Спустя четыре дня после сделанного Виктором «открытия» Ромку Картыленко кто-то подкараулил вечером в скверике возле училища и жестоко избил. Вдобавок ему выбили глаз. Несколько студентов с Федором в том числе той же ночью спешно приехали к товарищу в больницу и беседовали с врачом.
   – Увы, друзья мои, – говорил тот на ходу, спеша куда-то по коридору клиники, – мы потеряли хрусталик. Ваш приятель теперь инвалид. Я не знаю, насколько важно для художника видеть обоими глазами, но Роману придется жить только с одним…
 
   Федор спешно разыскал Камолова. Тот раскладывал на столе снимки полуобнаженных красавиц и в задумчивости щелкал языком.
   – Витя, ну-ка посмотри на меня, – приказал Лосев.
   Тот спокойно и даже фиглярски задрал подбородок и вытаращил глаза.
   – Твоих рук дело?
   – Ты о чем, Федя?
   – Сам знаешь. Я – о Картыленко.
   Виктор отложил в сторону фотографии и облокотился на стол, глядя другу в глаза.
   – Федор, если Ромка заслуживал наказания – он его понес. А кто вершит правосудие – вопрос сложный. Философский вопрос.
   Этот ответ совсем не успокоил Федора. Но он не нашелся что еще сказать, а только покивал чуть заметно и вышел вон.
 
   После окончания училища Федор хотел задержаться в Москве. Он цеплялся за любую возможность, но не было ни одного человека, который смог бы ему дать надлежащие референции. В итоге Лосев не без труда устроился учителем рисования и живописи в один подмосковный лицей. Очень скоро у него вспыхнул роман с директрисой. Женщина была много старше Федора и казалась ему несимпатичной. Ей же, напротив, очень приглянулся молодой педагог, и она утонула в своем страстном увлечении безвозвратно.
   Так прошел год. Лосев чувствовал себя неуютно под насмешливыми или осуждающими взглядами коллег, но не мог остановить роман. Зато это оказалось по силам мужу директрисы. Федору порезали бритвой его единственную новую работу, приготовленную для экспозиции, и дали расчет, а женщина оказалась в больнице с многочисленными переломами и ушибами. Лосев был растоптан. Он неделю болтался по пивным и однажды средь бела дня заснул в той самой галерее, где собирался выставлять свои работы.
   Чуть позже знакомый лоточник, торгующий возле метро газетами и книгами, помог Лосеву устроиться в редакцию одного умирающего еженедельника. Федор стал делать коллажи для первой полосы этого вялого издания и рисовать карикатуры – для последней. Занятие было прескучное, платили гроши, зато у него была куча свободного времени и свой кабинет-мастерская. Но работать для души уже не хотелось. То ли гибель предыдущих картин так сильно ранила Федора, то ли он просто устал еще на старте своей творческой биографии, только все его свободное время пропадало впустую. За три последующих года он не написал ни одного этюда, не сделал ни одного эскиза.
 
   Издание, в котором коротал свою молодость Лосев, упорно не умирало, но становилось все более тусклым и скучным. Иногда Федор листал на столе старые подшивки этого еженедельника, и его собственные коллажи и рисунки с меняющимися датами напоминали ему, как давно он перестал заниматься настоящим делом. В такие минуты Федору по-настоящему было худо. Он глотал теплую водку из стакана, в котором обычно замачивал кисточки и перья, и постанывал от безысходности и тоски.
   Неожиданно все изменилось. Жизнь заиграла новыми красками, и даже безликие полосы еженедельника, утыканные лосевскими коллажами, не вызывали острое чувство тоски и жалости к себе. Федор влюбился. Безоглядно и всерьез. Девушку звали Света, и она была частым гостем полубогемных вечеринок, устраиваемых бывшим однокашником Лосева, а ныне востребованным дизайнером по интерьеру Пашкой Кубиком. Лосева приглашали на такие посиделки не часто.
   – Пойдем, поиграем в «кубики»!
   Он приходил охотно, сидел на диване, потягивая пиво, жмурился, как кот, и даже с азартом принимал участие в обсуждении нового фильма, который еще не видел и название которого ему ничего не говорило. Его забавляла эта игра. Он веселился в душе, наблюдая, как взрослые и солидные люди слушают его реплики и комментарии к фильму, кивают ему, надувая щеки, и вздыхают глубокомысленно:
   – Тонко подмечено…
   – Верно схвачено…
   Света тоже внимательно слушала Лосева, но – как ему показалось – поняла его игру и сидела молча, улыбаясь одними глазами. Федор проводил ее домой, а на следующий день понял, что хочет видеть ее снова и снова.
   – Тебе надо бросать эту никудышную работенку, – сказала она как-то утром, спустя месяц после их знакомства, прихорашиваясь перед зеркалом, пока Лосев еще дремал в постели. – Ты должен зарабатывать приличные деньги, а не прозябать в своей задрипанной редакции. Я говорила с одним приятелем Кубика. Он может помочь тебе взять место в парке Горького.
   – Что? – переспросил Федор, зевая и блаженно потягиваясь. – Какое еще место?
   – Портретисты! Ты что, не знаешь? Это блатная и прибыльная должность. Туда без знакомств и без опекунов даже соваться бессмысленно. Сидят дядечки перед мольбертом и рисуют карандашом отдыхающих. Двадцать минут – и купюра в кармане. В конце дня делишься заработком с опекуном. Остальное – твое. На жизнь хватает.
   Она подошла к кровати и наклонилась над улыбающимся Лосевым. Тот притянул ее к себе. Она уклонилась игриво, но тут же вновь коснулась губами его уха:
   – Что скажешь, милый?
   Федор закрыл глаза и с силой опустил обе руки на кровать вдоль тела.
 
