мною блохе, сделал заключение: "Что бог ни делает, все к
лучшему". "Время", естественно, чисто "реалистически" разбило
мою блоху по всем пунктам, прихватив кстати и преподобного
"Чеха". С той поры, по-видимому, моя счастливая звезда
изобретателя-естествоиспытателя, открывшего целый ряд новых
творений, закатилась. Подписчики "Мира животных" начали
высказывать недовольство.
Поводом к недовольству послужили мои мелкие заметки о
пчеловодстве и птицеводстве. В этих заметках я развил несколько
новых своих собственных теорий, которые буквально вызвали
панику, так как после нескольких моих весьма простых советов
читателям известного пчеловода Пазоурека хватил удар, а на
Шумаве и в Подкрконошах все пчелы погибли. Домашнюю птицу
постиг мор -- словом, все и везде дохло. Подписчики присылали
угрожающие письма. Отказывались от подписки.
Я набросился на диких птиц. До сих пор отлично помню свой
конфликт с редактором "Сельского обозрения", депутатом
клерикалом Йозефом М. Кадлачаком. Началось с того, что я
вырезал из английского журнала "Country Life" /Сельская жизнь
(англ.)/
картинку, изображающую птичку, сидящую на ореховом
дереве. Я назвал ее "ореховкой", точно так же, как не
поколебался бы назвать птицу, сидящую на рябине, "рябиновкой".
Заварилась каша. Кадлачак послал мне открытку, где напал
на меня, утверждая, что это сойка, а вовсе не "ореховка" и
что-де "ореховка" -- это рабский перевод с немецкого
Eichelhaher / Eichel -- желудь (нем.)/.
Я ответил ему письмом, в котором изложил всю свою теорию
относительно "ореховки", пересыпав изложение многочисленными
ругательствами и цитатами из Брема, мною самим придуманными.
Депутат Кадлачак ответил мне передовицей в "Сельском
обозрении".
Мой шеф, пан Фукс, сидел, как всегда, в кафе и читал
местные газеты, так как в последнее время зорко следил за
заметками и рецензиями на мои увлекательные статьи в "Мире
животных". Когда я пришел в кафе, он показал головой на лежащее
на столе "Сельское обозрение" и что-то прошептал, посмотрев на
меня грустными глазами,-- печальное выражение теперь не
исчезало из его глаз.
Я прочел вслух перед всей публикой:
-- "Многоуважаемая редакция! Мною замечено, что ваш журнал
вводит непривычную и необоснованную зоологическую терминологию,
пренебрегая чистотою чешского языка и придумывая всевозможных
животных. Я уже указывал, что вместо общепринятого и с
незапамятных времен употребляемого названия "сойка" ваш
редактор вводит название "желудничка", что является дословным
переводом немецкого термина "Eichelhaher"-- сойка".
-- Сойка,-- безнадежно повторил за мною издатель.
Я спокойно продолжал читать:
-- "В ответ на это я получил от редактора вашего журнала
"Мир животных" письмо, написанное в крайне грубом, вызывающем
тоне и носящее личный характер. В этом письме я был назван
невежественной скотиной -- оскорбление, как известно,
наказуемое. Так порядочные люди не отвечают на замечания
научного характера. Это еще вопрос, кто из нас большая скотина.
Возможно, что мне не следовало делать свои возражения в
открытом письме, а нужно было написать закрытое письмо. Но
ввиду перегруженности работой я не обратил внимания на такие
пустяки. Теперь же, после хамских выпадов вашего редактора
"Мира животных", я считаю своим долгом пригвоздить его к
позорному столбу. Ваш редактор сильно ошибается, считая меня
недоучкой и невежественной скотиной, не имеющей понятия о том,
как называется та или иная птица. Я занимаюсь орнитологией в
течение долгих лет и черпаю свои знания не из мертвых книг, но
в самой природе, у меня в клетках птиц больше, чем за всю свою
жизнь видел ваш редактор, не выходящий за пределы пражских
кабаков и трактиров.
