Взамен брежневский режим прибег к помощи цензуры, пропагандистского диссимулирующего лицемерия и все более к потребительским субсидиям. Стратегия материального компромисса возникает практически во всех странах, не только социалистических, но также в Италии, Франции и США, где власти пережили растерянность и страх в период волнений конца 1960-x гг. Но на Западе дорогостоящая примирительная стратегия уступок вскоре оказалась невыносима для капиталистических элит. Во второй половине 1970-х гг. они переходят в идеологическое, а с избранием Рональда Рейгана в 1980 г. и в успешное политическое контрнаступление на платформе неолиберальной рыночной ортодоксии. В СССР активного консервативного контрнаступления не произошло, по крайней мере до приватизаций и «шоковой терапии» начала 1990-х гг. Объясняется это не только тем, что брежневский режим попросту избегал любых активных мер и конфликтов, чреватых немедленными последствиями, но и тем, конечно, что «нулевой» политический курс вдруг получил щедрую подпитку экспортными нефтедолларами.
   Брежневский режим оказался в состоянии на годы отложить, хотя и не мог избегнуть долгосрочных последствий своего принципиального бездействия. Цена задабривания индустриализированного общества растет довольно быстро, поскольку возникает устойчивое ожидание дальнейшего увеличения субсидий и вдобавок все более терпимого отношения ко всяческим проявлениям неэффективности. Однако в семидесятые годы, в основном благодаря быстрому затуханию так и не разгоревшихся движений 1968 г., геополитическим затруднениям США после поражения во Вьетнаме плюс неожиданно успешным действиям ОПЕК, подарившим СССР сотни миллионов экспортных петродолларов, на какое-то время установилась «золотая осень» госсоциализма. Отмирание советской диктатуры развития и размывание ее аппарата централизованного управления могли протекать во вполне комфортабельной манере. Но прежде должна была произойти серия драматических событий. К середине шестидесятых номенклатура успела сложиться в уверенную в себе привилегированную касту, которая с успехом защищалась как от народного давления снизу, так и от руководства сверху. Однако поскольку и после смещения Хрущева сопротивление образованной части общества продолжалось и перспектива выглядела угрожающе, консерваторы на первом этапе были вынуждены проявить активность. Совершенно верно распознав угрозу своим привилегиям и власти, верхушка советской бюрократии в августе 1968 г. ввела в Прагу танки и усилила цензуру и контроль в СССР и странах соцлагеря.
   Эти меры помогли предупредить перерастание движения за реформы в революцию, однако в долгосрочном плане Советский Союз заплатил крайне высокую цену за отложенный выход из диктатуры развития. Вместо трансформации в новое качество пошла дегенерация прежнего. В конце 1960-x гг. успешная корпоратизация советской номенклатуры в самостоятельный элитный слой создала на среднем уровне управления республик, областей и экономических отраслей властные иерархии, фактически закрытые как от проникновения снизу (приостановка вертикальной мобильности), так и сверху (утрата эффективного контроля и управляемости, той самой «способности к воздействию», которое Валери Бане называет коротким английским словом grasp). Бюрократическая инерционная масса создала серьезные препятствия для продвижения любых реформ, левых или правых.
   Слепота и склеротичность советской бюрократии были на самом деле коллективным достижением номенклатуры. Как афористично заметил классик организационной социологии Артур Стинчком, все организации неизбежно совершают ошибки, но только «умные» организации способны работать над ошибками[93]. Не следует искать причину «упущенного десятилетия» лишь в старческом одряхлении Брежнева и его соратников. Истоки иррациональностей позднего СССР – вопиющая неуклюжесть пропагандистской машины, несообразные решения на внешнеполитической арене, совершенно неэффективная трата нефтедолларов в 1970-х – следует рассматривать как закономерные организационные последствия инерционной консервативной стабилизации. Парадокс брежневизма в том, что боязнь отпустить вожжи обернулась потерей управляемости.

