прошла... Она как бы перенесла его через мыс: он близок к другому берегу, созерцает другие горизонты: ...Война, быть может, будет задушена... Революция, братание, перемирие!.. "И даже если это не удастся, - какой пример! Что бы ни случилось, моя смерть - действие... Восстановить честь... Быть верным... Верным и полезным... Полезным, наконец-то! Искупить мою жизнь, никчемность моей жизни... И обрести великий покой..."
   Это разрядка. Теперь все его тело отдыхает; он испытывает чувство успокоения, почти отрады - какое-то грустное удовлетворение... Наконец-то он сможет сбросить свой груз... Покончить с этим требовательным, обманчивым миром; с требовательным, обманчивым существом, каким был он сам... Он думает о жизни без сожалений, - о жизни, о смерти... Без сожалений, но в тупом, животном оцепенении, таком глубоком, что он не может сосредоточить мысль ни на чем другом... Жизнь, смерть...
   Платнер находит его на том же месте: он сидит, опершись локтями на колени, охватив голову руками. Машинально он встает и говорит вполголоса:
   - Ах, если бы социалисты не предали...
   Платнер привел с собой содержателя гаража. У него голова с проседью, спокойное и решительное лицо.
   - Вот Андреев. Грузовик готов. Он сам и отвезет нас. Листовки, бензин мы положим в кузов... Каппель извещен. Он скоро придет... Выедем, как только стемнеет...
   Но Жак, которого приход мужчин вывел из оцепенения, требует, чтобы для верности дорога была обследована, пока светло. Андреев соглашается.
   - Хочешь, я отвезу тебя туда? - предлагает он Жаку. - Возьму маленькую открытую машину: у нас будет такой вид, словно мы просто катаемся.
   - А как с упаковкой листовок? - спрашивает Жак книготорговца.
   - Почти закончена... Еще час работы... К твоему возвращению все будет готово.
   Жак берет карту и уходит с Андреевым.
   Ожидая их возвращения, Платнер и Каппель заканчивают в подвале упаковку груза.
   Воззвание отпечатано на четырех страницах - две на французском языке, две на немецком - и издано на особой бумаге, легкой и прочной. Жак попросил разделить эти миллион двести тысяч листовок на стопы по две тысячи экземпляров и каждую стопу перехватить тонкой полоской бумаги, которую можно было бы разорвать ногтем. Все вместе весит немногим больше двухсот килограммов. Сообразуясь с указаниями Жака, Платнер с помощью Каппеля складывает эти стопы в пачки по десять штук в каждой: шестьдесят пакетов, каждый перевязан бечевкой, причем узелок легко развязать одной рукой. А чтобы сделать переноску этих шестидесяти пакетов более удобной, Жак раздобыл большие холщовые мешки, вроде тех, какими пользуются почтальоны. Весь груз состоит из шести мешков по сорока килограммов в каждом.
   В пять часов автомобиль поляка возвращается. Жак встревожен, возбужден.
   - Дело плохо... На Метцерленском шоссе охрана... Проехать невозможно: таможенные досмотрщики, сторожевые посты... Другое - через Лауфен - свободно до Решенца. Но там придется свернуть на проселочную дорогу, совершенно непригодную для езды... Машина не проедет... Придется от нее отказаться... Надо найти телегу... Крестьянскую телегу, запряженную одной лошадью... Такая проедет где угодно и не привлечет внимания.
   - Телегу? - говорит Платнер. - Можно... - Он вынимает из кармана записную книжку и перелистывает странички. - Пойдем со мной, - говорит он Андрееву. - А вы оба оставайтесь здесь и кончайте упаковку в мешки.
   У него такой уверенный тон, что Жак соглашается остаться.
   - С последними кипами я управлюсь сам, - говорит немец Жаку, как только они остаются одни. - Отдохни, постарайся немного поспать... Нет? - Он подходит к Жаку и берет его за руку. - У тебя жар, - заявляет он через минуту. - Дать тебе хины? - Жак пожимает плечами. - Ну, тогда не сиди в этой душной конуре, здесь воняет клеем... Пойди прогуляйся немного!