Но все это вещи второстепенные, хотя, конечно, вашему
редактору "Мира животных" не мешало бы убедиться, что
представляет собой тот, кого он обзывает скотиной, прежде чем
нападки эти выйдут в свет и попадутся на глаза читателям в
Моравии, в Фридланде под Мистеком, где до этой статьи у вашего
журнала также были подписчики.
В конце концов дело не в полемике личного характера с
каким-то сумасшедшим, а в том, чтобы восстановить истину.
Поэтому повторяю еще раз, что недопустимо выдумывать новые
названия, исходя из дословного перевода, когда у нас есть всем
известное отечественное -- сойка".
-- Да, сойка,-- с еще большим отчаянием в голосе произнес
мой шеф.
Я спокойно читаю дальше, не давая себя прервать:
-- "Когда неспециалист и хулиган берется не за свое дело,
то это наглость с его стороны. Кто и когда называл сойку
ореховкой? В труде "Наши птицы" на странице сто сорок восемь
есть латинское название -- "Ganulus glandarius В. А.". Это и
есть сойка.
Редактор вашего журнала безусловно должен будет признать,
что я знаю птиц лучше, чем их может знать неспециалист.
Ореховка, по терминологии профессора Баера, является не чем
иным, как mucifraga carycatectes В., и это латинское "Б" не
обозначает, как написал мне ваш редактор, начальную букву слова
"болван". Чешские птицеводы знают только сойку обыкновенную, и
им не известна ваша "желудничка", придуманная господином, к
которому именно и подходит начальная буква "Б", согласно его же
теории.
Наглые выходки, направленные против личности, сути дела не
меняют. Сойка останется сойкой, хотя бы ваш редактор даже
наклал в штаны. Последнее явится только лишним доказательством
того, что автор письма пишет легкомысленно, не по существу
дела, даже если он при этом в возмутительно грубой форме
ссылался на Брема. Так, например, этот грубиян пишет, что
сойка, согласно Брему, страница четыреста пятьдесят два,
относится к отряду крокодиловидных, в то время как на этой
странице говорится о жулане или сорокопуде обыкновенном (Lanius
minorl.) Мало того, этот, мягко выражаясь, невежда ссылается
опять на Брема, заявляя, что сойка относится к отряду
пятнадцатому, между тем как Брем относит вороновых к отряду
семнадцатому, к которому принадлежат и вороны, семейства галок,
причем автор письма настолько нагл, что и меня назвал галкой
(соlaeus) из семейства сорок, ворон синих, из подотряда
болванов неотесанных, хотя на той же странице говорится о
сойках лесных и сороках пестрых".
-- Лесные сойки,-- вздохнул мой издатель, схватившись за
голову.-- Дайте-ка сюда, я дочитаю.
Я испугался, услышав, что издатель во время чтения начал
хрипеть.
-- Груздяк, или дрозд черный, турецкий,-- прохрипел он,--
все равно останется в чешском переводе черным дроздом, а серый
дрозд-- серым.
-- Серого дрозда следует называть рябинником, или
рябиновкой, господин шеф,-- подтвердил я,-- потому что он
питается рябиной.
Пан Фукс отшвырнул газету и залез под бильярд, хрипя
последние слова статьи: "Turdus" / Дрозд (лат)/, груздяк!
-- К черту сойку! -- орал он из-под бильярда.-- Ореховка!
Укушу!
Еле-еле его вытащили. Через три дня он скончался в узком
семейном кругу от воспаления мозга.
Последние его слова перед кончиной в минуту просветления
разума были:
-- Для меня важны не личные интересы, а общее благо. С
этой точки зрения и примите мое последнее суждение как по
существу, так и...-- и икнул.
Вольноопределяющийся замолк на минуту, а затем не без
ехидства сказал капралу:
-- Этим я хочу сказать, что каждый может попасть в
щекотливое положение и что человеку свойственно ошибаться.