Безвременье в интеллектуальном поле

   На микроуровне судьба обычного шестидесятника Юрия Шанибова продолжает служить достаточно надежным индикатором протекавших в СССР процессов. Едва ли что-то заставлает заподозрить в Шанибове диссидента. Сочетание этнического происхождения из «коренных» национальностей, успешное выдвижение по комсомольской линии, университетский диплом юриста и официально санкционированная активность в деле создания студенческих отрядов в сумме представляли вполне «правильный» вид социального капитала для дальнейшего строительства карьеры советского руководящего работника в национальной республике. К 1968 г. Шанибов уже поработал секретарем комсомольской организации Кабардино-Балкарии по агитации и пропаганде и районным прокурором. В перспективе он вполне мог стать деканом факультета в университете, судьей, ответственным работником в партаппарате, возможно, генералом госбезопасности. Однако судьба Шанибова сложилась по-иному. Его впадение в немилость даже близко не было таким зрелищным, как в случае с писателем Солженицыным, чья ранняя работа получила одобрение самого Хрущева и приобрела громадный общественный резонанс. Шанибов вообще никогда не станет идейным противником социализма и советского строя. По сей день над его рабочим столом висит портрет – угадайте, кого? – Юрия Владимировича Андропова, многолетнего руководителя КГБ и (по крайней мере, такова репутационная легенда) умного консервативного реформатора. И тем не менее с аналитической точки зрения личная траектория Шаннбова ничуть не менее показательна для понимания процессов эрозии социальных основ СССР, чем драматичные судьбы знаменитых диссидентов той эпохи. Чтобы объяснить повороты в карьере Шанибова, сделавшие его изгоем и вождем оппозиции, необходимо прояснить структурное строение поля академической науки того времени.
   Став младшим преподавателем Кабардино-Балкарского государственного университета, Шанибов с готовностью принял считавшуюся малоприятной нагрузку куратора студенческого внеучебного быта. Это вполне соответствовало его лидерским диспозициям и ранее приобретенному опыту организации молодежных патрулей. На новой должности Шанибов в основном отвечал за разрешение все той же проблемы – введения бьющей через край энергии молодежи в русло цивилизованных форм досуга. Теперь он уже сознательно и, конечно, со своей кипучей энергией прибег к испытанной и ранее получившей одобрение властей политике организации студенческого самоуправления.
   Но времена изменились. Успехи Шанибова, который вскоре сделался популярным заводилой среди студентов, начали вызывать молчаливое неодобрение некоторых коллег и руководства университета. Вначале пошли разговоры о «дешевом популизме». Затем пошли уже более опасные «сигналы» – доносы в партком и местное управление КГБ. Поводом послужили выборы в студенческой среде, которые благодаря несгибаемому и харизматичному Шанибову быстро приобрели характер открытых и нелицеприятных дебатов как по кандидатурам, так и в целом по политике самоуправления студентов. Вокруг популярного и энергичного молодого преподавателя возникает группа последователей и единомышленников. Полемичные, живые лекции Шанибова становятся событием, послушать его приходят студенты с других курсов. Добавьте к этому, что Шанибов тогда был и даже на склоне лет остался статным, красивым мужчиной с зычным голосом и энергичной жестикуляцией. Прирожденный боец, вожак, кавказец!
   У незаурядного молодого преподавателя начинают возникать проблемы и с публикациями. Мысли и стиль Шанибова никак не вписываются в стилистический канон советского обществоведения, чей предписанный способ изложения становится все более формалистическим по мере окоснения брежневского режима. Шанибов пытается писать по шаблону, но ученые тексты выходят у него крайне скверно. Читая их, трудно поверить, что эти вымученные строки пишет тот же самый зажигательный оратор. Но обойти советский «наукообразный» канон Шанибов не может, поэтому так и остается косноязычен на бумаге – и при этом удивительно красноречив в живом общении и особенно на публике.
   Несколько раз Шанибов представляет варианты кандидатской диссертации, которые не проходят академическую апробацию. И тут дело не только в трудностях освоения чуждого Шанибову стиля письма. Подозрения начинает вызывать уже сама тематика диссертации. На основе своего собственного опыта и доступной ему в те годы социологической литературы Шанибов фактически пытается создать теорию иституционализации студенческой демократии. Ключевыми словами в текстах Шанибова выступает «студенческое самоуправление». Это знаковое выражение для тех лет, в чем, возможно, и сам Шанибов не до конца отдавал себе отчет. Все-таки тихий Нальчик очень далек от Югославии и Чехословакии, не говоря уже о Париже и калифорнийском Беркли. И тем не менее молодой кабардинский социолог находился вполне в русле самой передовой левой мысли тех лет. Дело не столько в диффузионной передаче идей (которая в условиях провинциального Нальчика могла происходить лишь опосредованно), сколько в гомологичности социальных и предполитических позиций. Шанибова не следует считать периферийным отражателем модных идей, возникающих в центрах мировой культуры. Интеллектуально и позиционно молодой преподаватель-активист из Нальчика был совершенно предрасположен к идейному и эмоциональному резонансу. Слово «самоуправление» в том контексте с головой выдавало в Шанибове социалистического реформатора, даже если бы определение «нового левого» он скорее всего отверг. Самоуправление в дискурсивном поле позднесоветского периода противостояло официальной авторитарной ортодоксии, хотя формально оппозиционным не считалось. В том-то и состояла полуосознаваемая игра.