   На Грейфенгассе гуляет множество семей, разряженных по-праздничному. Жак вливается в людской поток, доходит до моста. Тут он с минуту колеблется, затем поворачивает налево и спускается на набережную. "Мне повезло... Хороший вечер... - Он расправляет плечи и даже улыбается. - Не думать, быть твердым... Только бы они нашли телегу. Только бы все сошло удачно..."
   Тротуар, идущий вдоль реки, почти безлюден; он возвышается над движущейся водной пеленой, которую закат превращает в алую расплавленную массу. Под откосом, у самой реки, купальщики пользуются последними лучами солнца. Жак на минуту останавливается. Воздух так нежен, что причиняет боль; обнаженные тела в траве отливают таким мягким блеском... На глаза у него навертываются слезы. Он идет дальше. Мезон-Лаффит, берега Сены, купанье, лето с Даниэлем...
   Какими путями, какими извилистыми тропинками судьба привела к этому последнему вечеру тогдашнего мальчугана? Цепь случайностей? Нет. Конечно, нет!.. Все его поступки вытекают один из другого. Он чувствует, он всегда смутно чувствовал это. Все его существование было длительным, хотя и неявным подчинением каким-то таинственным законам, роковой связи событий. И вот теперь финал, апофеоз. Его смерть сверкает перед ним, похожая на этот великолепный закат. Он преодолел страх. Он повинуется призыву без ложного удальства, с полной решимостью, опьяняющей, бодрящей грустью. Эта продуманная смерть - достойное завершение его жизни. Она - непременное условие этого последнего акта верности самому себе... верности инстинкту возмущения... С самого детства он говорит: нет! Он никогда не умел иначе утверждать свою личность. Он говорит "нет" - не жизни... не миру!.. Его последнее отрицание, последнее "нет" - тому, во что люди превратили жизнь...
   Не замечая дороги, он забрел под мост Ветштейн. Наверху проходят экипажи, трамваи - живые люди. Дальше, внизу, виднеется сквер - приют тишины, зелени, прохлады. Он садится на скамью. Узенькие аллеи огибают лужайки и рощицы букса. Голуби воркуют на низких ветвях кедра. Женщина в розовато-лиловом переднике, еще молодая, сидит на другой стороне аллеи; у нее фигура девочки, но уже увядшее лицо. Перед ней в детской коляске спит новорожденный: недоносок с редкими волосами, с восковым личиком. Женщина жадно ест ломоть хлеба; она смотрит вдаль, в сторону реки; свободной, хрупкой, как у ребенка, рукой она рассеянно качает скрипучую, расшатанную коляску. Розовато-лиловый передник полинял, но опрятен; хлеб намазан маслом; у женщины спокойное, почти довольное лицо; ничто не изобличает крайней нужды, но вся нестерпимая нищета века написана здесь так ясно, что Жак встает с места и убегает.
   Платнер только что вернулся в свою лавку.
   Глаза у него блестят, он выпячивает грудь.
   - Я нашел то, что нужно. Повозка, крытая брезентом. Груз будет в ней совершенно не виден. Здоровенная ломовая лошадь. Править будет Андреев: в Польше он был батраком на ферме... Это займет больше времени, зато уж наверняка всюду проедем.
   LXXXIII
   На колокольне церкви св. Духа бьет полночь. Телега зеленщика шагом едет по пустынным улицам южного предместья и выезжает на Эшское шоссе.
   Под толстым брезентом, пристегнутым со всех сторон, полная темнота. Платнер и Каппель, сидя сзади, тихо разговаривают, прикрывая рот рукой. Каппель курит; иногда видно, как перемещается огонек его папиросы.
   Жак забился в самую глубь повозки. Примостившись между двумя кипами листовок, согнувшись, стиснув руками колени и сцепив пальцы, сосредоточенно думая о своем в этом мраке, он старается, чтобы побороть свое возбуждение, сидеть неподвижно, с закрытыми глазами.