Из всего этого капрал понял только, что ему ставятся на
вид его собственные ошибки. Он отвернулся опять к окну и стал
мрачно глядеть, как убегает дорога.
Конвойные с глупым видом переглядывались между собой.
Швейка рассказ заинтересовал больше других.
-- Нет ничего тайного, что не стало бы явным,-- начал
он.-- Все рано или поздно вылезает наружу, даже то, что
какая-то дурацкая сойка не ореховка. Но очень интересно, что
есть люди, которые на такую штуку попадаются. Выдумать животное
-- вещь нелегкая, но показать выдуманное животное публике --
еще труднее. Несколько лет тому назад в Праге некий Местек
обнаружил сирену и показывал ее на улице Гавличка, на
Виноградах, за ширмой. В ширме была дырка, и каждый мог видеть
в полутьме самое что ни на есть обыкновенное канапе, на котором
валялась девка с Жижкова. Ноги у нее были завернуты в зеленый
газ, что должно было изображать хвост, волосы были выкрашены в
зеленый цвет, на руках были рукавицы на манер плавников, из
картона, тоже зеленые, а вдоль спины веревочкой привязано
что-то вроде руля. Детям до шестнадцати лет вход был воспрещен,
а кому было больше шестнадцати, те платили за вход, и всем
очень нравилось, что у сирены большая задница, а на ней
написано: "До свидания!" Зато насчет грудей было слабо: висели
у ней до самого пупка, словно у старой шлюхи. В семь часов
вечера Местек закрывал панораму и говорил: "Сирена, можете идти
домой". Она переодевалась и в десять часов вечера ее уже можно
было видеть на Таборской улице. Она прогуливалась и будто
случайно говорила каждому встречному мужчине: "Красавчик,
пойдем со мной побалуемся". Ввиду того что у нее не было
желтого билета, ее вместе с другими "мышками" арестовал во
время облавы пан Драшнер, и Местеку пришлось прикрыть свою
лавочку.
В этот момент обер-фельдкурат скатился со скамьи и
продолжал спать на полу. Капрал бросил на него растерянный
взгляд, а потом, при общем молчании, стал втаскивать его
обратно. Никто не пошевелился, чтобы ему помочь. Видно было,
что капрал потерял всякий авторитет, и когда он безнадежным
голосом сказал: "Хоть бы помог кто..." -- конвойные только
посмотрели на него, но и пальцем не пошевельнули.
-- Вам бы нужно было оставить его дрыхнуть на полу. Я со
своим фельдкуратом иначе не поступал. Однажды я оставил его
спать в сортире, в другой раз он у меня выспался на шкафу.
Бывало, спал и в чужой квартире, в корыте. И где он только не
дрых!..
Капрал почувствовал вдруг прилив решительности. Желая
показать, что он здесь начальник, он грубо крикнул на Швейка:
-- Заткнитесь и не трепитесь больше! Всякий денщик туда
же, лезет со своей болтовней. Тля!
-- Верно. А вы, господин капрал, бог,-- ответил Швейк со
спокойствием философа, стремящегося водворить мир на земле и во
имя этого пускающегося в ярую полемику.-- Вы матерь скорбящая.
-- Господи боже! -- сложив руки, как на молитву,
воскликнул вольноопределяющийся.-- Наполни сердце наше любовью
ко всем унтер-офицерам, чтобы не глядели мы на них с
отвращением! Благослови собор наш в этой арестантской яме на
колесах!
Капрал побагровел и вскочил с места:
-- Я запрещаю всякого рода замечания,
вольноопределяющийся!
-- Вы ни в чем не виноваты,-- успокаивал его
вольноопределяющийся.-- При всем разнообразии родов и видов
животных природа отказала им в каком бы то ни было интеллекте;
небось вы сами слышали о человеческой глупости. Разве не было
бы гораздо лучше, если б вы родились каким-нибудь другим
млекопитающим и не носили бы глупого имени человека и капрала?
