Знала ли, догадывалась ли женщина, с кем она говорит?
   Крайняя подозрительность Адриана не давала ему покоя. Он уже начинал считать слова привратницы заученной ролью, ее радушный прием – подготовленной сценой. Вдруг остановившись, он попросил префекта подождать его, а Антиною велел остаться с собакой. Сам он повернул назад и вовсе не по-царски подкрался к домику привратника.
   Он остановился возле все еще настежь отворенной двери домика и начал подслушивать разговор, который вела Дорида со своим мужем.
   – Видный мужчина, – сказал Эвфорион, – он несколько похож на императора.
   – Ну, нет, – возразила Дорида. – Вспомни только о статуе Адриана в саду Панейона77: там выражение лица недовольное и насмешливое, а у архитектора, правда, серьезный лоб, но черты сияют приветливой добротой. Если, глядя на одного из них, вспоминаешь другого, так только из-за бороды. Адриан мог бы радоваться, если бы походил на гостя префекта.
   – Да, притом он и красивее, и… как бы мне выразиться… и более похож на богов, чем холодная мраморная статуя, – продекламировал Эвфорион. – Он, конечно, важный господин, но все-таки он вместе с тем и художник. Нельзя ли посредством Понтия, Папия, Аристея или кого-либо из великих живописцев уговорить его при торжественном зрелище представить в нашей группе прорицателя Калхаса? Он изобразил бы его иначе, чем этот сухой резчик по слоновой кости Филемон. Подай мне лютню, я уже забыл начало последнего стихотворения. Ох, эта проклятая память!
   Эвфорион с силой провел пальцами по струнам и запел еще довольно звучным и хорошо выработанным голосом:
   – «Слава тебе, о Сабина! Слава, победная слава могучей богине Сабине!» Если бы Поллукс был здесь, он опять напомнил бы мне настоящие слова. «Слава, победная слава стократной Сабине!..» Бессмыслица. «Слава, бессмертная слава Сабине, уверенной в громкой победе». И это не то! Если бы крокодил пожелал проглотить эту Сабину, я с удовольствием отдал бы ему на закуску вон тот свежий пирог на блюде. Но постой! Теперь вспомнил: «Слава, стократная слава могучей богине Сабине!»
   Адриану было достаточно слышанного.
   Между тем как Эвфорион, посредством беспрестанных повторений, старался запечатлеть в своей упрямой памяти стихи, император повернулся спиной к домику и, не без труда пробираясь со своими спутниками между сидевшими на корточках работниками, не раз хлопнул Титиана дружески по плечу, а в ответ на приветствия Понтия вскричал:
   – Я благословляю свое решение приехать сюда сегодня! Хороший вечер, превосходный вечер!
   Уже много лет Адриан не чувствовал себя в таком беззаботном и веселом настроении, как в этот день. И когда он, несмотря на поздний час, нашел всюду усердно трудящихся работников и увидал, что в старом дворце многое было восстановлено или уже находилось на пути к обновлению, неутомимый монарх выразил свое удовлетворение, обращаясь к Антиною:
   – Вот где можно убедиться, что даже в наш трезвый век добрая воля, усердие и умение могут творить великие чудеса. Объясни мне, Понтий, как ты соорудил эти чудовищные леса?



XII


   После первого веселого вступления императора в свою наполовину готовую резиденцию он провел еще много хороших часов.
   Понтий предложил временно приготовить для приема императора несколько хорошо сохранившихся, предназначавшихся первоначально для его свиты комнат, в одной из которых открывался широкий вид на гавань, город и остров Антиродос78. Скоро было устроено все необходимое для ночного отдыха Адриана и его спутников. Хорошая постель, которую префект прислал на Лохиаду для Понтия, была перенесена в опочивальню императора, а в других горницах поставили походные кровати для Антиноя и остальных спутников.
   Столы, подушки и всякого рода утварь, уже доставленную александрийскими мастерами, но еще нераспакованную и лежавшую в тюках и ящиках среди большого центрального двора, быстро разместили (по мере надобности) в наскоро обставленных покоях.
   Еще прежде чем Адриан при помощи префекта осмотрел последнюю из комнат, в которых производились реставрационные работы, Понтий уже покончил со своими распоряжениями и мог заверить императора, что у него сегодня же будет хорошая постель и сносное помещение, а завтра совершенно прилично убранные комнаты.