   В моих полевых материалах оказались собраны биографические данные около двухсот интеллигентов из различных регионов Кавказа и России, в период перестройки ушедших в политику. Эти данные демонстрируют удивительно устойчивую корреляцию между кодовыми словами, выделяемыми в темах их дипломных работ и диссертаций еще брежневских времен, и последующей политической позицией после 1989 г. Необходимо лишь владеть символическими кодами того времени, чтобы замечать и расшифровывать иносказательные символы и эвфемизмы.
   Так, например, диссертации, написанные тяжеловесно «дубовым» слогом официальной идеологии, на «политически актуальные» темы («Дальнейшее укрепление социалистической законности…», «Химизация сельского хозяйства…», «Возрастающая роль партии в руководстве народным образованием на примере Кабардино-Балкарии») без обиняков указывают на элементарный конформизм и официальные карьерные притязания. Большинство подобных авторов пострадает после 1989 г. от крушения идеологических и управленческих структур, в которые они инвестировали себя с молодых лет. Поэтому немало из них впоследствии сохранит ностальгическую приверженность консервативному позднесоветскому коммунизму. Некоторые из них могут оказаться более удачливыми и успешными приспособленцами, которые будут постепенно дрейфовать вместе с официальным дискурсом постперестроечных времен, цитируя вместо прежне обязательных классиков марксизма-ленинизма и материалов последних партсъездов то новоимпортированную западную ортодоксию 1950-х гг. в виде Талкотта Парсонса, Самуэльсона и Дарендорфа, то Путина и Солженицына.
   С другой стороны, выбор тематики, относящейся к сугубо местной истории, языку и фольклору (подобно «армяноведению» для армянских диссертантов, «тюркологии» для азербайджанских и многим прочим патриотическим разновидностям краеведения), прочно соотносится со спектром националистических позиций времен перестройки. Добавлю, что радикализм будущих публичных националистов определялся не содержанием их прежних работ, а их должностями. Умеренность более присуща национальным академикам, прошедшим долгий карьерный отбор и которым в результате есть, что терять в символическом и чисто служебном плане. Существуют интересные исключения. К ним относится, например, задиристый и бескомпромиссный азербайджанский востоковед академик Зия Буниятов, в конечном счете павший жертвой так и не раскрытого покушения уже после возвращения к власти Гейдара Алиева. Буниятов вел себя демонстративно независимо, очевидно, оттого, что обладал удивительно сильным и диверсифицированным набором совершенно разных престижных статусов: потомок почтенной династии исламских шейхов, сын царского офицера, служившего советником в Персии, сам заслуженный танкист-фронтовик со звездой Героя Советского Союза, известный востоковед с некупленной репутацией, наконец, ведущий националистический авторитет в карабахском конфликте с армянами. Но это, повторяю, яркое исключение. Националистический радикализм наиболее свойственен провинциальным интеллигентам низкого статуса – им нечего терять, их карьерные возможности ограничены самим их национальным провинциализмом, и потому остается лишь попытаться обратить недостаток в достоинство. На Кавказе образованный мужчина, попавший в низкооплачиваемые музейные работники, практически со стопроцентной вероятностью станет националистом.
   Помимо престижных областей художественного творчества в СССР наиболее благодатную почву для либерального диссидентства представляли так называемые точные науки, особенно наиболее передовые области ядерной физики и космических исследований. В 1950-1970-x гг. ведущие представители этих наук щедро финансировались государством, обладали непререкаемым общественным авторитетом и имели возможность сравнительно беспрепятственного интеллектуального общения со своими западными коллегами. Вслед за учеными-ядерщиками (сравните с кругом авторов американского «Бюллетеня обеспокоенных ученых-атомщиков») шли лингвисты (сравните с престижем и диссидентской репутацией Наума Хомского), затем археологи, этнографы и психологи, чьи сложные профессиональные интересы находились на периферии официальной марксистско-ленинской идеологии. В то же время подобные научные интересы позволяли создавать сплоченные сообщества, спаянные понятиями профессиональной чести и родства с интеллектуальными кругами за пределами СССР. Немаловажным было то обстоятельство, что помимо внутреннего довольно жесткого профессионального отбора эти науки предполагали знакомство с эзотерическими концепциями и знание хотя бы основ иностранных языков. Это отпугивало карьеристов.