Это большая ошибка, если вы считаете себя самым совершенным и
развитым существом. Стоит отпороть вам звездочки, и вы станете
нулем, таким же нулем, как все те, которых на всех фронтах и во
всех окопах убивают неизвестно во имя чего. Если же вам
прибавят еще одну звездочку и сделают из вас новый вид
животного, по названию старший унтер, то и тогда у вас не все
будет в порядке. Ваш умственный кругозор еще более сузится, и
когда вы наконец сложите свою культурно недоразвитую голову на
поле сражения, то никто во всей Европе о вас не заплачет.
-- Я вас посажу!-- с отчаянием крикнул капрал.
Вольноопределяющийся улыбнулся.
-- Очевидно, вы хотели бы посадить меня за то, что я вас
оскорбил? В таком случае вы солгали бы, потому что при вашем
умственном багаже вам никак не постичь оскорбления,
заключающегося в моих словах, тем более что вы -- готов держать
пари на что угодно! -- не помните ничего из нашего разговора.
Если я назову вас эмбрионом, то вы забудете это слово, не скажу
раньше, чем мы доедем до ближайшей станции, но раньше, чем мимо
промелькнет ближайший телеграфный столб. Вы -- отмершая
мозговая извилина. При всем желании я не могу себе даже
представить, что вы когда-нибудь сможете связно изложить, о чем
я вам говорил. Кроме того, спросите кого угодно из
присутствующих, задел ли я чем-нибудь ваш умственный кругозор и
было ли в моих словах хоть малейшее оскорбление.
-- Безусловно,-- подтвердил Швейк.-- Никто вам ни словечка
не сказал, которое вы могли бы плохо истолковать. Всегда
получается скверно, когда кто-нибудь почувствует себя
оскорбленным. Сидел я как-то в ночной кофейне "Туннель".
Разговор шел об орангутангах. Был с нами один моряк, он
рассказывал, что орангутанга часто не отличишь от какого-нибудь
бородатого гражданина, потому что у орангутанга вся морда
заросла лохмами, как... "Ну, говорит, как у того вон, скажем,
господина за соседним столом". Мы все оглянулись, а бородатый
господин встал, подошел к моряку да как треснет его по морде.
Моряк взял бутылку из-под пива и разбил ему голову. Бородатый
господин остался лежать без памяти, и мы с моряком
распростились, потому что он сразу ушел, когда увидел, что
укокошил этого господина. Потом мы его воскресили и безусловно
глупо сделали, потому что он, воскреснув, немедленно позвал
полицию. Хотя мы-то были совсем тут ни при чем, полиция отвела
нас всех в участок. Там он твердил, что мы приняли его за
орангутанга и все время только о нем и говорили. И --
представьте -- настаивал на своем. Мы говорили, что ничего
подобного и что он не орангутанг. А он все -- орангутанг да
орангутанг, я сам, мол, слышал. Я попросил комиссара, чтобы он
сам все объяснил этому господину. Комиссар по-хорошему стал
объяснять, но тот не дал ему говорить и заявил, что комиссар с
нами заодно. Тогда комиссар велел его посадить за решетку,
чтобы тот протрезвился, а мы собрались вернуться в "Туннель",
но не пришлось,-- нас тоже посадили за решетку... Вот видите,
господин капрал, во что может вылиться маленькое, пустяковое
недоразумение, на которое слов-то не стоит тратить. Или,
например, в Немецком Броде один гражданин из Округлиц обиделся,
когда его назвали тигровой змеей. Да мало ли слов, за которые
никого нельзя наказывать? Если, к примеру, мы бы вам сказали,
что вы -- выхухоль, могли бы вы за это на нас рассердиться?
Капрал зарычал. Это нельзя было назвать ревом. То был рык,
выражавший гнев, бешенство и отчаяние, слившиеся воедино. Этот
концертный номер сопровождался тонким свистом, который выводил
носом храпевши обер-фельдкурат.
После этого рыка у капрала наступила полнейшая депрессия.