   – На жизнь хватает? Ну, значит, буду портретистом в парке культуры… и отдыха.
   Как давно заметил один остряк, там, где начинается отдых, заканчивается всякая культура. Заработки в парке перед мольбертом оказались действительно неплохими, но «рваными», то есть непостоянными. Бывало, Лосев просиживал впустую по пять-шесть дней на своем складном табурете и даже с сожалением вспоминал оставленный в редакции кабинет. Но через какое-то время количество желающих «нарисоваться» увеличивалось, и Федор едва успевал менять листы на мольберте. Денег прибавилось, и Лосев сменил свое убогое жилище в Москве на другое – тоже съемное, но побольше и поближе к центру: дело шло к свадьбе. Они со Светой подали заявление в ЗАГС, потом долго и тщательно выбирали кольца, и Федор уже собрался везти ее знакомить с отцом – в Николаевск. Он не видел своего старика почти год – с тех пор, как приезжал в отпуск. Родной город тянул Федора, манил, зазывая ласково и сиротливо. Он снился ему все чаще и чаще. Но какое-то незнакомое щемящее чувство стыда удерживало Лосева от того, чтобы вернуться домой насовсем, оставив огромную и бездушную Москву расцвечивать саму себя ужасными огнями витрин и рекламы.
   Перед самым отъездом у Светы обнаружились неотложные дела, и она попросила Федора ехать к отцу без нее, а сама обещала быть через пару дней.
   В Николаевске все было как много лет назад. Все так же судачили соседки во дворе, где сушилось вперемешку белье, а обнаглевшие воробьи таскали мелкую добычу прямо из-под носа ленивых и сонных котов. Сонным был и весь городок. После столичной суеты здесь все выглядело как на кинопленке при съемке рапидо.
   Отец встретил Федора на вокзале и до самого дома нарочито громко приветствовал всех встречных знакомых, привлекая внимание к сыну, которым гордился необычайно.
   – Федя, насовсем к нам или так, на побывку? – весело интересовались соседи, с интересом пялясь на столичный лосевский «прикид».
   Федор неопределенно пожимал плечами и улыбался.
   Света не объявилась ни через два дня, ни через пять. Лосев разыскивал ее по всем телефонам, которые мог припомнить, но безуспешно. Наконец он набрал номер Кубика.
   – Во дела, – стушевался тот. – А она разве не ввела тебя в курс дела?
   – Какого еще дела?! – раздраженно спросил Федор.
   Выяснилось, что его Света, с которой еще неделю назад он выбирал обручальные кольца, укатила отдыхать куда-то в Турцию с тем самым приятелем Кубика, который «пристроил» Федора работать в ЦПКиО.
   Лосев пил несколько дней. А потом, встрепенувшись, протрезвел, взглянув в тревожно-печальные глаза отца. Он положил ослабевшие руки ему на плечи, ткнулся в них головой и сказал тихо:
   – Я никуда не поеду, батя. Остаюсь здесь…
 