   Поскольку в провинциальных университетах трудно было бы найти ученых-ядерщиков, там основной кузницей будущих демократических трибунов и вождей служили кафедры гуманитарных наук, связанных с мировым интеллектуальным контекстом: всемирной истории, зарубежной литературы, этнографии и археологии.
   Градация университетов в основном отражала административно-территориальное деление и играла важную роль в становлении национальных интеллигенций. Наиболее передовыми и престижными университетами традиционно считались московский, ленинградский, а также полузакрытые, центрального подчинения наукограды Дубны и Новосибирска, чьей основной областью были исследования в высокотехнологичных областях. За ними следовали университеты столиц национальных республик, и лишь затем с большим отрывом – автономных образований. В самом низу этой иерархической лестницы находились провинциальные технические вузы.
   По западным стандартам научные интересы Шанибова целиком относятся к социологии. Однако подобный предмет в советских вузах не преподавался едва ли не с легендарной высылки за рубеж Питирима Сорокина в 1922 г. Официальное марксистско-ленинское обществознание делилось на целый ряд своеобразных дисциплин. Еще в 1920-х гг. преподавание диалектической философии и политической экономии, причем в ряды классиков наряду с Марксом и Энгельсом были включены и их «предтечи»: Адам Смит, Рикардо, Спиноза, Гегель. Более того, на полках библиотек еще долго оставались труды корифеев Второго Интернационала: Каутского, Бебеля, Гильфердинга, Плеханова, Розы Люксембург. По всей видимости, Сталин считал нужным сохранять преемственность марксистского канона. Курсы философии и политической экономии должны были неукоснительно следовать получившим одобрение высшего партийного руководства крайне догматичным учебникам. Обучение в основном заключалось в зубрежке формальных постулатов и текстуальном запоминании цитат, однако даже при подобном теологическом типе образования оставалась возможность для грозящих ересью диспутов.
   В 1938 г. лично Сталин распорядился ввести новый предмет и подписал печально известный многим поколениям советских студентов учебник – «Краткий курс, истории, ВКП (б)». В догматической квазицерковной манере становление правящей партии Советского союза представлялось телеологичной борьбой против ересей и гетеродоксий, к которым были отнесены все прочие течения социализма, от анархистов и народников XIX в. до троцкистов и социал-демократов. Сталин представал защитником веры и наследником единственно верной марксистско-ленинской доктрины. В 1962 г. имя Сталина было изъято и заменено уклончивыми выражениями вроде «истинные ленинцы» и «наша коммунистическая партия», тон риторики был несколько снижен. Однако после ряда обсуждений в Политбюро было решено оставить, по сути, прежний догматический предмет, поскольку консерваторы (небезосновательно, как подтвердил опыт гласности) опасались открыть ящик Пандоры советской политической истории. Именно гласность развязала подлинную гонку историков и публицистов, соревновавшихся в вываливании на ошеломленного читателя все новых подробностей и разоблачений о темных сторонах советской истории. Героический канон большевизма был вывернут наизнанку и превратился в антиканон. В итоге за пару лет гласность лишила основателей советского государства всякой легитимности в глазах собственных граждан.
   Официальное преподавание диалектической философии, истории партии как и в значительной мере политэкономии капитализма, выводилось из унаследованного марксистско-ленинского канона и почти целиком были обращены в прошлое. В годы десталинизации советские идеологические руководители стали ощущать насущную необходимость в обращенной в будущее и при этом научно обоснованной легитимации коммунистического проекта. По крайней мере до 1968 г. советские вожди считали необходимым и возможным выдвинуть собственный аргументированный ответ на вызовы новой эпохи. Так была учреждена новая общественная дисциплина, получившая название научного коммунизма. Социологические и реформаторские интересы Шанибова вполне подпадали под рубрику новой дисциплины. Подобно немалому числу молодых обществоведов его поколения, Шанибов воспринимал переход на кафедру научного коммунизма как необходимый компромисс, если не весьма интересную возможность. В первые годы предмет научного коммунизма оставался неопределен, в то время как упор на научность предполагал (как казалось) эмпирические подходы, соприкосновение с научно-техническим прогрессом, методологическое новаторство (чего стоили количественные методы и компьютеризация!) и даже выход, в порядке критики современной буржуазной идеологии, на сверхмодную в те годы футурологию. Все это порождало большие надежды и иллюзии.