   – Отлично, отлично, превосходно! – воскликнул властитель, вступив в отведенный ему покой. – Можно подумать, что вам помогают усердные демоны. Полей мне воды на руки, Мастор, а затем приступим к ужину. Я голоден, как собака нищего.
   – Я думаю, мы найдем то, что тебе нужно, – сказал Титиан, в то время как император умывался. – Ты истребил все, что мы послали тебе сегодня, Понтий?
   – К сожалению, да, – ответил тот со вздохом.
   – Но я велел послать тебе ужин на пять человек.
   – Он насытил шестерых голодных художников, – отвечал архитектор. – Если бы я только мог подозревать, для кого предназначалось такое множество кушаний. Что же делать теперь? Вино и хлеб остались в зале муз, но…
   – Ну, так этим и нужно довольствоваться, – сказал император, вытирая лицо. – Во время дакийского похода или в Нумидии и нередко на охоте я был доволен, если на голодный желудок получал хотя бы хлеб и вино.
   Лицо Антиноя, сильно утомленного и голодного, омрачилось при этих словах. Адриан заметил это и сказал, улыбаясь:
   – Юности недостаточно хлеба и вина, чтобы жить. Вы только что показывали мне вход в квартиру управляющего дворцом. Неужели нельзя найти у него ни одного куска мяса, или сыра, или чего-нибудь подобного?
   – Едва ли, – отвечал Понтий, – потому что этот человек набивает свой большой живот и желудки своих восьмерых детей хлебом и размазней. Но попытаться все-таки нужно.
   – Так пошли к нему, а нас сейчас же проведи в залу, где музы берегут для меня и моих спутников хлеб и вино, которые они не всегда даруют своим служителям.
   Понтий тотчас же повел императора в залу. По пути туда Адриан спросил:
   – Разве смотритель дворца получает такое нищенское содержание, что должен довольствоваться столь скудной пищей?
   – Он имеет даровую квартиру и получает двести драхм в месяц.
   – Нельзя сказать, чтобы это было слишком мало. Как его зовут и каков этот человек?
   – Он называется Керавном и происходит от старинной македонской фамилии. Его предки с незапамятных времен занимали эту же должность, и он воображает себя даже в родстве с вымершим царским родом через какую-то любовницу одного из Лагидов. Керавн заседает в Совете граждан и никогда не выходит на улицу без своего раба, принадлежащего к числу тех, которых работорговцы на рынках дают в придачу. Он толст, как откормленный хомяк, одевается, как сенатор, любит древности и редкости, которые покупает на последние деньги. Он носит свою бедность больше с надменностью, чем с достоинством, но он честный человек и может быть полезен, если только подойти к нему как следует.
   – Значит, своеобразный субъект. Ты говоришь, что он толст, а весел ли он?
   – Ну уж нисколько.
   – Жирных и ворчливых людей я терпеть не могу. Что за перегородка здесь в зале?
   – Там работает лучший ученик Папия. Его зовут Поллуксом; это сын привратника. Он тебе понравится.
   – Позови его, – сказал император.
   Прежде чем архитектор мог исполнить это приказание, над перегородкой вынырнула голова скульптора.
   Молодой человек услыхал голоса и шаги приближавшихся, почтительно поклонился префекту со своего возвышения и, удовлетворив любопытство, хотел спрыгнуть с подставки, на которую взобрался, как Понтий закричал, что с ним желает познакомиться архитектор Клавдий Венатор из Рима.
   – Это очень любезно с его стороны и еще более с твоей, – крикнул Поллукс сверху, – так как только через тебя он может знать, что я существую в подлунной и научился владеть молотком и резцом. Позволь мне сойти с моего четвероногого котурна, господин, потому что теперь тебе приходится смотреть на меня снизу вверх, а судя по тому, что рассказывал мне Понтий, ничто не может быть несообразнее этого.
   – Оставайся там, где ты теперь, – возразил Адриан. – Между товарищами по искусству не должно существовать никаких церемоний. Что ты там делаешь?
   – Я сейчас отодвину одну половину ширм, чтобы показать тебе нашу Уранию. Полезно услышать суждение серьезного человека, понимающего дело.