   До него доносится заглушенный голос Платнера:
   - Теперь, дружище Каппель, подумаем о себе. Аэроплан - ночью... Сможем ли мы втроем спокойно уехать обратно в нашей повозке? Не потревожат ли нас, не спросят ли, что мы тут делаем... Как по-твоему? - добавляет он, наклоняясь в глубь повозки.
   Жак не отвечает. Он думает о посадке... А о том, что случится после на земле с теми, кто останется в живых, он...
   - Тем более, - продолжает словоохотливый Платнер, - что даже в том случае, если мы спрячем телегу в кустах... Надо будет отослать Андреева с повозкой еще до появления аэроплана, сразу после того как мы выгрузим листовки, чтобы он успел выехать на шоссе до рассвета.
   Жак уже видит себя на аэроплане... Он высовывается из кабины... Белые листки кружатся в пространстве. Луга, леса, стянутые войска... Листовки тысячами разлетаются над полями сражений. Трещат выстрелы. Мейнестрель оборачивается к нему. Жак видит его окровавленное лицо. Улыбка Пилота как бы говорит: "Ты видишь, мы несем им мир, а они стреляют в нас!.." Аэроплан с пробитым крылом спускается, планируя... Заговорят ли об этом газеты? Нет, на прессу надет намордник. Антуан не узнает. Антуан никогда не узнает.
   - А мы? - спрашивает Каппель.
   - Мы? Как только аэроплан будет нагружен, мы уберемся восвояси, каждый в свою сторону, кто куда.
   - All right*, - произносит Каппель.
   ______________
   * Ладно (англ.).
   Повозка, как видно, едет сейчас по ровной дороге, потому что лошадь побежала мелкой рысью. Высокий, легко нагруженный кузов покачивается на рессорах, и от этого мерного покачивания в темноте хочется молчать, хочется спать. Каппель гасит папиросу и вытягивает ноги на тюках.
   - Спокойной ночи.
   Через минуту Платнер ворчит:
   - Андреев - идиот. При такой езде мы явимся слишком рано, верно?
   Каппель не отвечает. Платнер оборачивается к Жаку:
   - Чем раньше мы приедем, тем больше риска, что нас заметят. Как по-твоему? Ты спишь?
   Жак не слышит. Он стоит посреди зала. На нем та холщовая блуза, которую он носил в исправительной колонии. Перед ним полукругом сидят офицеры члены военно-полевого суда. Высоко подняв голову, он Говорит, отчеканивая каждый слог: "Я знаю, что меня ждет. Но я пользуюсь последним остающимся у меня правом: вы не казните меня, прежде чем не выслушаете!" Это большой средневековый зал какого-то здания суда с нарядным потолком, состоящим из отдельных маленьких клеток, украшенных резьбой и позолотой. Председательствует генерал: он сидит на возвышении посреди судилища. Это г-н Фем, директор исправительной колонии в Круи. Доброволец, конечно, и уже генерал... Такой же, как прежде, молодой, светловолосый, с круглыми щеками, чисто выбритыми и напудренными, в блестящих очках, скрывающих взгляд. На нем нарядный черный мундир с галунами, отделанный каракулем. Ниже, за маленьким столиком, сидят рядом два старика инвалида; грудь у них увешана медалями. Они безостановочно пишут. Их деревяшки вытянуты под столом. "Я не хочу оправдываться! Тот, кто поступает согласно своим убеждениям, не нуждается в этом. Но пусть все присутствующие здесь услышат истину из уст человека, который идет на смерть..." Его рука сжимает стоящую перед ним полукруглую балюстраду. Все присутствующие... Он чувствует позади себя бесконечное множество поднимающихся амфитеатром скамей, переполненных зрителями, как на велодроме. Женни здесь. Она сидит одна, на краю скамьи, бледная, рассеянная, в розовато-лиловом переднике и с детской колясочкой. Но он старается не оборачиваться. Он говорит не для нее. Он говорит и не для той странно молчаливой массы, внимание которой давит его, словно тяжелый груз. Он говорит даже не для офицеров, которые не сводят с него глаз. Он говорит