   Как ни странно, но именно в Николаевске Федор вдруг почувствовал себя в своей тарелке. Не нужно было никуда бежать, изворачиваться и крутиться, не нужно было втираться в доверие к «опекунам». Здесь, на родине, в малюсеньком городишке, все было естественным, простым и настоящим. Даже вновь обрушившееся безденежье не пугало Федора. Он ощущал прилив сил и – главное – давно забытое, пьянящее желание взяться за кисти. Работу по специальности в городе было найти трудно, но Лосев не унывал. Полгода он увлеченно мастерил лекала для местных обувщиков и портных, потом его подрядили делать эскизы интерьера нового медицинского центра. Наконец, поддавшись уговорам старинного школьного приятеля, открывшего небольшое кафе в центре Николаевска, Лосев переквалифицировался в бармена, кассира и администратора в одном лице. Между тем в его маленькой комнате стали вновь появляться и оживать сюжеты и пейзажи. Сначала робкие, а потом все более уверенные в своей нужности и неповторимости.
   Три года назад в квартире у Лосева раздался звонок.
   – Здорово, старина! Я уж не чаял тебя разыскать! Как живешь, Федя?
   Голос Виктора звенел неподдельной радостью. Обрадованный неожиданно объявившемуся приятелю, Федор торопливо рассказывал о себе.
   – Вот, переквалифицировался в управдомы, – шутил он. – Даже не знаю, как сказать… Что-то вроде официанта я теперь. Или метрдотеля. Спаиваю местное население. Нет, рисовать не бросил… Но так… для себя. Так сказать, в стол…
   – Федор, а я ведь к тебе с предложением. Давай-ка, дружок, бросай все в сто первый раз и дуй ко мне в Лобнинск. Это, конечно, не Москва, но и с Николаевском твоим не сравнить! Есть у меня для тебя настоящая работа почти по специальности.
   – Что значит – почти?
   – Фотографом, фотохудожником, Федя. Моей, так сказать, правой рукой. Ну и левой заодно!
   – Левой – не хочу, – отшучивался Лосев. – Ее, помнится, у тебя должны оттяпать.
   – Я серьезно, чудак-человек. Видишь ли, Федя, я наконец открыл свое дело. У меня великолепная студия. Тут тебе и мастерская, и монтажная, и целый творческий цех. Работы – вагон и маленькая тележка. Я один зашиваюсь, уже не справляюсь с заказами. Приезжай, Федор. Тебе я доверю творческий процесс, другим – нет…
   – Я польщен, Витя, – вздыхал в нерешительности Лосев. – Но я уже как-то осел в Николаевске, привык. Да и отец при мне.
   – С отцом все будет в порядке. Уверен, он только порадуется успехам сына. И вспомни, Федя, мои слова давнишние: художник должен жить и работать в Лобнинске! А ты – художник, Лосев! Настоящий художник.
 
   Несколько дней после этого звонка Федор ходил сам не свой. «А может, и впрямь начать все сызнова? – думал он. – Ну не век же мне бокалы протирать. Может, еще повезет и любимая профессия будет кормить?» Он поймал себя на мысли, что с отвращением разглядывает пестрый ряд бутылок на барной стойке…
   И Лосев принял решение, но долго не решался заговорить об этом с отцом. Но тот как будто сам все почувствовал.
   – Уезжаешь, Федя?
   – Звонил однокашник. Мой старый друг. Батя, может, попробовать мне еще разик устроить свою судьбу?
   – Отчего же не попробовать… Вот если бы было два Федора, и каждый – со своей судьбой, тогда и торопиться некуда. Один – со мной, в маленьком городе, а другой – с профессией – где-нибудь в столице…
   Лосев обнял отца.
   – В том-то и дело, что я один. И жизнь у меня одна-единственная. А о тебе я позабочусь, обещаю. Спасибо тебе, батя.
   Так снова пересеклись пути Федора Лосева и Виктора Камолова.
 