   Последовавшее за выступлениями 1968 г. подавление молодежного бума в области социальной науки не было по-сталински беспощадным. Скорее, оно было удушающим. После «пражской весны» кафедры научного коммунизма были усилены стойкими приверженцами партийной линии, в основном переведенными с доказавших свою благонадежность кафедр политэкономии социализма и истории КПСС. Большинство преподавателей научного коммунизма проявило благоразумие в выборе между комфортабельной карьерой и перспективой лишиться места. Старшие коллеги относят тогдашние затруднения Юрия Шанибова на счет его излишней активности и нелегкого характера: «Да просто баламут». Несомненно, габитус реформатора и трибуна совершенно перестал укладываться в рамки ортодоксальных приличий наступившей эпохи «застоя». Но также становится понятным, почему отдававшее неортодоксальностью, если не ересью югославского варианта социализма ключевое слово «самоуправление», регулярно возникающее на страницах шанибовской диссертации, могло показаться дерзким. По меркам более космополитичной Москвы или тем более передового в своей элитарной изоляции Новосибирска работа Шанибова, вероятно, не выглядела настолько провокационной. Однако Нальчик был маленькой провинциальной столицей с ограниченными позициями в местной интеллектуальной иерархии.
   Вдобавок карьерные перспективы Шанибова ограничивались двумя новыми реалиями семидесятых. Первым стало быстрое заполнение вакантных мест в номенклатуре, в изобилии появившихся в годы десталинизации. Позиции оказались заняты людьми лишь немногим старше самого Шанибова. Однако они уже успели распределить между собой теплые места и создать прочные сети патронажа. Карьерное продвижение замедлилось и в последующие годы почти остановилось. Соответственно, Шанибов стал рассматриваться уже не в качестве перспективного выдвиженца, а скорее слишком напористого и опасного соискателя чужого места.
   Во-вторых, изменение политики борьбы с преступностью поставило под вопрос личный опыт Шаннбова, фигурировавший в его диссертации. Вскоре после прихода к власти Брежнева было воссоздано союзное Министерство внутренних дел и патрули добровольцев оказались под плотным контролем районных отделов милиции и комитетов партии. Народные дружины и студенческие оперотряды (как они теперь официально именовались) были превращены в очередную формалистическую симуляцию добровольческого энтузиазма масс. Власти возвращались к более традиционным средствам социального контроля. Милиция получила указание очистить улицы крупнейших городов от всех нарушителей правопорядка, а суды после прекращение послаблений и экспериментов времен хрущевской «оттепели» теперь быстро и сурово осуждали на значительные сроки заключения за достаточно незначительные преступления, в большинстве рядовых случаев не особо утруждаясь доказательной базой.
   Динамика и структура преступности за годы существования СССР остается в целом неисследованной терра инкогнита. Оценочные подсчеты демографов и независимых криминологов подводят к изумляюще контринтуитивному предположению – численность побывавших в заключении в годы брежневского «застоя» порой превышала показатели сталинских лет[94]. Как ни странно, в сравнительно благополучные и не изобиловавшие событиями семидесятые годы за решеткой на какое-то время побывал едва ли не каждый пятый-шестой совершеннолетний гражданин Советского Союза мужского пола[95]. Среди национальных меньшинств, скажем, среди испытавших историческое отчуждение от советской власти балкарцев и чеченцев, процент задержанных и осужденных, по всей видимости, был значительно более высоким. Это очевидно скажется в этнических мобилизациях начала 1990-х гг. Среди ближайших сподвижников Шаннбова окажется несколько человек, ранее осужденных за уголовные преступления. Как правило, обвиняемые по «бытовым» статьям за «злостное хулиганство», «нарушение общественного порядка» или «преступления против социалистической собственности» получали от трех до пяти лет исправительных работ с последующими ограничениями в праве на проживание в крупных городах. Однако эти крайне тревожные показатели оставались официально засекреченными, и более того – незамеченными со стороны основной массы общества, поскольку исправительные в исправительно-трудовых лагерях и тюрьмах теперь в основном оказывались молодые представители нижних слоев рабочего класса и субпролетарских городских окраин. Для представителей этих социально невидимых категорий населения советская тюремная система и заданная ею «блатная» контркультура с ее своеобразной иерархией статусов, конфронтационным габитусом и нормативными «понятиями» стала основным институтом социализации. Через два десятилетия, с распадом Советского государства, эти прежде невидимые процессы станут мощным структурирующим фактором, проникающим из криминальной субкультуры в поля экономических рынков и политической власти[96].