исключительно для г-на Фема, так часто унижавшего его в былые времена. Огненным взглядом он впивается в бесстрастное лицо, но не может ни на секунду уловить ответный взгляд. Да и открыты ли у него глаза? Блеск очков, тень от кепи мешает удостовериться в этом. Жак так хорошо помнит злой блеск в глубине этих маленьких серых глазок! Нет - судя по застывшим чертам лица, веки упрямо опущены. Каким одиноким чувствует себя Жак в присутствии директора! Он один во всем мире, со своей собакой, с хромым пуделем, которого он подобрал в гамбургских доках... Вот если бы Антуан пришел, уж он-то заставил бы г-на Фема открыть глаза! Каким одиноким чувствует себя Жак! Один против всех. Генерал, офицеры, инвалиды, эта безыменная толпа, даже Женни, - все видят в нем обвиняемого, который должен дать отчет в своих действиях. Какая насмешка! Он выше, чище каждого из тех, кто присвоил себе право судить его! Он противостоит всему обществу в целом... "Есть закон, который стоит выше вашего закона: закон совести. Моя совесть говорит громче, чем все ваши кодексы... У меня был выбор между бессмысленной жертвой на ваших полях битвы и жертвой во имя протеста, во имя освобождения тех, кого вы обманули. Я выбрал! Я согласился умереть, но не для того, чтобы служить вам! Я умираю потому, что вы не оставили мне иного средства борьбы - борьбы до конца - и за то единственное, что, вопреки разжигаемой вами ненависти, все еще имеет для меня значение: за братство людей!" В конце каждой фразы маленькая, вделанная в пол загородка сотрясается под ударом его сжатого кулака. "Я выбрал! Я знаю, что меня ждет!" Взвод целящихся в него солдат внезапно возникает в его воображении и вызывает дрожь. В первом ряду он узнал Пажеса и Жюмлена. Он поднимает голову и снова оказывается в зале. Видение взвода было до того отчетливо, что лицо его еще искажено волнением, но ему удается превратить эту гримасу в презрительную усмешку. Он по очереди оглядывает офицеров. Он смотрит на г-на Фема; смотрит на него пристально, как смотрел, бывало, когда с тоской и вызовом старался разгадать, что скрывается за постоянным молчанием директора. Громко, язвительно он бросает: "Я-то знаю, что меня ждет! Ну, а вы - вы знаете, что ожидает вас? Вы считаете, что у вас сила? Да, сегодня это так! С помощью нескольких пуль, выпущенных по вашей команде, вы можете заставить меня замолчать, - гордитесь этим. Но, уничтожив меня, вы ничего не остановите! Действие переживет меня! Завтра оно принесет такие плоды, о каких вы и не подозреваете! И даже если мой призыв не найдет отклика, все равно народы, которые вы утопили в крови, скоро поймут и опомнятся! После меня против вас восстанут тысячи людей, подобных мне, сильных сознанием своей сплоченности! Рядом с вами и вашими преступными установлениями поднимаются человеческая солидарность и духовные силы, перед которыми бессильны самые жестокие ваши репрессии! Прогресс, будущее мира неуклонно работают против вас! Международный социализм движется вперед. Быть может, на этот раз он споткнулся. И вы варварски воспользовались его ошибкой. Да, вам удалось провести вашу мобилизацию! Но не обольщайтесь этой жалкой победой! Вы не повернете ход истории в свою пользу. Интернационализм неизбежно восторжествует над вами! Восторжествует на всей земле! И не моим трупом удастся вам загородить ему дорогу!" Глаза Жака испытующе смотрят на лицо г-на Фема. Слепая маска, восковая маска. Неопределенная улыбка Будды, равнодушная, непроницаемая. Жак дрожит от гнева. Во что бы то ни стало прийти в соприкосновение с этим человеком, с врагом! Хоть раз заставить его взглянуть! Он резко кричит: "Господин директор, посмотрите на меня!"
   - Что такое? Что ты говоришь? Ты меня звал? - спрашивает Платнер.