   Первый год в Лобнинске оказался для Федора интересным и действительно удачным. Он трудился в фотостудии Виктора, помогая ему обрабатывать заказы, выставлять свет для художественной съемки, делать фотопортреты и портфолио для особо важных клиентов. Сам Виктор все чаще возился с компьютером, кучей неведомых Лосеву приборов и аппаратов, основную часть творческого процесса, как и обещал, возложив на него. А Федор вошел во вкус, ему нравилась новомодная разновидность его профессии. Он удивлялся, почему так долго не чувствовал интереса к этому виду искусства. «Молодец все-таки Виктор, – думал он. – Я был прав: у меня незаурядный и умный друг».
   Но вскоре Лосев стал замечать какую-то перемену в Викторе. Тот стал менее общителен и даже раздражителен. Кроме того, он вдруг принялся давать Федору незапланированные отгулы, мотивируя это необходимостью повозиться с аппаратурой, «кое-что проверить и поменять железяки разные… совсем неинтересные».
   – Ты приходи послезавтра, – миролюбиво похлопывал он друга по плечу. – Я все налажу, и будем дальше трудиться.
   Эти странности продолжались месяц, пока наконец сконфуженный и раздосадованный Виктор не признался Лосеву, что хочет попросить его найти временно другую работу.
   – Ты только не обижайся, старик! Я чувствую себя последней скотиной. Уверяю тебя, что это временно! Через полгодика мы опять засучим рукава и все пойдет по-прежнему. Понимаешь, Федь, ко мне нежданно-негаданно нагрянул родственничек. Я должен его пристроить на первых порах, натаскать в профессии. А платить двоим мне не по карману пока. Прошу тебя, не обижайся. Мы ведь друзья…
   Но Федор в глубине души все-таки обиделся. Он ничего не мог поделать с собой, с этим сладко-сосущим чувством незаслуженной обиды. Он убеждал себя, что Виктор вправе так поступить с ним, что он даже молодец, что решился на такой непростой разговор с другом, но все равно испытывал досаду. Обида не улеглась даже тогда, когда Камолов помог ему устроиться на «временную» работу в местный драматический театр оформителем. Они почти перестали видеться. Раз в месяц, не чаще. То Виктор зайдет в театр – поболтать, то Федор завернет по дороге в фотостудию – поделиться новостями. Делиться, впрочем, было особо нечем. Для Федора опять настали тяжелые времена: неинтересная, малооплачиваемая работа, тоска, теплая водка в стакане из-под кисточек и – что хуже всего – апатия к живописи.
   Так протянулся еще год, и Лосев всерьез подумывал об отъезде обратно в Николаевск.
   – И опять – под щитом, – горько усмехался он, представляя свою встречу с отцом.
   И в этот самый момент, в этот новый тяжелый период жизнь опять повернула к свету, словно по давно изученной, заданной траектории. Федор вновь влюбился. На этот раз так серьезно и безоглядно, что поразился сам и поразил всех вокруг. Сердце провалилось в сладкую бездну. Новое чувство только теперь казалось настоящим и искренним после стольких промахов и падений. Такой, наверно, когда-то ощущалась жизнь в Николаевске после циничной и фальшивой Москвы.
   Ее звали Елена. Лена, Леночка, Еленка… И она в одночасье стала для Федора и другом, и любовницей, и матерью, которой он не помнил с детства, и невестой.
 
   А через полгода, в самом конце января, местные газеты Лобнинска выстрелили аршинными заголовками: «УБИЙСТВО В ФОТОСТУДИИ», «ФОТОГРАФА ЗАРЕЗАЛИ НА РАБОЧЕМ МЕСТЕ», «В ТЕЛЕ ФОТОГРАФА НАСЧИТАЛИ ВОСЕМЬ НОЖЕВЫХ РАН», «КОМУ ПОМЕШАЛ ЛОБНИНСКИЙ ФОТОМАСТЕР? ЕГО ИСКРОМСАЛИ КУХОННЫМ НОЖОМ»…
   Остывшее и обезображенное тело Виктора обнаружили ранние посетители студии. Федор был потрясен случившимся. На похоронах он словно онемел. Он смотрел на знакомые черты бескровного лица, застывшего в гробу, и силился понять, как такое могло случиться с самым жизнерадостным и жизнелюбивым человеком, которого он когда-либо знал.
   – Он собирался прожить до семидесяти двух лет. Эх, тетушка Нелли…
 
   Убийцу так и не нашли, а горожане давно перестали обсуждать и домысливать это страшное происшествие. Федор тоже старался все реже вспоминать про трагедию с другом. У него опять не клеились дела, работа вызывала раздражение и глухую тоску. От очередной депрессии его спасала только Елена. Она все понимала без слов и, как могла, утешала любимого, стараясь при этом не задеть его самолюбия:
   – Ты просто устал, милый. На тебя так много свалилось в последние годы.
   – Мы уедем, родная, – говорил он ей, убеждая и успокаивая скорее себя самого, – уедем к отцу. Художник, возможно, должен жить в Лобнинске, а бармен-неудачник – в Николаевске.
   И он горько усмехался, ловя себя на мысли, что только что перефразировал убитого друга, сдаваясь окончательному диагнозу своей ненужности и бесталанности.
   Федор редко цитировал Виктора. Время от времени он вспоминал его уверенность и назидательность, иногда натыкался вдруг на снимки, сделанные с ним вместе для какого-то важного и капризного клиента. Тогда в памяти всплывало на секунду белое лицо в обитом атласом гробу, и Лосев расстроенно замолкал, хмурясь и опуская голову.
 