Он сел на лавку, и его водянистые, невыразительные глаза
уставились вдаль, на леса и горы.
-- Господин капрал,-- сказал вольноопределяющийся,--
сейчас, когда вы следите за высокими горами и благоухающими
лесами, вы напоминаете мне фигуру Данте. Те же благородные
черты поэта, человека, чуткого сердцем и душой, отзывчивого ко
всему возвышенному. Прошу вас, останьтесь так сидеть, это вам
очень идет! Как проникновенно, без тени деланности, жеманства
таращите вы глаза на расстилающийся пейзаж. Несомненно, вы
думаете о том, как будет красиво здесь весною, когда по этим
пустым местам расстелется ковер пестрых полевых цветов...
-- Орошаемый ручейком,-- подхватил Швейк.-- А на пне сидит
господин капрал, слюнявит карандаш и пишет стишки в журнал
"Маленький читатель".
Капрал впал в полнейшую апатию. Вольноопределяющийся стал
уверять его, что он видел изваяние его капральской головы на
выставке скульпторов.
-- Простите, господин капрал, а вы не служили ли моделью
скульптору Штурсе?
Капрал взглянул на вольноопределяющегося и ответил
сокрушенно:
-- Не служил.
Вольноопределяющийся замолк и растянулся на лавке.
Конвойные начали играть со Швейком в карты. Капрал с
отчаяния стал заглядывать в карты через плечи играющих и даже
позволил себе сделать замечание, что Швейк пошел с туза, а ему
не следовало козырять: тогда бы у него для последнего хода
осталась семерка.
-- В прежние времена,-- отозвался Швейк,-- в трактирах
были очень хорошие надписи на стенах, специально насчет
советчиков. Помню одну надпись: "Не лезь, советчик, к игрокам,
не то получишь по зубам".
Воинский поезд подходил к станции, где инспекция должна
была обходить вагоны. Поезд остановился.
-- Так и знал,-- сказал беспощадный вольноопределяющийся,
бросив многозначительный взгляд на капрала,-- инспекция уже
тут...
В вагон вошла инспекция.
Начальником воинского поезда по назначению штаба был
офицер запаса-- доктор Мраз.
Для исполнения столь бестолковых дел всегда назначали
офицеров запаса. Мраз совсем потерял голову. Он вечно не мог
досчитаться одного вагона, хотя до войны был преподавателем
математики в реальном училище. Кроме того, подсчет команды по
отдельным вагонам, произведенный на последней станции,
расходился с итогом, подведенным после посадки на будейовицком
вокзале. Когда он просматривал опись инвентаря, оказывалось,
что неизвестно откуда взялись две лишние полевые кухни. Мурашки
пробегали у него по спине, когда он констатировал, что
неизвестным путем размножились лошади. В списке офицерского
состава у него не хватало двух младших офицеров. В переднем
вагоне, где помещалась полковая канцелярия, никак не могли
отыскать пишущую машинку. От этого хаоса и суеты у него
разболелась голова, он принял уже три порошка аспирина и теперь
инспектировал поезд с болезненным выражением на лице.
Войдя вместе со своим сопровождающим в арестантское купе и
просмотрев бумаги, он принял рапорт от несчастного капрала, что
тот везет двух арестантов и что у него столько-то и столько-то
человек команды. Затем начальник поезда сравнил правильность
рапорта с данными в документах и осмотрел купе.
-- А кого еще везете? -- строго спросил он, указывая на
обер-фельдкурата, который спал на животе, вызывающе выставив
заднюю часть прямо на инспекторов.
-- Осмелюсь доложить, господин лейтенант,-- заикаясь,
пролепетал капрал.-- Этот, эт...
-- Какой еще там "этотэт?"-- недовольно заворчал Мраз.--
Выражайтесь яснее.