   – После, друг мой, дай мне сперва съесть кусок хлеба, потому что жестокость моего голоса легко могла бы сказаться и на моем приговоре.
   Архитектор тем временем подал императору поднос с хлебом и солью и кубок вина, принесенный рабом.
   Увидав это скудное угощение, Поллукс вскричал:
   – Да ведь это тюремный паек, Понтий; неужели у нас нет больше ничего в доме?
   – Вероятно, и ты помог уничтожить вкусные блюда, которые я прислал Понтию, – сказал префект и погрозил Поллуксу пальцем.
   – Ты будишь сладкое воспоминание, – вздохнул скульптор с комическим сокрушением. – Но, клянусь Геркулесом, я внес свою долю в дело уничтожения. Если бы только… Ба! Мне пришла в голову мысль, достойная Аристотеля. Завтрак, к которому я приглашал тебя на завтрашний день, о благороднейший Понтий, стоит готовый у матери и может быть разогрет в несколько минут. Не пугайся, господин, дело идет о капусте с колбасками, о кушанье, которое, подобно душе египтянина, обладает более благородными качествами по воскресении своем, чем тогда, когда оно впервые увидело свет.
   – Превосходно, – вскричал Адриан, – капуста с колбасками!
   С улыбкой вытер он рукой полные губы и громко расхохотался, услышав искреннее и радостное «ах!», вырвавшееся у Антиноя, который приблизился к перегородке.
   – Даже нёбо и желудок могут упиваться предвкушением счастливого будущего! – воскликнул император, обращаясь к префекту и указывая на своего любимца.
   Но он неверно истолковал радостный возглас юноши, ибо название простого блюда, которое мать фаворита часто ставила на стол в своем скромном домике в Вифинии, напомнило Антиною родину и детство и перенесло его в лоно семьи.
   Внезапное движение сердца (а не только чувственное раздражение нёба) вызвало это «ах!» на его уста. И все же он радовался отечественному яству и не променял бы его на роскошнейший пир.
   Поллукс вышел из-за перегородки и сказал:
   – Через четверть часа я вернусь к вам с завтраком, который превратился в ужин. Утолите пока первый голод хлебом и солью, ибо капустное блюдо моей матери не только насыщает – оно требует, чтобы его вкушали не торопясь.
   – Поклонись госпоже Дориде, – крикнул Адриан вслед ваятелю и, когда Поллукс покинул залу, сказал, обращаясь к Титиану и Понтию: – Славный молодой человек! Любопытно посмотреть, что производит он как художник.
   – Так последуй за мной, – отвечал Понтий и повел Адриана за ширмы.
   – Что скажешь ты об этой Урании? Голову музы сделал Папий, а тело и одежду слепил Поллукс собственноручно в несколько дней.
   Император, скрестив руки, остановился против статуи и долго смотрел на нее молча. Затем одобрительно кивнул бородатой головой и сказал серьезно:
   – Глубоко продуманное и с удивительной свободой выполненное произведение. Этого плаща, собранного на груди, нечего было бы стыдиться Фидию. Все величественно, своеобразно и правдиво. Где пользовался молодой художник натурой? Здесь, на Лохиаде?
   – Я не видел у него никакой натурщицы и думаю, что он лепил из головы, – отвечал Понтий.
   – Это невозможно, совершенно невозможно! – вскричал император тоном знатока, уверенного в справедливости своего суждения. – Никакой Пракситель не был бы в состоянии выдумать подобные линии, такие складки! На них нужно смотреть, их нужно было копировать с натуры, формировать под свежим впечатлением. Мы спросим его. А что должно выйти из этой вновь нагроможденной массы глины?
   – Может быть, бюст какой-нибудь женщины из дома Лагидов. Ты увидишь завтра изваянную нашим юным другом голову Береники, которая, по моему мнению, принадлежит к лучшим произведениям скульптуры, когда-либо созданным в Александрии.
   – Неужели этот молодец сведущ в магии? – спросил Адриан. – Изготовить эту Уранию и совершенно законченную женскую голову в несколько дней – это просто невозможно.
   Тогда Папий объяснил императору, что Поллукс поставил гипсовую голову на имевшийся уже бюст, и, отвечая откровенно на вопросы, рассказал, какие уловки были употреблены для того, чтобы придать запущенному зданию приличный и в своем роде блистательный вид. Он чистосердечно признался, что работы его здесь имели целью устроить все только напоказ, и говорил с Адрианом так, как он говорил бы со всяким другим художником о подобном предмете.