   Веки генерала поднимаются. Бездушный взгляд! Умирающий в больнице встречает такой взгляд в глазах санитара-профессионала, для которого человек в агонии уже только труп, нуждающийся в погребении. И вдруг ужасная мысль пронизывает мозг Жака: "Он велит убить и мою собаку. Велит Артюру, надзирателю, раз он взял его в ординарцы!.."
   - Что ты говоришь? - повторяет Платнер.
   Жак не отвечает, и, вытянув в темноте руку, тот касается его ноги. Жак открывает глаза. Но в первую минуту он видит перед собой не купол брезента, а потолок здания суда с его позолоченными клетками. Наконец он приходит в себя: Платнер, кипы листовок, повозка...
   - Ты меня звал? - повторяет Платнер.
   - Нет.
   - Как видно, мы уже недалеко от Лауфена, - замечает книготорговец после паузы. Потом, не пытаясь больше побороть упорную немоту Жака, умолкает.
   Каппель, лежа на дне телеги, опит сном младенца.
   Время от времени Платнер встает и делает попытку посмотреть наружу через щель в брезенте. Вскоре он вполголоса объявляет:
   - Лауфен!
   Повозка шагом проезжает по пустынному городу. Два часа ночи.
   Проходит еще минут двадцать. Затем кобыла останавливается.
   Каппель вскакивает.
   - Что такое? Что случилось?
   - Тише!
   Повозка только что проехала Решенц. Теперь надо расстаться с долиной: по выезде из деревни шоссе переходит в крутую проселочную дорогу со множеством пересохших рытвин. Андреев слез с телеги. Он гасит фонари и берет кобылу под уздцы. Повозка трогается.
   Телега трясется на ухабах; рессоры скрипят. Жак, Платнер и Каппель придерживают груз, чтобы он не перекатывался в узком кузове со стороны на сторону. Эти толчки, эти звуки пробуждают в памяти Жака какой-то ритм, какую-то музыкальную фразу, нежную и печальную; он узнал ее не сразу... Этюд Шопена! Женни... Сад в Мезон-Лаффите... Гостиная на улице Обсерватории... Вечер, такой близкий, такой далекий, когда Женни по его просьбе села за рояль.
   Проходят добрые полчаса, и наконец новая остановка. Андреев отстегивает ремни брезента:
   - Приехали.
   Трое мужчин молча соскакивают с телеги.
   Только три часа. Ночь звездная, но еще совсем темно. Однако небо на востоке уже начинает бледнеть.
   Андреев привязывает кобылу к стволу низенького дерева. Теперь Платнер молчит. У него уже не такой уверенный вид, как в лавке. Он силится пробуравить взглядом окружающий мрак. И бормочет:
   - Где же оно, ваше плато?
   - Пошли, - говорит Андреев.
   Все четверо взбираются на поросший кустарником откос. Андреев идет впереди. На вершине склона, у края плато, он останавливается. С минуту он тяжело дышит, потом, положив руку на плечо Платнера, протягивает другую в темноту и поясняет:
   - Начиная оттуда, - сейчас увидишь, - больше нет деревьев. Это и есть плато. Тот, кто выбрал его, знает свое дело.
   - Теперь, - советует Каппель, - надо быстро разгрузить телегу, чтобы Андреев мог уехать!
   - Идем! - громко говорит Жак и сам удивляется твердости своего голоса.
   Они спускаются вчетвером с откоса. Несмотря на крутой склон, отделяющий плато от дороги, переноска мешков и бидонов совершается в несколько минут.
   - Как только станет немного светлее, - говорит Жак, опуская на землю сверток белой материи, - мы расстелим простыни в трех-четырех местах, подальше от центра, - для посадки.
   - Ну, а теперь удирай со своей колымагой! - ворчит Платнер, обращаясь к поляку.
   Андреев, обернувшись ко всем троим, несколько секунд не трогается с места. Затем он делает шаг к Жаку. Выражения его лица не видно. Жак протягивает ему руки во внезапном порыве. Он слишком взволнован, чтобы говорить; он вдруг испытывает к этому человеку, с которым не увидится больше, прилив такой нежности... но тот никогда о ней не узнает. Поляк хватает протянутые руки и, наклонившись, целует Жака в плечо, не произнося при этом ни слова.