-- Осмелюсь доложить, господин лейтенант,-- ответил за
капрала Швейк,-- человек, который спит на животе, какой-то
пьяный господин обер-фельдкурат. Он к нам пристал и влез в
вагон, а мы не могли его выкинуть, потому что как-никак --
начальство, и это было бы нарушением субординации. Вероятно, он
перепутал штабной вагон с арестантским.
Мраз вздохнул и заглянул в свои бумаги. В бумагах не было
даже намека на обер-фельдкурата, который должен был ехать этим
поездом в Брук. У инспектора задергался глаз. На предыдущей
остановке у него вдруг прибавились лошади, а теперь --
пожалуйте! -- в арестантском купе ни с того ни с сего родился
обер-фельдкурат.
Начальник поезда не придумал ничего лучшего, как приказать
капралу, чтобы тот перевернул спящего на животе
обер-фельдкурата на спину, так как в настоящем положении было
невозможно установить его личность.
Капрал после долгих усилий перевернул обер-фельдкурата на
спину, причем последний проснулся и, увидев перед собой
офицера, сказал:
-- Eh, servus, Fredy, was gibt's neues? Abendessen schon
fertig? / А, Фреди, здорово, что нового? Ужин готов? (нем.)/
После этого он опять закрыл глаза и повернулся к стене.
Мраз моментально узнал в нем вчерашнего обжору из
Офицерского собрания, известного объедалу на всех офицерских
банкетах, и тихо вздохнул.
-- Пойдете за это на рапорт,-- сказал он капралу и
направился к выходу.
Швейк задержал его:
-- Осмелюсь доложить, господин поручик, мне здесь не
полагается находиться. Я должен был быть под арестом до
одиннадцати, потому что срок мой вышел сегодня. Я посажен под
арест на три дня и теперь уже должен ехать с остальными в
телячьем вагоне. Ввиду того, что одиннадцать часов уже давно
прошли, покорнейше прошу, господин лейтенант, высадить меня или
перевести в телячий вагон, где мне надлежит быть, или же
направить к господину обер-лейтенанту Лукашу.
-- Фамилия?-- спросил Мраз, снова заглядывая в свои
бумаги.
-- Швейк Йозеф, господин лейтенант.
-- Мгм... вы, значит, тот самый Швейк,-- буркнул Мраз.--
Действительно, вы должны были выйти из-под ареста в
одиннадцать, но поручик Лукаш просил меня безопасности ради не
выпускать вас до самого Брука, чтобы вы в дороге опять
чего-нибудь не натворили.
После ухода инспекции капрал не мог удержаться от
язвительного замечания:
-- Вот видите, Швейк, ни черта вам не помогло обращение к
высшей инстанции! Ни черта оно не стоило! Дерьмо цена ему!
Захочу, могу вами обоими печку растопить.
-- Господин капрал,-- прервал его вольноопределяющийся.--
Бросаться направо и налево дерьмом -- аргументация более или
менее убедительная, но интеллигентный человек даже в состоянии
раздражения или в споре не должен прибегать к подобным
выражениям. Что же касается смешных угроз, будто вы могли нами
обоими печку растопить, та почему же, черт возьми, вы до сих
пор этого не сделали, имея к тому полную возможность? Вероятно,
в этом сказалась ваша духовная зрелость и необыкновенная
деликатность.
-- Довольно с меня! -- вскочил капрал.-- Я вас обоих в
тюрьму могу упрятать.
-- За что же, голубчик? -- невинно спросил
вольноопределяющийся.
-- Это уж мое дело, за что,-- храбрился капрал.
-- Ваше дело? -- переспросил с улыбкой
вольноопределяющийся.-- Так же, как и наше. Это как в картах:
"Деньги ваши будут наши". Скорее всего, сказал бы я, на вас
повлияло упоминание о том, что вам придется явиться на рапорт,
а вы начинаете кричать на нас, явно злоупотребляя служебным
положением.
-- Грубияны вы, вот что! -- закричал капрал, набравшись
храбрости и делая страшное лицо.