   …Поэтому он удивился и даже вздрогнул, когда как-то вечером услышал в трубке глухой и неторопливый голос матери Камолова – Вассы Федоровны. Она была спокойна, даже приветлива, и очень просила Лосева приехать к ней для важного разговора.
   Встревоженный Федор терялся в догадках. Ему было не по себе от мысли, что придется что-то рассказывать или объяснять женщине, потерявшей единственного сына. Неизвестно почему, но Лосеву казалось, что от него ждут каких-то рассказов и объяснений. Он почему-то боялся услышать упрек, что стал отдаляться от друга в последний год его жизни. Эта нелепая робость раздражала Федора. Он злился на самого себя, стыдясь даже краешком выдать свою нерешительность.
   – Конечно, Васса Федоровна. Я завтра зайду вечером. В пять часов вам удобно?
   Он положил трубку и долго пытался унять проснувшуюся тревогу. Ему почудилось, что сам погибший друг приглашает его на встречу.
 

ГЛАВА 2

   С недавних пор Елена стала замечать странного человека, который будто бы преследует ее. Она уже обращала внимание на этого мерзкого субъекта в очках с продолговатым лицом и узкими бакенбардами – в автобусе, во дворе, возле магазина. Он никогда не заговаривает с ней и даже не приближается, а только наблюдает издалека. Впервые она почувствовала беспокойство, когда столкнулась с ним нос к носу, выходя после работы из офиса. Он стушевался, кашлянул, развернулся и быстро потопал в обратном направлении. Елена смотрела ему вслед, и смутная тревога стала холодком вползать в сердце.
   В другой раз она увидела гадкие бакенбарды на рынке, куда заглянула купить овощей. Уже знакомый ей субъект с продолговатым лицом нервно перебирал длиннющими, искривленными пальцами помидоры, на которые даже не смотрел. Зато из-за толстенных линз на Елену непрестанно таращились два страшных немигающих глаза. Елена с детства почему-то боялась людей в очках с очень большими плюсовыми диоптриями. Неестественно крупные, гротескно увеличенные стеклами глазищи, какие бывают у героев голливудских «ужастиков», страшили ее и приводили в смятение. Елена убеждала себя, что ей все это мерещится, что приехавшей не так давно из маленького провинциального городка женщине может почудиться в большом городе множество похожих, одинаково отвратительных лиц. Но с тех пор она видела этого странного типа еще несколько раз и окончательно поняла, что их мимолетные встречи неслучайны, только когда наткнулась на него в своем собственном дворе. Линзы очков сверкнули лучами заходящего солнца, и Елена, повернув голову, вздрогнула: незнакомец, ссутулившись и опустив руки, стоял возле мусорного контейнера, наблюдая за ней. Она не решилась зайти в подъезд, прибавила шаг, пересекла двор и скрылась за соседней пятиэтажкой. «Какой-то маньяк! – подумала она с отчаянием. – Даже внешность соответствующая».
   А сегодня ей приснился кошмар: продолговатое лицо с бакенбардами навязчиво заслоняло луну и, кривясь в слюнявой усмешке, шептало:
   – Лена, вы мертвецов боитесь? Не тех, которые в могиле, а тех, которые воскресли и живут совсем рядом, на улице Птушко. Боитесь? Правильно делаете!
   И глаза за толстенными линзами слезились от беззвучного смеха…
   – Федор! – крикнула Елена, рывком сбрасывая с себя одеяло и садясь в кровати. – Федя!
   Она обвела испуганным взглядом комнату и, немного успокоившись, сообразила, что уже позднее утро, Лосев ушел на работу, а за окном надрывно и весело рычит отбойный молоток, крошащий асфальт на детской площадке. «Сегодня же расскажу Федору про этого маньяка!» – решила она и, посмотрев на часы, сунула ноги в тапочки. В агентство, где она работала менеджером по полиграфии, ей нужно было только к двенадцати, а заснуть еще на часок, наверно, уже не удастся.
   Лобнинский театр драмы и комедии по сей день оставался местной достопримечательностью. Сюда возили немногочисленных экскурсантов, показывая из окна автобуса серые шершавые колонны. Гиды без выражения читали заученный текст из недавно изданного путеводителя по городу:
    «Лобнинскому театру уже девяносто лет. Он был основан князьями Лаховскими как дань уважения бессмертному таланту Зинаиды Башковой – бывшей крепостной актрисы. В летописях города сохранились сведения, что на новой сцене собиралась играть небезызвестная Книппер-Чехова – супруга выдающегося писателя и драматурга. Однако театру не суждено было превратиться в Дом Муз. Грянула революция, и роскошь театрального убранства была разворована „военными коммунистами“. Само здание пощадили, и здесь сначала расположился Революционный военный совет Лобнинска, а потом – небезызвестное Главное политуправление. В простонародье – ГПУ. Спустя почти десятилетие вспомнили, что театр хоть и был основан князьями, но строился в память о крепостной девке – женщине из простой крестьянской семьи. Поэтому с конца двадцатых годов минувшего столетия здесь стала работать труппа рабоче-крестьянского театра „Красный артист“…»
   На самом деле все это было вранье от начала и до конца. Никакой революции лобнинская сцена не видела и в глаза. Не было здесь военных коммунистов. Театр не грабили и не жгли.
   Он вообще не пережил ни одного катаклизма, не считая драмы последнего десятилетия. Первую колонну здесь возвели перед самой войной – в конце 30-х годов. Здание строили на совесть. Поэтому даже единственный взрыв, прогремевший в стенах театра весной 42-го года, не сильно повредил его. Первый коллектив, набранный в труппу перед самой войной, через какое-то время задорно танцевал канкан на оккупированной немцами территории. Лобнинский театр драмы превратился в варьете. Сюда приходили офицеры и пьяные унтеры, чтобы весело провести время перед переброской в новую часть. В один из таких вечеров молодая актриса бросила гранату в переполненный зал.
   Справедливости ради надо сказать, что это чуть ли не единственное событие, которым могли гордиться лобнинские театралы. Других достижений эта сцена не видела последующие полвека. Тем не менее назвать скудным репертуар было нельзя. Здесь ставили Сервантеса и Метерлинка, Островского и Толстого, Горького и Маяковского. В 60-е годы в Лобнинске с аншлагом прошла булгаковская «Зойкина квартира». Окрыленные успехом режиссеры уже взялись за либретто к «Ивану Денисовичу», но не успели. Худруку что-то объяснили в райкоме, и он принялся мастерить злободневные пьесы про урожай и соцсоревнование. Он был дважды премирован за новый репертуар и вернулся из Москвы со званием «Заслуженный деятель искусств», а спустя пару лет взял и эмигрировал в США. Там, по слухам, он очень долго пытался поставить пьесу по ранним произведениям Толстого, но в результате дебютировал с мюзиклом «Иди ко мне, крошка». Спектакль провалился, и худрук ушел работать в такси.
   Новый руководитель театра оказался человеком толковым и предприимчивым. Он выпрашивал и вытребовал все новые и новые дополнительные ассигнования на развитие сценического искусства, пока в конце семидесятых не получил десятилетний срок за незначительные разногласия с ОБХСС. Отсидев больше половины, он эмигрировал в США.
   Между тем на сцене театра умудрялись ставить Липатова и Арбузова, Рощина и Вампилова.
   В конце восьмидесятых театр в Лобнинске стал стремительно умирать. Он уже не собирал даже половины зала, а потом и вовсе перестал бороться за зрителя. Часть коллектива ушла заниматься бизнесом, кое-кто подался в Москву, а оставшаяся труппа гоняла один и тот же спектакль, полюбившийся местной детворе за обилие эротических сцен и ненормативной лексики.
   Одна актриса сумела сделать карьеру в столице. Ее приметил спонсор и стал лепить из нее эстрадную диву. Однажды она появилась на экранах телевизора со шлягером «Поцелуй меня, мальчик» и в одночасье стала знаменитой. Лобнинцы по праву гордились своей звездой. Но недолго. Потому что через некоторое время у нее возникли разногласия со спонсором и она была задушена им в собственной квартире. Спонсор не стал дожидаться уголовного преследования и эмигрировал в США.
   Уже десять лет, как лобнинский театр перестал быть местом культурного досуга большинства горожан. Половина его площадей сдавалась в аренду под офисы, а другая половина все еще пыталась бороться за место под театральным солнцем. В этой половине трудился последнее время и Лосев.
 
   В начале пятого Федор скатал остатки драпировки, которой заделывали проемы декораций, и крикнул напарнику:
   – Юрик! Я закругляюсь! Я обещал матери Камолова быть у нее в пять!