   Его шаги гулко отдаются на склоне. Мяуканье осей: телега поворачивает. Затем - тишина... Очевидно, Андреев, прежде чем снова взобраться на свое место, пристегивает покрышку, проверяет упряжь. Наконец повозка трогается, и скрипенье колес, стон рессор, глухой стук копыт по песчаной почве - все эти звуки, сначала отчетливые, постепенно замирают во мраке. Платнер, Каппель и Жак молча стоят рядом на краю откоса и ждут, устремив взгляд в темноту, в ту сторону, откуда доносится удаляющийся шум. Когда не к чему уже больше прислушиваться, кроме тишины, Каппель первый поворачивает к плато и беспечно растягивается на земле. Платнер садится рядом с ним.
   Жак продолжает стоять. Пока что больше нечего делать, надо ждать рассвета, аэроплана... Вынужденное бездействие отдает его во власть тоски... О, как бы ему хотелось прожить в одиночестве эти последние мгновения... Чтобы уйти от своих спутников, он делает наугад несколько шагов. "Пока все идет хорошо... Теперь Мейнестрель... Мы издали услышим его... Как только станет немного светлее, простыни..." Мрак полон шелестов и шорохов - это насекомые. Снедаемый лихорадкой, шатаясь от усталости, подставляя ночной прохладе потное лицо, Жак, спотыкаясь о неровности почвы, кружит по плато, стараясь не слишком удаляться от Платнера и Каппеля, чей шепот изредка доносится до него во мраке. Наконец от этого слепого блуждания у него подкашиваются ноги; он опускается на землю и закрывает глаза.
   Он различил сквозь толщу стен звук этих шагов, скользящих по каменным плитам. Он знал, что Женни найдет способ проникнуть в тюрьму, еще раз пробить себе путь к нему. Он ждал ее, надеялся, и все же он не хочет... Он противится... Пусть запрут двери! Пусть оставят его одного!.. Поздно. Сейчас она придет. Он видит ее сквозь прутья решетки. Она идет к нему из глубины этого длинного белого больничного коридора; она скользит к нему, полускрытая креповой вуалью, которую не имеет права поднять в его присутствии. Они запретили ей это... Жак смотрит на нее, не двигаясь с места... Он не пытается подойти к ней, он больше не ищет соприкосновения с кем бы то ни было: он по ту сторону решетки... И вдруг - он сам не знает, как это случилось, - он держит в руках окутанную крепом круглую дрожащую головку. Он различает под вуалью искаженные черты. Она спрашивает очень тихо: "Ты боишься?" - "Да... - Его зубы стучат так сильно, что он с трудом выговаривает слова. - Да, но этого не узнает никто, кроме тебя". Удивленным, спокойным, певучим голосом, который так не похож на ее голос, она шепчет: "Но ведь это конец... забвение всего, успокоение..." - "Да, но ты не знаешь, что это такое... Ты не можешь понять..." Кто-то вошел в камеру за его спиной. Он не решается повернуть голову, съеживается... Все исчезает. Ему надели на глаза повязку. Чьи-то кулаки подталкивают его. Он идет. Свежий ветерок охлаждает его потную шею. Его ноги топчут траву. Повязка закрывает ему глаза, но он ясно видит, что переходит площадь Пленпале, оцепленную войсками. Что ему до солдат! Он не думает больше ни о чем и ни о ком. Единственное, что он замечает, - это овевающий его легкий ветерок, это ласку кончающейся ночи и зарождающегося дня. Слезы струятся по его щекам. Он высоко держит голову с завязанными глазами и идет. Он идет твердым, но неровным шагом, словно развинченный паяц, потому что не владеет больше ногами, и почва кажется ему изрытой ямами, куда он то и дело проваливается. Ничего. Все-таки он идет вперед. Неясные шумы вокруг создают непрерывный и приятный гуд, песнь ветра. Каждый шаг приближает его к цели. И он обеими руками поднимает и несет перед собой, словно дар, что-то хрупкое, что надо донести до конца, не оступившись... Кто-то посмеивается за его спиной... Мейнестрель?