-- Знаете, что я вам скажу, господин капрал,-- сказал
Швейк.-- Я старый солдат, и до войны служил, и не знаю случая,
чтобы ругань приводила к чему-нибудь хорошему. Несколько лет
тому назад, помню, был у нас в роте взводный по фамилии
Шрейтер. Служил он сверхсрочно. Его бы уж давно отпустили домой
в чине капрала, но, как говорится, нянька его в детстве
уронила. Придирался он к нам, приставал как банный лист; то это
не так, то то не по предписанию -- словом, придирался, как
только мог, и всегда нас ругал: "Не солдаты вы, а ночные
сторожа". В один прекрасный день меня это допекло, и я пошел с
рапортом к командиру роты. "Чего тебе?" -- спрашивает капитан.
"Осмелюсь доложить, господин капитан, с жалобой на нашего
фельдфебеля Шрейтера. Мы как-никак солдаты его величества, а не
ночные сторожа. Мы служим верой и правдой государю императору,
а не баклуши бьем".-- "Смотри у меня, насекомое,-- ответил мне
капитан.-- Вон! И чтобы больше мне на глаза не попадаться!" А я
на это: "Покорнейше прошу направить меня на батальонный
рапорт". Когда я на батальонном рапорте объяснил
обер-лейтенанту, что мы не сторожа, а солдаты его
императорского величества, он посадил меня на два дня, но я
просил направить меня на полковой рапорт. На полковом рапорте
господин полковник после моих объяснений заорал на меня, что я
идиот, и послал ко всем чертям. А я опять: "Осмелюсь доложить,
господин полковник, прошу направить меня на рапорт в бригаду".
Этого он испугался и моментально велел позвать в канцелярию
нашего фельдфебеля Шрейтера, и тому пришлось перед всеми
офицерами просить у меня прощения за "ночных сторожей". Потом
он нагнал меня во дворе и заявил, что с сегодняшнего дня
ругаться не будет, но доведет меня до гарнизонной тюрьмы. С той
поры я всегда был начеку, но все-таки не уберегся. Стоял я
однажды на часах у цейхгауза. На стенке, как водится, каждый
часовой что-нибудь оставлял на память: нарисует, скажем,
женские части или стишок какой напишет. А я ничего не мог
придумать и от скуки подписался как раз под последней надписью
"Фельдфебель Шрейтер -- сволочь", фельдфебель, подлец,
моментально на меня донес, так как ходил за мной по пятам и
выслеживал, словно полицейский пес. По несчастной случайности,
над этой надписью была другая: "На войну мы не пойдем, на нее
мы все на..ем". А дело происходило в тысяча девятьсот
двенадцатом году, когда нас собирались посылать против Сербии
из-за консула Прохазки. Меня моментально отправили в Терезин, в
военный суд. Раз пятнадцать господа из военного суда
фотографировали стену цейхгауза со всеми надписями и моей
подписью в том числе. Чтобы после исследовать мой почерк, меня
раз десять заставляли писать "На войну мы не пойдем, на нее мы
все на..ем", пятнадцать раз мне пришлось в их присутствии
писать: "Фельдфебель Шрейтер-- сволочь". Наконец приехал
эксперт-графолог и велел мне написать: "Двадцать девятого июня
тысяча восемьсот девяносто седьмого года Кралов Двур изведал
ужасы стихийного разлива Лабы". "Этого мало,-- сказал судебный
следователь.-- Нам важно это "на..ем". Продиктуйте ему
что-нибудь такое, где много "с" и "р". Эксперт продиктовал мне:
"серб, сруб, свербеж, херувим, рубин, шваль". Судебный эксперт,
видно, совсем зарапортовался и все время оглядывался назад, на
солдата с винтовкой. Наконец он сказал, что необходимо, чтобы я
три раза подряд написал: "Солнышко уже начинает припекать:
наступают жаркие дни",-- это, мол, пойдет в Вену. Затем весь
материал отправили в Вену, и наконец выяснилось, что надписи
сделаны не моей рукой, а подпись действительно моя, но в