   В то время как император и архитектор горячо разговаривали таким образом, а префект расспрашивал секретаря Флегона о путешествии, в зале муз появился Поллукс со своим отцом.
   Певец нес на блюде дымившееся кушанье, свежее печенье и паштет, который он за несколько часов перед тем принес своей жене со стола Понтия.
   Поллукс прижимал к груди довольно большой, наполненный мареотским вином кувшин с двумя ушками, который он наскоро обвил зелеными усиками плюща.
   Несколько минут спустя император возлежал на приготовленном для него ложе и храбро набрасывался на вкусные блюда.
   Он был в самом счастливом настроении, подзывал к себе Антиноя и секретаря, накладывал им собственноручно увесистые порции на тарелки, которые они должны были ему протягивать, уверяя, что он делает это для того, чтобы они не выудили для себя из капусты самые лакомые колбаски. Мареотскому вину он тоже оказал должную честь. Но когда дело дошло до паштета, выражение лица его изменилось. Он нахмурил брови и серьезно, подозрительно и сурово спросил префекта:
   – Каким образом у этих людей очутилось такое кушанье?
   – Откуда у тебя этот паштет? – спросил префект певца.
   – Он остался от ужина, которым угощал сегодня архитектор художников, – отвечал Эвфорион. – Кости отданы были грациям, а это нетронутое блюдо было предоставлено мне с женой. Она с удовольствием предлагает его гостю Понтия.
   Титиан засмеялся и вскричал:
   – Итак, теперь понятна причина исчезновения обильных яств, которые мы послали архитектору! Этот паштет… Могу я взглянуть на него? Этот паштет был приготовлен по указанию Вера. Он напросился вчера к нам на завтрак и научил моего повара искусству приготовлять это блюдо.
   – Ни один последователь Платона не может распространять философию своего учителя лучше, чем Вер – преимущества этого кушанья, – заметил император, к которому снова вернулось веселое расположение духа, как только он увидел, что и здесь невозможно подозревать никакой искусственной подготовки. – Что за безумства творит этот баловень счастья! Уж не стряпает ли он теперь собственноручно?
   – Нет, – отвечал префект, – он только велел поставить себе в кухне ложе, растянулся на нем и делал моему повару указания относительно изготовления этого паштета, который, по его словам, и тебе… то есть я хотел сказать… который будто бы с удовольствием кушает сам император. Он состоит из фазана, ветчины, вымени и рассыпчатого теста.
   – Я разделяю вкус Адриана, – засмеялся император, оказывая должную честь вкусному блюду. – Вы великолепно угощаете меня, друзья, и делаете меня своим должником. Как зовут тебя, молодой человек?
   – Поллуксом.
   – Твоя Урания, Поллукс, хорошее произведение, и Понтий говорит, что ты выполнил плащ без натуры. Я повторяю: это просто невозможно.
   – Ты вполне прав. Одна девушка была моей натурщицей.
   Император посмотрел на архитектора, как будто желая сказать: «Вот видишь!» Но Понтий спросил с удивлением:
   – Когда же это? Я не видел здесь ни одного женского существа.
   – На этих днях.
   – Но я ни на минуту не оставлял Лохиады, никогда не ложился спать прежде полуночи и всегда был уже на ногах перед восходом солнца.
   – Но между твоим усыплением и пробуждением все-таки бывает несколько весьма содержательных часов, – возразил Поллукс.
   – Юность, юность! – вскричал император, и улыбка фавна появилась на его губах. – Отделите Дамона от Филлиды железной дверью, и они проберутся друг к другу сквозь замочную скважину!
   Эвфорион искоса посмотрел на сына, архитектор покачал головой и воздержался от дальнейших вопросов, а Адриан встал с ложа, любезно отпустил Антиноя и своего секретаря, ласково, но настоятельно попросил Титиана вернуться домой и передать привет жене и предложил Поллуксу, чтобы тот проводил его за свою перегородку. При этом он прибавил, что не утомлен и вообще привык довольствоваться немногими часами сна. Скульптор почувствовал большое влечение к этому сильному человеку.
   От него не укрылось большое сходство седобородого иноземца с императором; но ведь Понтий предупредил его насчет этого сходства, а в глазах и углах рта римского архитектора было нечто такое, чего он не видел ни на одном изображении Адриана.
   Уважение Поллукса к новому гостю Лохиадского дворца возросло, когда они очутились перед едва оконченной статуей музы: император с серьезным прямодушием указывал ему на некоторые недостатки ее и, расхваливая, с другой стороны, достоинства наскоро сработанной статуи, в кратких веских фразах изложил свой собственный взгляд на характер Урании. Затем он ясно и сжато объяснил, как, по его мнению, пластический художник должен относиться к своей задаче. Сердце юноши забилось сильнее, и часто бросало его то в жар, то в холод, ибо с обросших волосами губ этого человека в благозвучной и понятной форме слетали такие откровения, которые он часто предчувствовал или смутно ощущал, но для которых в пылу учения и творчества никогда не мог найти выражения.
   И как благожелательно принимал великий учитель его робкие замечания, как метко умел отвечать на них! Подобного человека Поллуксу еще никогда не случалось встретить, и никогда еще он так охотно не преклонялся перед превосходством и силой чужого ума.
   Наступил второй час ночи, когда Адриан остановился перед грубо намеченным глиняным бюстом и спросил Поллукса:
   – Что это будет?
   – Изображение женщины, – гласил ответ.
   – Не твоей ли храброй натурщицы, которая отваживается входить во дворец ночью?
   – Нет, моей натурой будет знатная дама.
   – Из Александрии?
   – О нет. Это красавица из свиты императрицы.
   – Как ее зовут? Я знаю всех римлянок.
   – Бальбилла.
   – Бальбилла? Есть много женщин с этим именем. Какая наружность у той, о которой ты говоришь? – спросил Адриан с лукавым, подстерегающим взглядом.
   – Это легче спросить, чем объяснить… – отвечал художник, который при виде улыбки на серьезном лице седобородого собеседника снова весело оживился. – Погоди… Тебе, конечно, случалось видеть павлинов, когда они распускают хвост колесом? Представь же себе каждый глазок на хвосте птицы Геры79 в виде кругленького красивенького локончика и помести под колесом очаровательное умное личико девушки с забавным носиком и чересчур высоким лбом, и ты получишь портрет знатной девушки, которая хочет позволить мне вылепить ее бюст.
   Адриан звонко засмеялся, сбросил свой паллий и вскричал:
   – Отступи назад, я знаю эту девушку, а если я разумею не ту, то ты скажешь мне.
   Еще не докончив этой фразы, он запустил свои крепкие пальцы в мягкую глину и, работая подобно опытному скульптору (скатывая, оформляя, отрывая и прибавляя), слепил женское лицо с целой башней локонов, похожее на лицо Бальбиллы, но отражавшее каждую из характерных черт, в особенности бросавшихся в глаза, в таком карикатурно-преувеличенном виде, что Поллукс был вне себя от восторга.
   Когда Адриан наконец отступил от удавшейся карикатуры и спросил Поллукса – та ли это римлянка, о которой он говорил, последний вскричал:
   – Она! Это так же верно, как то, что ты не только великий архитектор, но и превосходный ваятель. Грубая штука, но невероятно характерная!
   Император, по-видимому, очень радовался своей пластической шутке, потому что он вновь и вновь взглядывал на нее и смеялся.
   Но на архитектора Понтия она, казалось, подействовала совершенно иначе. Он вначале с глубоким интересом слушал разговор ваятеля с Адрианом и следил за работой последнего. Потом он отвернулся от нее, так как ненавидел всякое искажение прекрасных форм, до которого, как ему случалось часто убеждаться, были такие охотники египтяне. Ему было положительно больно видеть, что такое даровитое, грациозное и притом беззащитное создание, с которым он чувствовал себя связанным узами благодарности, было поругано таким человеком, как император.
   Утром Понтий встретил Бальбиллу в первый раз, но от Титиана он слышал, что она живет с императрицей в Цезареуме и что она внучка того самого наместника Клавдия Бальбилла, который отпустил на свободу его деда – ученого греческого раба.
   Он отнесся к ней с благодарным вниманием и преданностью; его радовала веселая, живая натура Бальбиллы, и при каждом необдуманном слове ее ему так хотелось предостеречь ее, как будто она была близка ему по узам крови или же давней дружбы, дающей большие права.
   Вызывающая манера ухаживания, которую Вер, легкомысленный сердцеед, применял в обращении с этой девушкой, казалась ему возмутительной и опасной; и долгое время после того, как знатные гости оставили Лохиаду, он думал о ней и решил по возможности не спускать глаз с внучки благодетеля своей семьи. Он считал своей священной обязанностью охранять и защищать ее: она казалась ему легкомысленной, прекрасной и беззащитной птичкой. Сделанная императором карикатура произвела на него такое впечатление, как будто перед его глазами опозорили нечто заслуживавшее благоговения.
   А седеющий властитель все стоял перед своей отвратительной пачкотней и не уставал потешаться ею. Это было неприятно Понтию. Как всем благородным натурам, ему было прискорбно находить что-либо мелочное и пошлое в человеке, на которого он смотрел как на высшее существо. Как художник, император не должен был оскорблять таким образом красоту, как человек – беззащитную невинность. И в душу архитектора, который до сих пор принадлежал к самым горячим поклонникам Адриана, вкралось легкое нерасположение к нему, и он был рад, когда император наконец удалился на покой.
   В своей спальне Адриан нашел все, к чему он привык. В то время как раб Мастор раздевал его, зажигал ночник и поправлял ему подушки, он сказал:
   – Уже много лет я не проводил такого приятного вечера. Хорошо ли устроена постель для Антиноя?
   – Как в Риме.
   – А собака?
   – Я постелю для нее одеяло в коридоре у твоего порога.
   – Она накормлена?
   – Ей дали костей, хлеба и воды.
   – Надеюсь, ты сам тоже поужинал?
   – Я не был голоден, и притом хлеба и вина было довольно.
   – Завтра нас лучше устроят. Теперь спокойной ночи! Обдумывайте свои слова, чтобы они не выдали меня. Несколько дней провести здесь без помехи… было бы великолепно!
   С этими словами император повернулся на своем ложе и скоро заснул.
   Раб Мастор тоже лег, предварительно расстелив в проходе перед императорской опочивальней одеяло для дога. Голова раба покоилась на щите из толстой воловьей кожи, под которым, словно под куполом, лежал короткий меч. Ложе было неважное, но Мастор уже в течение многих лет пользовался подобным ложем и обыкновенно спал крепким сном ребенка. Теперь же сон бежал от него, и он время от времени прикасался рукой к своим широко раскрытым глазам, чтобы отереть соленую влагу, то и дело приливавшую к ним.
   Он долгое время довольно мужественно сдерживал слезы, так как император желал видеть у своей прислуги веселые лица; Адриан даже сказал ему однажды, что он вверяет ему заботу о своей особе из-за его веселых глаз.
   Бедный веселый Мастор! Он был раб, но и он тоже имел сердце, открытое для страдания и радости, для веселья и горя, для ненависти и любви. Когда он был ребенком, его родная деревня попала в руки врагов его племени. Его с братом сначала увезли в Малую Азию, а затем в Рим; оба они были очень хорошенькие белокурые мальчики, их купили для императора.
   Мастор был взят для личного услужения Адриану, а его брат – для работы в садах. Ни тот, ни другой не знали недостатка ни в чем, кроме свободы, и ничто не мучило их, кроме тоски по родине.
   Но и она совершенно исчезла после того, как Мастор женился на хорошенькой дочери раба – надсмотрщика за императорскими садами. Это была живая бабенка с огненными глазами, мимо которой не проходил никто, не заметив ее. У них было уже двое детей. Служба оставляла рабу очень мало времени для семейных радостей в обществе красивой подружки и двоих детей, которых она ему родила; но мысль о семье всегда доставляла ему счастье, когда он со своим повелителем выезжал на охоту или странствовал по империи.
   Семь месяцев он ничего не слыхал о своей семье, но в Пелузии получил письмо, которое было переслано ему из Остии в Египет вместе с почтой, прибывшей на имя императора. Он не умел читать и, вследствие быстрого передвижения императора, только на Лохиаде мог узнать, что заключалось в этом письме. Перед отходом ко сну Антиной прочел Мастору письмо, составленное публичным писцом от имени брата, и его содержание было такого рода, что не могло не потрясти сердце раба.